В тот день идущее за границу почтовое судно бросило якорь в порту, и в ресторане отеля большинство столиков было занято людьми с билетами кругосветного плавания – стоимостью в сто фунтов. Присутствовали три супружеские пары, по-видимому, соскучившиеся друг по другу за время плавания, обедали и те, кто путешествовал компанией, и одинокие туристы – все эти люди думали, разговаривали, шутили или хмурились точь-в-точь так, как привыкли это делать у себя дома. На новое впечатление они отзывались так же, как их чемоданы. Отныне они вместе со своими чемоданами будут отмечены ярлычками как побывавшие в таких-то и таких-то странах. Они будут дрожать над этим своим отличием и сохранят ярлычки как документальное свидетельство, как единственный неизгладимый след путешествия. Темнолицые слуги бесшумно скользили по натертому полу, изредка раздавался девичий смех, наивный и пустой, как и сама девушка. По временам, когда затихал звон посуды, доносились слова, произнесенные в нос каким-нибудь остряком, который забавлял ухмылявшихся собутыльников последним скандалом, вспыхнувшим на борту судна. Две старые девы в экстравагантных туалетах кисло просматривали меню и перешептывались, шевеля поблекшими губами; эксцентричные, с деревянными лицами, они походили на роскошно одетые вороньи пугала.
Несколько глотков вина приоткрыли сердце Джима и развязали ему язык. Аппетит у него был хорош – это я заметил. Казалось, он похоронил где-то в глубинах памяти эпизод, положивший начало нашему знакомству, словно это было нечто такое, о чем незачем больше вспоминать. Все время я видел перед собой эти голубые мальчишеские глаза, смотревшие прямо на меня, это молодое лицо, широкие плечи, открытый бронзовый лоб с белой полоской у корней вьющихся белокурых волос. Вид молодого человека вызывал во мне симпатию – открытое лицо, бесхитростная улыбка, юношеская серьезность. Джим был порядочным человеком – одним из нас. Он говорил рассудительно, с какой-то сдержанной откровенностью и тем спокойствием, какого можно достигнуть мужественным самообладанием или крайним бесстыдством, колоссальной наивностью или странным самообманом. Кто разберется? Если судить по нашему тону, могло показаться, что мы рассуждали о футбольном матче или о прошлогоднем снеге. Моя мысль тонула в догадках, но разговор вдруг повернулся так, что мне удалось, не обижая Джима, вставить несколько фраз по поводу следствия, несомненно, являвшегося для него мучительным. Он схватил меня за руку – моя рука лежала на скатерти около тарелки – и впился в меня глазами. Мне сделалось неловко.
– Простите, вам это, конечно, очень неприятно, – смущенно пробормотал я, опустив голову.
– Это адская пытка! – глухо воскликнул он.
Его движение и эти слова заставили двух франтоватых туристов за соседним столиком тревожно оторваться от пудинга. Я встал, и мы вышли в галерею, где подавали кофе и сигары. На маленьких восьмиугольных столиках горели свечи под стеклянными колпаками, вокруг стояли удобные плетеные кресла; столики отделялись друг от друга какими-то кустами с жесткими листьями; на колонны падал красноватый отблеск света из высоких окон. Вечерело, мерцающая ночь вот-вот должна была опуститься великолепным темным занавесом. Огни судов сияли вдали, словно заходящие звезды, а холмы по ту сторону рейда походили на закругленные черные массы застывших грозовых туч.
– Я не мог удрать, – начал Джим, – шкипер удрал, так ему и полагалось. А я не мог и не хотел. Все они так или иначе выпутались, но для меня это не годилось.
Я слушал с напряженным вниманием, не смея пошевелиться; я желал многое узнать, но кое-чего и теперь не знаю, а могу только догадываться. Джим был доверчивым, но сдержанным, как будто убежденность в какой-то внутренней правоте мешала лишнему слову сорваться с его уст. Прежде всего он заявил – тон словно подтверждал его бессилие перескочить через двадцатифутовую стену, – что уже никогда не вернется домой; это заявление пробудило в моей памяти слова Брайерли о том, что старик-пастор в Эссексе души не чает в своем сыне-моряке.
