Я не мог связаться с кораблями без передатчика. Не мог вызвать шаттл. У меня не было даже карты этого города-лабиринта. И где я потерял передатчик?
– Марло, дурья твоя башка, он остался в шинели, – пробормотал я себе под нос, засовывая руки в карманы и ежась от каждого порыва ветра. – А шинель валяется на веранде, среди мертвых деймонов, и сколько их – одной Земле известно.
День не задался. Нервное возбуждение после короткого сражения с Крашеным сошло на нет, уступив место неутолимому, как я уже говорил, сожалению. По крайней мере, у меня были с собой деньги. Можно было найти голографическую будку и просигналить оттуда кораблям.
Вероятно, в черном жакете-тунике полуармейского покроя с воротником-стойкой, сапогах с голенищами, с поясом-щитом и джаддианским мечом я выглядел весьма причудливо. Хотя мой дом и Делос остались далеко позади, я так и не преодолел привычку наряжаться в черное.
«И что из этого вышло?» – сказал голосом отца мой внутренний критик.
Выпрыгнув из передвижного кабинета Крашеного, я ударился о леса коленом и теперь терзался приступами острой боли. Онемение почти прошло, и каждый шаг давался мне непросто. Люди, с удивлением поглазев на меня, отворачивались. Одна мамаша с детьми даже перешла на другую сторону улицы, чтобы оказаться от меня подальше. Я свернул в проулок и попробовал осмотреть себя в отражении на корпусе шаттла, использованного как фундамент массивной постройки из грузовых контейнеров. Увидел какое-то пятно, и ничего больше.
Неподалеку я нашел бочку для сбора дождевой воды. Наполнялась она из высоко расположенного сточного желоба. Всмотревшись в темную гладь, я увидел на лице кровь – почти черную в отблесках вечернего солнца. Не моя. Не знаю, сколько я простоял, склонившись над отражением, с трудом узнавая себя в этом молодом человеке. Когда я успел так намаяться? Нет, время еще не проложило аккуратных канавок на моем лице, не посеребрило волосы, но в глазах таилось нечто усталое и истертое, как древний пергамент. Как будто из дождевой бочки на меня смотрел не сам Адриан Марло, а его портрет.
– Соберись, – выдохнул я, зачерпнув воду ладонями.
Ополоснув лицо и шею, я подождал немного. Когда рябь утихла, на меня снова посмотрела моя бледная тень. Совсем не тот образ, который укоренился в памяти, – молодой, иронично усмехающийся.
– Ты жив. Ты жив, – шептал я.
Даже намоченные волосы никак меня не слушались. Я бы предпочел не видеть себя таким. С моего лица на меня смотрели глаза Гиллиама, Уванари, Борделона, Крашеного. Чужие глаза.
«Горе – глубокая вода», – прозвучали в уме слова Гибсона, и почудилось, что он стоит у меня за спиной. Афоризм схоласта был предостережением, напоминанием о том, что сильные эмоции разрушительны.
«Я умею плавать», – заносчиво подумал я.
«Никто не умеет, – возразил Гибсон, возразил Адр. – Гармонично сонастроенный разум не борется с эмоциями, а дрейфует вместе с ними. Принимает свои чувства и вбирает их в себя. Разум – руководитель, а не подчиненный».
Мне было лет восемь, когда я это услышал.
Это случилось после смерти бабушки. Нарушив запрет отца, мы с братом Криспином прокрались в порфировую палату[2], где тело бабушки по традиции должно было пролежать три дня после того, как хирурги удалили мозг, глаза и сердце. Затем его ожидала отправка в крематорий. Часовым был сэр Робан. Он хотел нас прогнать, но я не послушался. Глаза бабушки закрывала черная, чернее космоса, повязка. Мне предстояло нести сосуд с ее глазами во время погребальной процессии. Я хотел увидеть, убедиться, что бабушка в самом деле мертва.
Гибсон нас поймал. Криспин был слишком маленьким, чтобы растрогаться или внять наставлениям, а вот меня старый, похожий на льва схоласт отвел в сторонку.
