Долго ли Джим неподвижно стоял у люка, ожидая, что судно вот-вот опустится под его ногами, поток воды хлынет сзади и унесет его, как щепку, – я не знаю. От силы минуты две. Двое из лежащих – он не мог их разглядеть – стали переговариваться сонными голосами, где-то послышалось шарканье ног. Над этими слабыми звуками нависло жуткое безмолвие, какое предшествует катастрофе, – страшное затишье перед ударом. Тут Джиму пришло в голову, что, пожалуй, он успеет взбежать наверх и перерезать тали, чтобы шлюпки не пострадали, когда «Патна» пойдет ко дну.
На «Патне» был длинный мостик, и все шлюпки находились наверху: четыре с одной стороны, три с другой, самые маленькие – на левом борту напротив рулевого аппарата. Джим говорил с беспокойством, боясь, что я ему не поверю. Больше всего его заботило то, чтобы в нужный момент шлюпки были наготове. Он знал свой долг. В этом смысле, думается мне, он был хорошим помощником своему шкиперу.
– Я всегда считал, что надо готовиться к худшему, – пояснил он, тревожно вглядываясь в мое лицо.
Легким кивком я одобрил этот здравый принцип и отвернулся, чтобы не встретиться взглядом с человеком, в котором мне чудилось что-то болезненное.
Он побежал. Колени у него подгибались. Ему приходилось переступать через чьи-то ноги, перепрыгивать через головы. Вдруг кто-то схватил его снизу за куртку, послышался чей-то измученный голос. Свет фонаря, который Джим держал в правой руке, упал на обращенное к нему темное лицо, глаза и голос человека молили о помощи. Джим достаточно знал язык, чтобы понять слово «вода», которое несколько раз было повторено настойчивым, умоляющим голосом. Молодой человек рванулся, чтобы освободиться, и почувствовал, как смуглая рука обхватила его ногу.
– Бедняга цеплялся за меня, словно утопающий, – сказал Джим. – Вода, вода! О какой воде он говорил? Что ему было известно? Стараясь говорить спокойно, я приказал ему отпустить меня. Он меня задерживал, люди кругом начинали шевелиться. Мне нужно было успеть перерезать канаты шлюпок. Теперь пассажир овладел моей рукой, и я почувствовал, что он вот-вот заорет. У меня мелькнула мысль: «Этого будет достаточно, чтобы поднять панику!» Свободной рукой я размахнулся и ударил его фонарем по лицу. Стекло зазвенело, свет погас, удар заставил человека выпустить меня, и я побежал к шлюпкам. Тогда этот тип прыгнул на меня сзади. Я обернулся к нему. Ему нельзя было заткнуть глотку. Он пытался кричать. Я чуть не задушил его, прежде чем понял, чего ему надо. Он просил воды, чтобы напиться; видите ли, пассажиры получали определенную небольшую порцию воды, а с ним ехал маленький сын, которого я несколько раз видел. Ребенок болел, хотел пить, и отец, заметив меня, когда я бежал мимо, попросил воды. Вот и все. Мы находились под мостиком в темноте. Он все цеплялся за мои руки, и невозможно было от него отделаться. Я бросился в каюту, схватил свою бутылку с водой и сунул ему. Он исчез. Тут только я понял, как мне самому хотелось пить.