Не могу судить, знал ли Джим, что был любимцем отца, но интонация, с которой он отзывался о своем папе, давала понять, что старый деревенский пастор – самый прекрасный человек из всех, кто когда-либо был обременен заботами о большой семье. Хотя сказано это и не было, но подразумевалось, не оставляя места сомнениям, а искренность Джима умиляла меня с каждой минутой все сильнее.
– Теперь папа уже обо всем знает из газет, – грустно произнес Джим. – Я никогда не смогу встретиться с бедным стариком. Никогда не сумею ему объяснить… Отец не поймет.
Я внимательно посмотрел на Джима. Он задумчиво курил, а немного погодя встрепенулся и заговорил снова. Он выразил желание, чтобы я не смешивал его с сообщниками в… преступлении. Он не из их компании, а совсем другой породы. Я не отрицал. Мне вовсе не хотелось во имя бесплодной истины лишать Джима хотя бы малой частицы спасительной милости. Я не знал, до какой степени он сам в это верит. Я не знал, какую он вел игру – если вообще это была игра; по-моему, он и сам не ответил бы на этот вопрос. Я убежден, что ни один человек не в состоянии вполне понять собственных уловок, к каким он прибегает, чтобы спастись от грозной тени самопознания. Я не издал ни звука, пока Джим рассуждал о том, что` ему предпринять, когда завершится этот дурацкий суд.
По-видимому, Джим разделял презрительное мнение Брайерли об этой процедуре, предписанной законом. Он понятия не имел, куда ему деваться, – он признался мне в этом, но, скорее, размышляя вслух, чем разговаривая со мной. Морское свидетельство будет отнято, карьера бесславно окончена, денег для отъезда нет ни гроша, никакой службы не предвидится. Пожалуй, на родине и можно было бы что-нибудь получить, но для этого следовало обратиться к родным за помощью, чего он ни за что делать не намерен. Ему ничего не оставалось, как поступить на судно простым матросом; может, удалось бы найти место боцмана на каком-нибудь пароходе. Он мог бы быть боцманом.
– Думаете, могли бы? – откровенно спросил я его.
Он вскочил и, подойдя к каменной балюстраде, посмотрел в ночь. Через секунду он вернулся и остановился передо мной; его юношеское лицо было омрачено душевной тревогой. Он прекрасно понимал, что я не сомневался в его способности управлять штурвалом. Слегка дрожащим голосом он поинтересовался, зачем я задал ему этот вопрос. Ведь я был к нему «так добр». Ведь я даже не высмеял его, когда… Тут он запнулся:
– …когда произошло это недоразумение, и я свалял такого дурака.
Я перебил его и заявил, что мне это недоразумение отнюдь не показалось смешным. Он сел и, задумчиво потягивая кофе, выпил маленькую чашечку до дна.
– Но я ни на секунду не допускаю, что определение «трусливая тварь» мне подходит, – отчетливо произнес он.
– Да? – спросил я, вскинув брови.
– Да, – спокойно и решительно подтвердил он. – А вы знаете, что сделали бы вы на моем месте? Знаете, как повели бы себя? И ведь вы не считаете себя… – Тут он что-то проглотил, – …не считаете себя трус… трусливой тварью?
В этот момент он, клянусь вам, поглядел на меня с немым вопросом. Очевидно, это был очень серьезный вопрос. Однако ответа он не ждал. Прежде чем я успел опомниться, он снова заговорил, глядя прямо перед собой, словно читая знаки, начертанные на лике ночи.
– Все дело в том, чтобы быть готовым. А я не был готов… тогда. Я не пытаюсь оправдываться, но мне хотелось бы объяснить, чтобы кто-нибудь понял… хоть кто-нибудь. Хотя бы один человек! Вы! Почему бы не вы?
