Краткое, звучное, вкусное слово «убийство», которое так обожают все без исключения авторы уголовных романов, вдохнуло жизнь в сырой безнадежный день. Не скрою, я почувствовал нечто вроде прилива сил. В нашем городке приключилось убийство… Значит, для меня еще не все потеряно! Я достал свою записную книжку, куда имел обыкновение заносить все самые важные дела. Последней строкой в ней стояло: «Кража белья у Прасковьи Сыромятиной…» К черту Прасковью!
– Тысяча извинений, Григорий Никанорович. Я ничего не знал, никто мне ни о чем подобном не докладывал. Я готов немедленно приступить к делу.
– Да уж, вся надежда только на вас, – вздохнул исправник, валясь на стул. – Полагаю, впрочем, что это дело рук Старикова. Из мести…
– Где произошло убийство? – спросил я, решив до поры не придавать значения обвинениям, не подкрепленным никакими фактами.
– В лепехинском лесу.
Я нахмурился. Когда-то весь лепехинский лес, сама деревенька Лепехино и огромная усадьба с двенадцатью колоннами на фасаде принадлежали предкам Старикова, а потом ему самому. Казалось, что все имущество без особых хлопот перейдет в руки Дмитрия, единственного сына Ильи Ефимовича, но судьба распорядилась иначе. Отличавшийся на редкость склочным характером, Стариков вусмерть разругался с сыном и выгнал его из дому. Через несколько лет жизни, полной нужды и всяческих лишений, Дмитрий повесился в Петербурге, в комнатке на чердаке – ему было нечем платить за жилье, а отец, порвавший с ним все отношения, заявил, что не даст ему ни гроша, и сдержал свое слово. Однако гибель Дмитрия произвела на Илью Ефимовича ужасное впечатление. Теперь он сожалел о случившемся, раскаивался в своем жестокосердии и вдобавок ко всему начал крепко выпивать. Стариков и раньше был склонен к буйству и диким выходкам, а теперь сделался совершенно невыносимым. Люди отвернулись от него, и даже самые преданные друзья предпочли забыть о его существовании. Состояние его пошатнулось, дела пришли в полное расстройство, да и последствия 1861 года[1] не лучшим образом сказались на его благополучии. Финал истории вышел вполне закономерным и логичным: Стариков разорился и вынужден был перебраться в N, а усадьбу вместе с лесом и охотничьими угодьями приобрела семья Веневитиновых. Это были богатые, сытые, уверенные в себе люди, которых в N почему-то сразу же невзлюбили – они были приезжие, откуда-то из Вологодской губернии, муж выдавал себя за дворянина, но для дворянина он слишком хорошо вел дела, а жена его и дочь, как стало достоверно известно из самых надежных источников, выписывали себе платья из самого Парижа. Через несколько дней дочь должна была выйти замуж, а ее жених…
У меня заныло под ложечкой. Григорий Никанорович упорно избегал моего взгляда. Неужели ополоумевший от пьянства Стариков посмел поднять руку на кого-то из членов семьи, завладевшей его имуществом? Ведь недаром же исправник упомянул о мести…
Да уж, кажется, происшествие будет почище, чем убийство любовницы Игумнова!
– Кто жертва? – спросил я, поправляя очки.
Григорий Никанорович замялся, и одно это должно было подтвердить мои самые худшие предчувствия.
– Дело очень деликатное, Аполлинарий Евграфович… Я бы попросил вас проявить крайнюю осторожность.
– Разумеется, разумеется, – нетерпеливо сказал я. – Так как ее зовут?
– Кого?
– Жертву, разумеется. – Непонятливость начальника начала меня раздражать.
Григорий Никанорович вздохнул:
– Вы должны принять в соображение, что жертва занимала в доме Веневитиновых совершенно особое, я бы даже сказал, исключительное положение… Она была любимицей Анны Львовны.
Анной Львовной звали хозяйку дома. Так что, убита одна из горничных? Я терялся в догадках.
– Кхм! – Исправник выразительно кашлянул в кулак. – Непростое дело, крайне непростое, доложу я вам.
– Позвольте мне самому судить, – уже сердито сказал я. – Но вы так и не сказали мне имени жертвы.
И тут Григорий Никанорович удивился:
– Как, разве вы еще не догадались? Это Жужу.
– Жужу?
– Ну да… Любимая левретка Анны Львовны. Сегодня утром она пропала, а через несколько часов ее нашли в лесу. Кто-то задушил несчастное животное… Изверг, истинный изверг! Бедная Анна Львовна вне себя от горя. Мне пришлось пообещать ей, что убийцу непременно отыщут и примут меры. Вы уж постарайтесь, Аполлинарий Евграфович… Если и впрямь виноват Стариков, то с ним церемониться нечего. Обещаю вам, я найду на него управу!
Сырая, промозглая, отвратительная погода. Хмурое небо низко нависло над лесом, земля под ногами похожа на вязкую кашу.
Жужу! Левретка! Ах, что за невезение!
Где-то на верхушке сосны дробно и рассыпчато затрещал клювом дятел, в другой стороне тоскливо закричала какая-то птица. Холодные капли недавнего дождя и всякая дрянь летят в меня с деревьев, залепляя очки.