Джим оперся на локоть и прикрыл глаза рукой. Я почувствовал, как мурашки забегали у меня по спине, – что-то странное заключалось во всем этом. Пальцы его руки, прикрывавшей глаза, чуть-чуть дрожали. Он возобновил рассказ:
– Это случается лишь один раз в жизни и… ну ладно! Когда я добрался до мостика, негодяи спускали одну из шлюпок с чаков. Шлюпку! Я взбегал по трапу, и кто-то тяжело ударил меня по плечу, едва не задев головы. Это меня не остановило, и первый механик, к тому времени поднятый с койки, снова замахнулся на меня багром. Почему-то я был так настроен, что ничему не удивлялся. Все это казалось вполне естественным и ужасным. Я увернулся от маньяка и поднял его над палубой, как малого ребенка, а он, пока я его держал, все время кричал: «Не надо! Не надо! Я тебя принял за одного из этих…» Я отшвырнул его, он полетел на мостик и подкатился под ноги тому маленькому парнишке – второму механику. Шкипер, возившийся у шлюпки, оглянулся и направился ко мне, опустив голову и ворча, словно дикий зверь. Я не шевельнулся и стоял как каменный, вот так же неподвижно, точно эта стена. – Джим ударил суставом пальца по стене у своего стула. – Казалось, будто все это я уже видел, слышал и пережил раз двадцать. Я их не боялся. Я опустил кулак, а капитан остановился, бормоча: «А, это ты! Помоги нам. Живей». Вот все, что он сказал: «Живей!» Словно можно было успеть! «Что вы хотите сделать?» – спросил я. «Убраться отсюда», – огрызнулся он через плечо.
Кажется, тогда я не понял, что именно он имел в виду. К тому времени оба механика поднялись на ноги и вместе бросились к лодке. Они топтались, пыхтели, толкались, проклинали шлюпку, «Патну», друг друга, меня. Все вполголоса. Я не шевелился и молчал. Я смотрел, как накренилось судно. Оно лежало совершенно неподвижно, словно на блоках в сухом доке, но держалось оно вот так. – Джим поднял руку ладонью вниз и согнул пальцы. – Вот так! – повторил он. – Я ясно видел перед собой линии горизонта над верхушкой форштевня, видел воду там, вдали, – черную, сверкающую и неподвижную, словно в заводи. Таким неподвижным море никогда еще не бывало, и я не мог этого вынести. Видали вы когда-нибудь судно, плывущее с опущенным носом? Судно, которое держится на воде лишь благодаря листу старого железа, слишком ржавого, чтобы можно было подпереть его изнутри? Видали? Я об этом думал – я думал решительно обо всем, но можете ли вы подпереть переборку в пять минут? Или хотя бы в пятьдесят минут? Где мне было достать людей, которые согласились бы спуститься вниз? А дерево? Хватило бы у вас мужества ударить молотком, если бы вы видели эту переборку? Не говорите, что вы бы с этим справились: вы ее не видели. Никто бы не справился! Чтобы взяться за такое, надо верить, что есть хоть один шанс на тысячу, хотя бы призрачный, а поверить было невозможно. Никто бы не поверил. Вы думаете, я – трус, потому что стоял там, ничего не предпринимая. А как бы поступили вы? Что? Что, по-вашему, я должен был делать? Что толку было пугать до смерти всех этих людей, которых ничто не могло спасти. Слушайте. Это так же верно, как то, что я сижу здесь перед вами…
После каждого слова он быстро переводил дыхание и взглядывал на меня, не переставал наблюдать за впечатлением, какое производили его слова. Он обращался не ко мне – он лишь разговаривал в моем присутствии, вел диспут с невидимым лицом, враждебным и неразумным спутником его существования. Он вел свое судебное следствие, которое нельзя было доверить судьям, – важный спор об истинной сущности жизни, – и присутствие председателя и асессоров здесь совершенно не требовалось. Джиму нужен был союзник, сообщник, соучастник. Я осознал свое шаткое положение: парень вполне мог обмануть, запугать меня, заставить расчувствоваться, только чтобы я принял активное участие в словесном состязании, в котором заведомо не было ни победителя, ни побежденного.
Мне трудно объяснить, что я ощущал в те минуты. Казалось, Джим вынуждал меня понять нечто непостижимое, и я не знаю, с чем сравнить неловкость такой ситуации. Меня побуждали признать условность правды и искренность лжи. Джим апеллировал сразу к двум лицам: к тому, что всегда обращено к яркому свету, и к тому, что устремлено к вечной тьме и лишь изредка улавливает пугливый пепельный свет. Джим лишал меня душевного равновесия. Я честно признаюсь в этом и раскаиваюсь. Да, случай был незначительный: юноша совершил ошибку, один из миллиона, но ведь он был одним из нас, моряков. Тайна его поведения заворожила меня, словно ускользающая истина была настолько важной, что влияла на представление человечества о самом себе…
Марлоу ненадолго замолчал, чтобы разжечь потухающую сигару, и, казалось, забыл о своем рассказе, но, закурив, снова заговорил:
– Да, я виноват. Незачем было лезть к парню в душу и устраивать ему допрос с пристрастием. Это моя слабость. Его слабость – иного порядка. Моя заключается в том, что я не замечаю случайного и внешнего, не делаю различий между мешком тряпичника и тонким бельем богача. Я наблюдал разных людей, с иными близко соприкасался, как и с Джимом, и всякий раз видел перед собой лишь человеческое существо…
Марлоу остановился, быть может, ожидая ободряющего замечания, но все молчали, только один слушатель прошептал:
– Вы такая тонкая натура, мистер Марлоу.