– Грустить не стыдно, – привычным серьезным тоном сказал он. – Не стыдно сердиться, испытывать страх, отвращение и другие эмоции. Но нельзя им уступать, ясно?
Я кивнул, утирая слезы, а он продолжил:
– Грусть – бездонный океан, в глубинах которого невозможно дышать. Ты можешь дрейфовать на волнах, можешь немного проплыть, но будь осторожен. В горести можно утонуть. Горе – глубокая вода. Повтори.
То, с каким ударением он произнес «повтори», дало мне понять, что это наставление. Заговор от тяжелых мыслей на черный день.
Я не собирался быть хнычущим сопляком, подавленным первой встречей со смертью. Уроки – занятная штука. Глупый ученик считает, что любое усвоенное им утверждение становится непреложным фактом. Дважды два – всегда четыре, независимо от обстоятельств. Но никто не может быть в этом уверен, как не был уверен Оруэлл[3]. Истинный урок требует от ученика не просто усваивать, а раз за разом применять знания. Таким образом знание становится нашей неотъемлемой частью, возвышает нас над животными и машинами. Вот почему лучшие учителя сами никогда не перестают учиться, а лучшие ученики никогда не считают себя абсолютно образованными.
Я довольно долго не вспоминал об этом уроке Гибсона, но теперь выпрямился и расправил плечи, как ни тяжела была ноша, вобравшая горе, сожаление и самоуничижение. Гибсон всегда со мной, и порой я гляжу на себя его глазами, лишь в эти мгновения понимая, кто я есть на самом деле.
– Что с остальными? – спросил я. – Вернулись?
Задержка связи с высокоорбитальным передатчиком была меньше секунды, поэтому я почти сразу услышал ответ Джинан:
– Да, все целы. Хлыст, Бандит, Айлекс, солдаты… даже Гринло.
– Без последней обошлись бы, – попытался пошутить я, но не нашел сил даже усмехнуться. Слишком велико было облегчение.
Джинан рассмеялась. К своему стыду, я, перебивая ее, спросил:
– Тело Гхена забрали?
– Нет, – ответила Джинан, и я представил, как она качает головой. Картина куда более приятная, чем вид за замызганным стеклом телекоммуникационной будки.
Я рассеянно поковырял ногтем рекламную наклейку квантового телеграфа Союза свободных торговцев, членам которого услуги предоставлялись бесплатно. Не сразу нашелся с ответом, не сразу собрался.
– Нужно будет… что-нибудь придумать. Он далеко от дома.
Осталась ли у Гхена родня? Он никогда не говорил о семье, а я и не спрашивал.
– Рада, что ты жив. Когда они вернулись без тебя… – медленно, взвешивая каждое слово, сказала Джинан.
– Я цел, мой капитан, – ласково произнес я, прижимаясь к стене будки. – Немного потрепан, но Окойо или кто-нибудь из младших медиков легко меня подлатают. – Тут у меня получилось усмехнуться. – Убийцу Гхена, Крашеного, я наказал.
– Оставайся на месте, mia qal. Лечу за тобой.
Я уже сообщил Джинан, где нахожусь.
В ответ я смог лишь устало кивнуть, но, вспомнив, что общаюсь не по видеосвязи, добавил:
– Идет.
Повесив трубку, я некоторое время простоял молча, пока сердитый мужчина в кожаном плаще грубым жестом не потребовал, чтобы я выметался из будки. После тяжелого дня мне захотелось двинуть ему по башке, но я ограничился суровым взглядом.
Между посадочными подушками старого грузового корабля примостилось небольшое кафе. Как и большинство зданий на нижнем уровне Арслана, оно торчало между землей и палубой, подобно монтажной пене, занимая все пространство под кораблем.
Когда я вошел и сел у окна рядом со входом, никто не удостоил меня даже взглядом. Должно быть, мне удалось привести себя в пристойный вид. Я молча развалился в пластмассовом кресле, рассчитывая, что до прилета Джинан меня никто не побеспокоит.
