Штурвал лимона, подгоняемый веслом ложки, кружился от одного стеклянного берега стакана к другому, посреди красного моря чая, в такт чечётке, что отбивали колёса поезда. Стоны шпал, усиленные эхом, бежали, опережая локомотив, загодя возвещая о скором появлении «скорого». Увертюра грядущего видения готовила к чему-то грандиозному и величественному, но увы, поезд исчезал быстрее, чем упоминание о нём. Так же поспешно и охотно мы расстаёмся с дурными воспоминаниями, считая их никчемными, либо не существовавшими никогда. По крайней мере, в нашей жизни.
К вечеру небо выцвело и потускнело, отчего отчётливее стали заметны фигурные скобки ласточек и беспорядочно рассыпанные тире стрекоз. Стеклянные их крылья будто растаяли, отчего гудение выглядело по-меньшей мере нелепо, если вовсе не пугающе. За всею этой вознёй я не расслышал стороннего, непривычного шума за дверью. Кто-то просился в дом, да так тихо, неуверенно, что не будь у меня пса, я ни за что не обратил бы внимания на этот звук. Отворив дверь, в сумерках я разглядел спину спешащего прочь человека. Одетый в нечто безразмерное, похожее на подрясник без пояса, прикрывающее обувь, он тяжело ступал, так как плечи незнакомца оттягивала сума, больше похожая на короб.
– Эй! – окликнул его я. – Куда же вы? Я был занят, и не услышал вашего стука.
Мужчина повернулся, – на загорелом и пыльном его лице светились спокойствием и умиротворённостью глаза цвета июльского неба.
– Простите. – Легко и мягко ответил он. – Я не желал отрывать вас от ваших занятий.
– Ой, это я так только именовал своё безделье занятием. Пустяки, право слово! Зайдите! Судя по вашему виду, и недостатку перекладных до наших мест, вы издалека, да ещё пешком.
– Я не решаюсь беспокоить вас или ваших домашних… – Засомневался незнакомец, хотя в его деликатности можно было без труда распознать желание разузнать, – есть ли хоть какая-то надежда воспользоваться гостеприимством.
– Так у меня из родных только кот и собака, – сообщил я, – но они нисколько не будут против! Прошу, заходите, вы никого не стесните.
Замешкавшись у порога, мужчина потоптался на месте, и, словно уговорившись сам с собой, кивнул:
– Спасибо, я воспользуюсь приглашением, но только лишь если вы одолжите мне обмылок. Я слишком долго в пути…
Не давая договорить, я достал увесистый, пахнущий дёгтем кусок и подал гостю. Отказавшись уединиться в бане, он ушел к реке.
Когда свежего, пахнущего водой и вечерним лесом, я пригласил гостя к столу, первое, о чём он спросил, было, – от какой якобы безделицы оторвал меня его приход.
– Право слово, не о чем беспокоиться! Крестник мой нынче вылетел из гнезда, и я загрустил, выглядывая его в окошко.
– Крестник? Вы же, вроде, упоминали про одиночество.
– Так и есть. Крестником я прозвал птенца ласточки, что всю седьмицу выпадал из гнезда над дверью. Он ронял себя, а я его возвращал на место, по нескольку раз на дню.
– Но говорят, что птицы не принимают обратно…
– А она, ласточка-то, про то не слыхала! Мать она или не мать?! И приняла, и кормила, как полагается, с рассвета до заката, а теперь вот – учит летать. Подманит к себе дитятко своё неразумное мухой или щёпотью комаров, он подлетит, рот раскроет, так она, пока кормит, норовит по голове крылом погладить. Жалеет.
– Хлопоты… – Покачал головой гость. – И вам докука10.
– От чего? – Поинтересовался я.
– Да хотя бы от гвалта их птичьего.
– А вот и нет! Представьте! Молчали! Ни крику, ни писку! Сколько пробыли тут – не слыхал от них ничего.
– Странно-то как, – удивился гость, а я, посовестившись, что плохо угощаю, придвинул ближе к нему чашку и тарелку с крупными упругими ломтями хлеба. – Вы кушайте, кушайте. Разносолов у меня нет, но – чем богаты…
– Да я, признаться, не рассчитывал… – Улыбнулся гость, и добавил, – Вкусный у вас хлеб, очень.
– Сам пеку! – Довольный похвалой, согласился я. – Но вот, знаете, сказать, что именно сам, иногда язык не поворачивается. Ведь, кажется, каждый раз добавляю в хлеб одно и тоже, а он всегда разный. Вздумается ему злиться на меня, не заладилось что у нас с ним, так является на свет сгорбленным и угрюмым. А коли настроение у него то самое, – буханка выходит гордая, статная, в высокой шапке. Открываешь печь, – аж всхлипнешь от хлебного сладкого духа и те слова, про то, что он, хлебушек-то – всему голова, сами из тебя идут. Да улыбаешься, будто, стыдно сказать, ребёнок в избе народился…
Мы замолчали, и не сказали ни единого слова почти так же долго, как те птенцы, что не открывали рты, пока росли, набирались ума, перьев и того, о чём можно было бы сказать.
Наутро, провожая гостя в дорогу, я заметил, что никогда прежде не довелось видеть такой сумы, как у него.
– Так это мне вроде испытания. Гордый я… был. А когда решил податься в монахи, духовник мне и скажи, – смири, мол, сперва гордыню. И теперь я – странник, с деревянной котомкой за плечами, по велению судьбы принуждённый просить прощения и подаяния у мирян.
– Нелёгкое это дело, просить… – Посочувствовал я, а мой случайный гость, улыбнувшись светло и устало, поклонился кротко, после чего исчез за клубами дорожной пыли, как и не было его никогда.
Утром следующего дня я ехал в поезде, штурвал лимона в стакане с чаем крутился в сторону того ближнего края, где давно уж не ждали моего сердечного и наболевшего «прости». Про кота с собакой беспокоиться не было нужды: я скоро, только туда и сразу назад, не дожидаясь никакого ответа…