– Кто, я? – усмехнулся он. – О нет! Вот Джим был утонченным, и, как бы я ни старался достоверно изложить его историю, я все равно пропускаю множество оттенков: они такие тонкие, что трудно передать их бесцветными словами. Ибо парень осложнял дело еще и тем, что был очень простодушным, бедняга! Клянусь Юпитером, он был удивительным. Он говорил мне, что ни с кем и ни с чем не побоялся бы сразиться: это так же верно, как и то, что он сидит передо мной. И он в это верил. Конечно, это звучало наивно… и вместе с тем грандиозно. Я наблюдал за ним исподволь, словно подозревал его в намерении вывести меня из себя. Он был уверен, что по чести, – заметьте, «по чести» – ничто не могло его испугать. Еще с тех пор, как он был «вот таким» – совсем мальчишкой, – он готовился ко всему внезапному и трудному, с чем приходится сталкиваться на суше и на море. Он гордился своей предусмотрительностью. Он воображал всевозможные опасности и придумывал, как с ними справиться, ожидая самого худшего и мобилизуя все свои силы. Нередко он впадал в состояние экзальтации. Представляете? Замечательные приключения, жажда славы, победный путь. Каждый день своей жизни он хотел увенчать ощущением собственной проницательности. Он забывался, глаза его сверкали, и с каждым его словом мое сердце, опаленное юношеской чистой наивностью, сжималось все тревожнее. Мне было не до смеха, но и сочувственной улыбкой я не хотел его обидеть, а потому делал каменное лицо. Это раздражало его, он продолжал думать, что я считаю его трусливой тварью. В ответ я примирительно заверял его, что в жизни события часто развиваются самым неожиданным и непредвиденным образом.
Мои успокоительные фразы Джим воспринимал с оттенком презрения. Наверное, он полагал, что неожиданное не сможет его испугать, а непостижимому трудно одержать верх над его подготовленностью. На «Патне» ему просто не повезло, несчастье застигло его врасплох, он проклинал море и небо, судно и экипаж. Все его предали. Им овладела высокомерная покорность, которая мешала ему пошевелить пальцем, в то время как трое его сослуживцев – шкипер и два механика, отчетливо уяснившие неприглядность своего положения, – в отчаянии пыхтели над шлюпкой. Что-то у них там не ладилось. Очевидно, второпях они случайно защемили болт переднего блока и, поняв, чем им грозит такая оплошность, окончательно утратили здравый рассудок. Наверное, неприятное это было зрелище: яростные усилия троих негодяев, которые копошились на неподвижном судне, застывшем в спящем море, старались высвободить шлюпку, ползали на четвереньках, вскакивали, бранились, готовые вцепиться друг другу в горло. Удерживал их только страх смерти, которая чудилась им за спиной, словно непоколебимый и хладнокровный конвоир. О да! Зрелище драматичное. Джим помнил его во всех подробностях и говорил о нем не иначе, как с презрением и горечью. Мельчайшие детали он воспринимал каким-то шестым чувством и клялся мне, что стоял поодаль и не смотрел ни на шкипера с механиками, ни на шлюпку, – не бросил ни единого взгляда. Я верю ему. Он был парализован жутким зрелищем накренившегося судна, угрозой жизням пассажиров, над его пылкой головой фантазера взметнулся острый разящий меч прозаически-безжалостной жизни.