Джинан.
Ей не впервой приходилось вызволять меня из неприятностей – но этот раз, хотя никто об этом еще не знал, оказался последним. Она прилетела за мной на Фарос, когда я попался в ловушку Мариуса Вента. В одиночку вытащила меня из его логова, а потом пряталась со мной от его ищеек по всему городу. За один тот месяц мы десятки раз спасали друг другу жизнь. Без плана, без подкрепления, без оружия, если не считать моего меча, который я успел подхватить со стола Вента при побеге. Нас наняли убить адмирала и помочь повстанцам, выступавшим за имперскую аннексию. Кампания длилась еще три месяца, завершившись гибелью Борделона и капитуляцией Вента. Успех стал самым громким в короткой истории Красного отряда. Бассандер негодовал. Это задание отвлекло нас от главной цели, несмотря на то что мы укрепили позиции Империи в Вуали Маринуса и стали лучше готовы к противостоянию со сьельсинами.
А Джинан…
Тогда, в липкой темноте после нашей победы на Фаросе, после капитуляции Вента, она ни слова не сказала. Лишь обняла меня. Мы взялись за руки. Соприкоснулись губами. Я почувствовал металлический привкус на ее коже. Не знаю, любила ли она меня уже тогда, потому что я ее еще не любил. Я испытывал облегчение и животную радость жизни перед лицом смерти и ее многопалыми руками. Жажду жить – ради того, чтобы жить, и заложенный на клеточном уровне древнейший биологический инстинкт – создавать. Создавать. Создавать. В тот момент я осознал, что человек может чувствовать себя поистине полноценным лишь тогда, когда духовно и телесно соединяется с другим человеком.
– Мессир, здесь нельзя просто сидеть. Сделайте заказ.
– Что-что? – Подняв голову, я увидел улыбающуюся девушку в аккуратной униформе. – А, простите!
Я поспешно заказал миску лапши – первое, что бросилось мне в глаза на напечатанном под стеклянной столешницей меню.
«У Сатаны были собратья-демоны», – сказал я Крашеному.
Рука невольно потянулась к блестящему шраму вокруг пальца на месте, где мой старый перстень расплавился в крионической фуге. Да уж, собратья-демоны. Эмблема Мейдуанского Красного отряда отдавала должное гербу Марло – на ней тоже был дьявол, пронзающий трезубцем пятиконечную звезду. Мои демоны.
Лапша плавала в легком соленом бульоне с зеленым луком и кусочками чего-то пахучего, похожего на рыбу. Просто. Чисто. Я ел молча, черпая содержимое глиняной миски плоской ложкой. Привычка постоянно думать дала сбой, теперь мысли не шли в голову. Лишь вновь и вновь вставал перед глазами образ женщины-машины, СОПа, как называл своих рабов Крашеный, которая едва не зарезала меня во время бойни в чайном домике. Она бы ударила меня в то же место, куда пришелся выстрел в Гхена. Между лопатками, чуть правее от центра. Многопалую смерть часто изображают в черном плаще, и на то есть причина: она, как тень, неотступно следует за нами по пятам, стоит за спиной.
Она всегда рядом.
Еда – лучшее лекарство.
Рыба.
На Эмеше, на улицах Боросево, я ел много рыбы. Мы с Кэт воровали рыбу со складов, плавучих поддонов и телег-морозилок. Теперь Кэт была мертва. Не благодаря моим стараниям, как многие другие, но вопреки им. Иногда людская жестокость ни при чем, и виновата лишь природа.
Час ужина прошел, и посетители потянулись из заведения наружу. Официантка несколько раз подходила ко мне, все больше переживая, что я засиделся. Как и положено людям ее профессии, она стойко терпела это и раз за разом подливала воды в мой стакан. Раньше после тяжелого дня я мог вдоволь напиться вина, но теперь на это у меня не было денег, лишь пара десятков каспумов шуршали в поясном кошельке. Я не думал, что на встрече с Крашеным мне понадобятся деньги.