Судьба, за что ты так гонишь меня? Неужели ради этого я несколько лет учился в Петербурге? Учился, между прочим, неплохо, лучше многих – а ведь учеба давалась мне нелегко, приходилось голодать, давать копеечные уроки… И все ради того, чтобы в один прекрасный день, будь он неладен, очутиться в промозглом лесу в поисках безвестного злодея, жестоко задушившего какую-то собачонку?
Венец карьеры! Мечта каждого порядочного кандидата прав! Да мои коллеги в обеих столицах прямо-таки лопнут от зависти. Газетчики на улицах будут надрываться: «Сенсационное происшествие! Убийство собаки Жужу! Ужасная драма в N! Подробности только у нас! Купите, не проходите мимо!»
Я споткнулся и едва не упал. Уже некоторое время я двигался через лес без всякой цели. Злость, душившая меня, все искала выхода и не находила. Проклятый Григорий Никанорович! Проклятый город N! Проклятая моя жизнь!
Как же я надеялся в молодости, как мечтал, что она не будет похожа на тупое, бесцельное существование сотен миллионов… Боже, боже! Ведь есть же где-то и Париж, и Лондон, и залитые тысячью огней театры, и бесшумные кареты на каучуковых шинах, умные лица, разговоры, дающие пищу для души, картинные галереи, дворцы, в каждой мраморной трещине которых застыла морщина веков… Ведь есть же, есть где-то настоящая, неподдельная жизнь, где есть место и красоте, и дружбе, и пленительной мечте… Вечером театр, где играет Сара[2], опера с итальянским тенором, забыл его фамилию, днем работа, имеющая смысл, нужная тебе и окружающим людям, работа, за которую можно снискать уважение и за которую не стыдно, а не это – скучные бумажки, кража белья у прачки, муха, бьющаяся в мутное стекло… Это я – муха, и жизнь моя – стекло, за которым мне грезится сказочный вид… но не попасть мне туда никогда. Слишком прочно стекло, и нет никакой надежды.
«Застрелюсь», – привычно подумал я, счищая грязь с калош. Что ж, оружие у меня есть. Все равно нет никакого смысла изо дня в день видеть все это: мерзкую погоду, «моды парижские и лондонские», сизые лица пьяниц и хитро-подобострастные – мелких воришек. Умереть. Поставить точку. Ну закопают за церковной оградой – так не все ли равно, где гнить? И Григорий Никанорович, сойдясь с городским головой Щукиным за вистом, скажет:
– Наш-то… слышали, что выкинул? Не ожидал я от него такого, не ожидал.
– Ну и дурак же он, ваш помощник, – пожмет плечами Щукин. – Сдаете?
Н-да, умереть для того, чтобы какой-то меднолобый болван счел вас дураком, – перспектива не слишком заманчивая, признаюсь. Но для чего же жить? Жить-то для чего?
Я остановился и, протерев очки, огляделся. Деревья обступали меня глухой враждебной толпой. Где-то в вышине тоненько вскрикивала какая-то птица, а через несколько мгновений подала голос кукушка.
До сегодняшнего дня я и не подозревал, что до такой степени не люблю леса. Возможно, виною тому было состояние, в котором я находился, – не знаю. Чтобы успокоиться, я решил закурить и, достав коробок, стал искать сухого места на одежде, чтобы зажечь спичку. Однако мой сюртук промок насквозь, да и остальное находилось не в лучшем состоянии. И в довершение ко всему с неба вновь начал накрапывать дождь.
Я спрятал спички и отвел душу в крепком ругательстве. Не помогло. На мгновение мне захотелось вернуться в город, арестовать Старикова, заставить его сознаться в убийстве собаки и тем самым покончить с утомительным делом, но я тотчас же отогнал от себя такую мысль.
Когда студент медицины наконец получает право стать врачом, он дает известную клятву, в которой, помимо прочего, есть и слова: не навреди. Так вот, человек, отправляющий правосудие, тоже должен бы давать клятву, подобную врачебной. И там, и тут на карту зачастую поставлены человеческие жизни, и уже задолго до приезда в N я решил, что никогда не стану использовать свое положение для того, чтобы оговаривать невинных.
Итак, получив задание от Григория Никаноровича, я битых полчаса пытался убедить его в безнадежности затеи. Прежде всего убийство животного есть дело неподсудное, и, даже если Стариков и решил таким образом отомстить Веневитиновым за то, что они лишили его имения, ему это должно быть отлично известно.
– Аполлинарий Евграфович, дорогой, – успокоительно молвил исправник, – я все помню. Но дело в том, что убийство произошло на земле Веневитиновых, и, стало быть, по букве закона мы сможем задержать Старикова за то, что он осмелился вторгнуться в частные владения.
Тут я, каюсь, попытался напомнить Григорию Никаноровичу о накопившихся делах, о краже у прачки Сыромятиной, каковая представляет собой событие куда более важное… Сам не знаю, как я ухитрился не покраснеть, произнося последние слова.
– Про прачку, кстати, сказывают, что она сама продала белье, чтобы завлечь одного лабазника, – отозвался всезнающий Ряжский, – и я убедительнейше прошу вас проверить данную версию. Но только после того, как вы отыщете убийцу Жужу.
С тоской в душе я откланялся и вышел. А что еще мне оставалось делать?