Мы не были так уж близки. Единственное, что связывало нас, – кровное родство, казалось безделицей, недостаточным основанием для общения. Более того, проживая в одной квартире, через стенку, мы виделись так же редко, как если бы находились на разных континентах. Ну, или по крайней мере, в далёких друг от друга городах.
За четверть века жизни бок о бок мы не поговорили… ни разу. Хотелось ли мне быть к ней ближе? Наверное, да, но я слишком любил мать, а как часто это бывает, – сильное чувство к одному человеку мешает ощущать что-либо подобное по отношению к другим, не менее родным людям.
Мать явно сторонилась свекрови, что вольно или невольно передалось мне, посему я избегал не только говорить, но даже смотреть в сторону бабы. Выходило, что у меня была бабушка, но её как бы не было.
Когда они с дедом выходили на променад, я стоял у окна и рассматривал их трогательную парочку со спины. Слегка вьющиеся волосы бабуси, по обыкновению украшал берет из недалёких сороковых, а ходила она бойко и в то же время степенно, с тем глубинным достоинством, которое не наработаешь у станка2. Дед же, сохранивший выправку неких таинственных войск, о которых предпочитал не распространяться, ступал сдержанно, чтобы подстроиться под её деликатные шаги. Со стороны мне был виден тот былинный лад, в котором жили дед и баба. Им не надо было доказывать словами меру своей любви, хватало близости друг друга, дыхания над ухом. Иногда они всё же снисходили до беседы. Чаще говорил дед, но если изволила произнести нечто баба, он почтительно склонял голову к ней и заметно покровительственно улыбался. Баба расписывалась крестиком, дед был образован. Невысокий, как говорят, – дробный3 дед, на фоне совершенно крошечной супруги гляделся солидным мужчиной.
Возвратившись домой, дед принимался кашеварить в кухне, а баба возилась в комнате. Вечерами они чаёвничали у самовара, а напившись чаю, что-то тихонько, на два голоса пели.
…В тот день, уезжая с друзьями в поход, я заметил открытую против обыкновения дверь комнаты дедов. Баба, растерянная и неубранная, сидела на постели и смотрела по сторонам незрячими глазами, совершенно одетый дед суетился подле. По наивности, неопытности или приобретённой привычке не интересоваться тем, что делается «у них», я не придал значения происходящему, а со спокойным сердцем закрыл за собой входную дверь.
Через несколько вечеров, когда после долгого дня на вёслах, совершенно без сил я рухнул в палатке и затянутый в водоворот скорого сна закрыл глаза, передо мной внезапно возникло лицо бабы. Оно было сурово, скорбно и вроде как бы светилось, словно на негативе чёрно-белой плёнки. Это длилось всего мгновение, но его хватило, чтобы осознать, – у меня теперь и в самом деле нет бабы, и не окликнуть её теперь никогда, и напрасно пытаться искать среди живущих на этой земле.
Мы не были близки, но несмотря ни на что оставались родными людьми, и, наверное, поэтому баба не смогла уйти, не попрощавшись со мной.
В закоулках совести, наполненной полузабытыми вещами, хранятся все наши неблаговидные поступки. Обычно они не тревожат, но иногда, в пору, когда мнится, что тайник твоей души чист, совесть устаёт молчать:
– Если ты действительно х о т е л, то должен был подойти к ней. Но ты струсил, мальчишка. И теперь она никогда не узнает о том, сколько раз ты глядел на неё через окно…
У совести всегда знакомый голос, ибо он всякий раз – твой.