– Скверно выглядишь, милый.
Я подскочил. Неужели успел задремать? Почему официантка на меня не накричала? Напротив улыбалась Джинан. На ней была форма Красного отряда и…
– Это что, моя шинель? – спросил я, потирая виски.
– И тебе добрый вечер, – обиделась Джинан, но не перестала улыбаться. – Хлыст успел захватить ее после той заварушки.
– Прости, – вздохнул я и, вспомнив чайный домик, добавил: – Они привезли Самира?
Не сводя с меня глаз, Джинан оперлась на кулак:
– Плагиария? Нет. Отступление было поспешным.
Я почувствовал, что ей хочется сказать больше: о машинах – СОПах, с которыми мы сражались. О Гхене. Но она молчала. Видимо, что-то в выражении моего лица останавливало ее. Усталость. Или боль. Или все сразу.
– Ты не ранен?
Я слабо усмехнулся, качнувшись вперед в кресле и на мгновение обхватив руками голову. Взъерошив непослушными пальцами спутанные волосы, я сделал глубокий вдох и ответил:
– Выживу.
Однако моя улыбка вышла неуклюжей.
– Как тебе удалось бежать? – спросила Джинан. – Хлыст сказал, тебя взяли в плен.
Она потеребила голубую ленточку в тяжелой черной косе, разглаживая яркий шелк.
– Так и было, – ответил я. – Меня захватили. Я его… убил. Кем бы он ни был, этот Крашеный. Гомункул собирался потребовать за меня выкуп. По крайней мере, так он утверждал.
Джинан взяла меня за руку. От ее прикосновения по телу разлилось тепло. Она улыбнулась приветливо и лучезарно, как солнце, и сказала на родном языке:
– Nómiza ut ió uqadat ti. Avrae trasformato hadih poli hawala an eprepe.
Это была шутка, но мысль о том, что Джинан готова ради меня разнести весь город, не показалась мне смешной. Она была… приятной. Словами не описать насколько.
– Да, – ответил я по-джаддиански, – я сделал бы так же.
Проведя большим пальцем по моей руке, Джинан сжала ее и отпустила, дотронулась до моей щеки:
– Ti ahba. – Ей вовсе не нужно было это говорить, но она все равно сказала.
– Я тоже тебя люблю, – ответил я. – Можно взять шинель?
Джинан вытаращила темные глаза:
– Что? Ты ее у меня отнимаешь? Да что ты тогда за рыцарь такой?
Поднявшись, я положил на стол купюру в пять каспумов – куда больше, чем стоила лапша, – и ответил:
– Так я и не рыцарь, мой милый капитан.
– Это точно! – с притворным гневом воскликнула Джинан.
Шинель я ей все же оставил.
Дни часто бывают короткими, а на Рустаме – особенно. Сгустились прохладные сумерки. Я родился на Делосе и к холодному климату привык, а вот Джинан была с далекого и засушливого Убара. Мы шли рука об руку: она прижималась ко мне, а я обнимал ее за тонкую талию. Наверное, кто-то мог принять нас за возвращающихся из оперы влюбленных – до той поры, пока в глаза не бросалось наше оружие. Кто-то вообще не обратил бы на нас внимания. В конце концов, Арслан был городом, где сильные духом люди переживали тяжелые времена. Может, мы были двумя пьяницами или только что размороженными путешественниками. Но когда я думаю о том вечере, то почти не могу вспомнить других моментов, которые были бы столь же яркими и теплыми, как та простая молчаливая прогулка, когда я чувствовал лишь легкое прикосновение ее руки к моей… или как тот момент, когда в шаттле я свесил голову ей на плечо и на миг перестал думать о погибшем друге.
Но уродство мира остается неизменным, а страхи и горести время не лечит. Это мы становимся сильнее. Мы можем лишь плыть по их волнам, как выдры, рука в руке.
Пока это не закончится.
Пока этому не придет пора закончиться.