Это звучало торжественно и чуть-чуть смешно. Так бывает всегда, когда человек мучительно пытается сохранить свое представление о том, каким должно быть его «я». Это представление – чистая условность, формальные правила игры, не больше, и, однако, оно имеет огромное значение, ибо притязает на неограниченную власть над природными инстинктами и жестоко карает падение.
Джим начал рассказ довольно спокойно. На борту парохода «Эвондэль», подобравшего этих четверых, плывших в лодке под мягкими лучами заходящего солнца, на них с первых же минут стали смотреть косо. Толстый шкипер «Патны» быстро выдумал какую-то историю, трое других помалкивали, и сначала версия капитана была принята. Не будете же вы подвергать перекрестному допросу потерпевших крушение людей, которых вы спасли в океане? Затем капитану «Эвондэля» и его людям пришло в голову, что в этой истории таится какая-то недосказанность, но свои сомнения они на время оставили при себе. Они подобрали капитана, его помощника и двоих механиков с якобы затонувшего парохода «Патна» и считали, что свой долг выполнили.
Я не спросил Джима, как он себя чувствовал в течение тех десяти дней, что провел на борту «Эвондэля». Исходя из того, что он рассказал, я заключил, что он был ошеломлен сделанным «открытием», касавшимся его лично, и пытался объяснить суть дела хотя бы единственному человеку, способному его понять. Джим отнюдь не старался преувеличить или умалить свою роль. В этом я уверен, здесь и коренится то, что отличало его от троих остальных. Что касается эмоций, какие он испытал, когда сошел на берег и услышал о непредвиденном завершении истории «Патны», в которой он, помощник капитана, сыграл такую жалкую роль, то о них Джим не обмолвился ни словом. Да и трудно это себе представить.
Почувствовал ли он, что почва уходит у него из-под ног? Хотелось бы знать. Несомненно, однако, что вскоре ему удалось найти новую опору. Две недели он прожил на берегу в гостинице для моряков; в то время там жили еще шесть-семь человек, и от них я кое-что слышал о своем новом знакомом. Их мнение сводилось к тому, что помимо прочих недостатков Джим был угрюмой скотиной. Все эти дни он провел в кресле на веранде, забившись в угол, и выходил из своего убежища лишь на обед или поздно вечером, когда в полном одиночестве, оторванный от всех, неприкаянный и молчаливый, словно бездомный призрак, отправлялся бродить по набережной.
– Кажется, я за все это время ни единой живой душе не сказал и двух слов, – признался он, и мне стало его жалко. Тотчас же он добавил: – Один из тех парней непременно брякнул бы насчет «Патны» что-нибудь такое, с чем я не мог бы смириться, а ссоры, тем более драки, я не хотел. Да, тогда не хотел. Я был слишком подавлен, и мне было не до ссор.
– Значит, переборка в трюме все-таки выдержала? – попытался я перевести разговор в другое русло.
– Да, – прошептал он, – выдержала. Однако могу вам поклясться, что я чувствовал, как она качалась под моей рукой.
– Удивительно, какое сильное давление способно выдержать старое железо! – вставил я поспешно.
Откинувшись на спинку стула, вытянув ноги и свесив руки, Джим несколько раз кивнул. Грустно было на него смотреть. Вдруг он поднял голову, выпрямился и хлопнул себя по ноге.
– Ах, какой случай был упущен! Боже мой! Какой случай упущен! – воскликнул он, но дважды повторенное слово «упущен» прозвучало, как крик, вырванный болью.
Он снова замолчал и уставился в пространство, как будто мысленно призывал тот упущенный случай вернуться и реализоваться. На секунду ноздри Джима раздулись, словно он втягивал пьянящий аромат той самой неиспользованной возможности. Его взгляд был устремлен в ночь, и по его глазам я видел, что молодой человек изо всех сил рвется вперед – в фантастическое царство безрассудного героизма. Ему недосуг было сожалеть о том, что он потерял, – он был слишком озабочен тем, что ему не удалось приобрести. Джим находился далеко от меня, хотя я и сидел в трех футах. С каждой секундой юноша все глубже погружался в мир романтики и наконец проник в самое его сердце. Странное блаженство отразилось на его лице, глаза загадочно засверкали в пламени свечи, горевшей на столике между нами. Джим улыбнулся, и это была не обычная, а экстатическая улыбка. Мы с вами, друзья мои, никогда не сможем так улыбаться. Я вернул собеседника на землю словами:
– Если бы вы не покинули судно… Вы это хотели сказать?