Весь мир замер перед ним: юный помощник капитана видел только мрачную линию горизонта и бескрайнюю равнину моря, а дальше – отчаянный бросок, бездна, гибель всех надежд, звездный свет, навеки смыкающийся над головой, как свод могильного склепа, черный конец многообещающей жизни, смерть напрасной мечты. Джим разом представил все это – типичная реакция для романтически настроенного молодого человека. Он был артистом иллюзий, одаренным способностью быстро вызывать видения, предшествующие событиям. И зрелище, которое он нарисовал в своем воображении, заставило его окаменеть, мысли закружились в его мозгу в дикой пляске – хромые, немые, вихрь страшных калек. Джим исповедовался передо мной, словно я был наделен властью или священным саном отпустить ему грехи. Он обнажал передо мной свою душу в тщетной надежде получить прощение, которое не принесло бы ему в итоге никакой пользы. То был один из тех случаев, когда даже священный обман не дарует облегчения, когда ни один посторонний человек, даже добрый, понимающий и сочувствующий, не в состоянии помочь страдальцу…
Итак, Джим стоял на штирборте мостика, в сторонке от того места, где шла борьба троих трусливых негодяев за шлюпку. Шкипер и механики отпихивали друг друга от лодки с неистовым возбуждением и в то же время втихомолку, словно заговорщики. Два малайца безмолвно сжимали спицы штурвала, а под тентом в глубоком неведении спали несколько сотен усталых человеческих существ – паломников, предвкушавших религиозный подвиг. Я думаю, жирный немец-шкипер и двое механиков не зря тряслись от страха, – старое судно буквально дышало на ладан. Я не дал бы и фартинга за то, что дряхлая «Патна» продержится на плаву хоть несколько минут. И все-таки она держалась. Этих спящих странников как будто защищал их Аллах, чтобы они смогли совершить свое паломничество и изведать горечь какого-то иного конца. В этом легко усмотреть нечто мистическое, но я не верю в мистику и знаю: старое железо порой выносливее, чем дух иных людей, исхудавших, как тени, и несущих на своих плечах тяжкое бремя жизни. Странным кажется мне и поведение двоих рулевых. Их вместе с прочими туземцами вызвали в суд давать показания. Один из них, робкого вида, с добродушной желтой физиономией, был совсем молодым. Помню, асессор Брайерли спросил его через переводчика, о чем он думал в момент аварии. Обменявшись с туземцем несколькими словами, переводчик объявил суду: «Он говорит, что ни о чем не думал».
Другой рулевой был пожилым, с кротко мигающими глазами, его седую косматую голову прикрывал синий хлопчатобумажный платок, полинявший от стирки; лицо у него исхудало, щеки провалились, коричневая кожа от сети глубоких морщин казалась совсем темной. Он признался, что догадывался о какой-то беде, грозившей судну, но никто не приказывал ему бросить штурвал и покинуть пост. Так зачем бы он стал это делать? Отвечая на дальнейшие вопросы, мужчина передернул худыми плечами и заявил, что ему и в голову не приходило, будто белые – капитан, его помощник и механики – собираются из страха бросить «Патну». Он до сих пор в это не верит. Может, у них имелись какие-то тайные причины, о которых никто не знает? Старик глубокомысленно помотал кудлатой головой. Тайные причины. Опыт у него большой, он много лет служил на море, работал бок о бок с белыми моряками и приобрел у них многие знания – тут рулевой в упор посмотрел на Брайерли, словно ища у него поддержки, но знаменитый капитан «Оссы» даже не повернул голову в сторону свидетеля. Внезапно старый рулевой обрушил на слушателей поток имен давно умерших капитанов и названий местных судов, уже стертых из памяти безжалостной рукой времени. Малайца прервали, и наступило долгое молчание, перешедшее в тихий шепот. Данный эпизод явился сенсацией второго дня следствия, возбудив всю аудиторию кроме Джима, который угрюмо сидел с краю на первой скамье и, как и Брайерли, не поднял головы, чтобы взглянуть на необыкновенного свидетеля, в отличие от него, Джима, завоевавшего полную симпатию публики.