Он повернулся ко мне с растерянным видом, в котором читалась невыразимая мука. Лицо его приобрело недоуменное, испуганное, страдальческое выражение, словно он упал со звезды. Ни вы, ни я никогда не будем так глядеть. Джим сильно вздрогнул, как будто холодный палец коснулся его сердца. Потом вздохнул.
Я был настроен не особенно миролюбиво. Этот парень провоцировал меня своими противоречивыми признаниями.
– Печально, что вы не знали о последствиях, – сделал я нехорошее замечание.
Но вероломная стрела упала, не причинив вреда, к его ногам, а он даже не подумал о том, чтобы поднять ее. Может, он и не заметил ее. Развалившись на стуле, он произнес:
– Черт возьми! Говорю вам, переборка шаталась. Когда я поднимал фонарь вдоль железного клина, сверху на меня падали куски ржавчины величиной с ладонь. – Он провел рукой по лбу. – Переборка дрожала и шаталась, как живая, я сам это видел.
– И что вы решили предпринять? Или просто растерялись? – заметил я вскользь.
– Неужели вы полагаете, – начал он, – что в тот момент я думал о себе, когда за моей спиной спали сто шестьдесят человек – на носу, между доками? А на корме их было еще больше, и на палубе… Они спали, ни о чем не подозревая. Их было втрое больше, чем могло разместиться в шлюпках, даже если бы хватило времени спустить их. Я ждал, что вот-вот железная переборка не выдержит, и поток воды хлынет на спящих паломников. Что я мог сделать? Что?
Я живо представил себе, как Джим стоял во мраке и свет фонаря падал на переборку, которая выдерживала давление всего океана, и слышалось дыхание спящих людей. Я мысленно видел, как парень смотрел на железную стену, испуганный падающими кусками ржавчины, ошеломленный предвестием неминуемой смерти. Как я понял, это произошло тогда, когда шкипер вторично отправил его в носовую часть судна, видимо, чтобы удалить его с мостика. Джим признался, что первым его побуждением было крикнуть и, разбудив всех пассажиров, сразу повергнуть их в ужас, но сознание своей беспомощности так придавило его, что он не в силах был издать ни звука. Вот что, наверное, подразумевается под словами «язык прилип к гортани». «Во рту у меня все пересохло» – так описал Джим свое состояние. Он безмолвно выбрался на палубу через люк номер один. Виндзейль[6], свешивавшийся вниз, случайно хлестнул его по лицу, и от прикосновения парусины Джим едва не слетел с трапа.
Ноги его подкашивались, когда он вышел на фордек и поглядел на спящую массу народа. К тому времени машины остановили и начали выпускать пар. От глухой воркотни ночь вибрировала, как басовая струна, и судно отвечало дрожью. То здесь, то там с циновок приподнимались головы, смутно вырисовывались фигуры сидящих людей. С полминуты они сонно прислушивались, потом снова ложились среди нагроможденных ящиков, паровых воротов и вентиляторов. Джим знал: паломники не разбираются в корабельном хозяйстве и не способны понять, что означает этот приглушенный шум. Железное судно, белолицый экипаж, загадочные предметы и звуки – все на борту казалось невежественной и благочестивой толпе странным и непонятным. Джим даже радовался, что никто из пассажиров не осознает грозящей «Патне» опасности, но вскоре он устыдился этой мысли и счел ее кощунственной.
У него были все основания полагать, что старое судно с минуты на минуту затонет вместе с людьми: шатающаяся, изъеденная ржавчиной переборка, противостоящая многотонному напору, казалось, вот-вот рухнет, как заминированная дамба, и вслед за этим хлынет поток воды. Джим стоял неподвижно и глядел на распростертые тела – обреченный человек, знающий свою судьбу и созерцающий сборище мертвецов. Да, паломникам грозила смерть. Почти всем. И ничто не могло их спасти. Даже половина пассажиров еле-еле разместилась бы в шлюпках, но спускать их не было времени. Бессмысленным казалось разжать губы, пошевелить рукой или ногой. Раньше, чем Джим успел бы крикнуть три слова или сделать три шага, он уже барахтался бы в море, которое вскоре покрылось бы пеной от агонии погибающих людей и огласилось бы воплями о помощи. Но помощи не предвиделось. Откуда она могла прийти? Джим прекрасно знал, что дальше случится, он пережил все это, застыв с фонарем в руке возле люка, пережил все вплоть до самой последней мучительной детали. Думаю, он переживал это вторично, когда рассказывал мне то, о чем не желал говорить в зале суда.
– Я видел ясно – так же, как вижу вас сейчас, – что делать мне нечего. Жизнь как будто уже ушла от меня. Я стоял и ждал, понимая, что ждать недолго. Вдруг выпуск пара прекратился. Шум тревожил, но эта внезапная тишина оказалась невыносимой. Я решил, что задохнусь раньше, чем утону, но я не думал, как спастись. В моем мозгу вспыхивала, гасла и снова всплывала одна отчетливая мысль: восемьсот человек и семь шлюпок, восемьсот человек и семь шлюпок. Словно чей-то голос нашептывал: восемьсот человек и семь шлюпок… и нет времени! Вы только подумайте! – Он наклонился ко мне через маленький столик, а я попытался не встретиться с ним взглядом. – Вы полагаете, я боялся смерти? – спросил он очень напряженно и тихо. Он ударил ладонью по столу, запрыгали кофейные чашки. – Я готов поклясться, что не боялся, нет! Клянусь Богом, я не трусливая тварь! – Он выпрямился и скрестил на груди руки, опустив подбородок.
Через высокие окна до нас доносился отдаленный звон посуды. Раздались громкие голоса, и на галерею вышло несколько человек, очень благодушно настроенных. Они обменивались шутками, вспоминая катанье на ослах в Каире. Бледный длинноногий юноша разговаривал с краснолицым чванливым туристом, который высмеивал его покупки, сделанные на базаре.
– Вы в самом деле придерживаетесь мнения, что я сплоховал? – серьезно и решительно осведомился Джим.
Компания расселась за столиками, вспыхивали спички, на секунду выхватывая из темноты невыразительные лица и белые манишки. Жужжание болтающих людей, разгорячившихся после еды и выпивки, казалось мне нелепым и бесконечно далеким.
– Несколько человек из команды спали на люке номер один в двух шагах от меня, – снова заговорил Джим.
Вахту на «Патне» несли калаши[7], команда спала всю ночь, и будили только тех, кто сменял дежурных у нактоуза и рулевого. Джим хотел растолкать ближайшего матроса, но что-то его удержало. Он не боялся, о нет! – просто он не мог, вот и все. Верю, он не боялся смерти – его пугала паника. Неудержимая фантазия нарисовала ему жуткое зрелище паники: стремительное бегство, душераздирающие вопли, опрокинутые шлюпки – самые страшные картины катастрофы на море. Примириться со смертью он мог, но подозреваю, что он предпочел бы умереть спокойно, не становясь свидетелем кошмарных сцен. Готовность умереть в моряках видишь довольно часто, но редко встретится человек, облеченный в стальную непроницаемую броню решимости до последней минуты вести отчаянную и безнадежную борьбу: жажда покоя усиливается по мере исчезновения надежды, и порой побеждает волю к жизни. Кто из нас, моряков, этого не наблюдал? Многие из нас испытали нечто подобное: крайнюю усталость, сознание бесполезности всяких усилий, страстную тягу к покою. Это хорошо известно тем, кому доводилось сражаться со стихией, – потерпевшим кораблекрушение и спасшимся на шлюпках, путешественникам, заблудившимся в пустыне, людям, вступающим в единоборство с силами природы или бессмысленным зверством толпы.