Какие бы ни были все минувшие ночи, а августовское утро, сияющее золотом выжженной травы и напоенное запахом близкого моря, начисто стирало воспоминание о них как о чем-то мнимом, вымышленном, книжном, а если и происходившем, то в какой-то другой, далекой отсюда реальности.
Все ушедшее – мнимо. Но оно присутствует в нашей жизни всем несбывшимся в ней и заставляет нас замирать порою горько и мятежно… И все несвершенное обступает явью, и хочется забросить свою жизнь на макушку самого большого дерева в подлунном мире и уйти – к мерному рокоту прибоя, к дыханию океана, к тишине глубин, туда, где нет суеты, где покой бесконечен и ты можешь почувствовать себя тем, что ты есть, – пылинкой мироздания, вмещающей в себя всю вселенную, – без гордыни, без самомнения, без желания достижения, и вокруг – только солнце, вода, песок и то, что делает пространство беспредельным, а жизнь – вечной.
Так думал я и шел себе вдоль побережья, пока не забрел в старый город. Было пусто и безлюдно. Похожие друг на друга проулки, дворы, густо занавешенные листвой пыльных деревьев, и мне уже казалось, что бреду я этими бесконечными вереницами улиц по кругу и выхода нет… Я знал – где-то невдалеке море и залитая солнцем набережная, но выйти не мог. И спросить было не у кого. Казалось, я шел так не один год и даже не один век.
Колодцы переулков были залиты солнечным светом, но и свет этот тонул в грязных выщербленных стенах, в серой штукатурке домов давно минувшего и ни для кого теперь уже не важного века… Наконец, я увидел двоих, одетых в какое-то тряпье, грязное, истертое, покрытое бурыми пятнами, похожими на запекшуюся кровь… И лица этих двоих были одутловатыми, отекшими, тусклые выцветшие взгляды их были пусты, и я понял – ничего они мне не скажут и не посоветуют, и выбираться нужно самому.
И еще – слышалась музыка… Она была щемящей и словно резала сердце на части тонкой скрипичной струной, и накатывали боль и слезы, и хотелось прекратить эту сладкую муку… И я пошел на звуки и сразу, вдруг оказался на уложенной брусчаткой площади. Слева высился тяжелый костел, справа – православный храм, выстроенный с модными причудами начала двадцатого века, чуть поодаль – мечеть. На площади стоял мальчик с флейтой и играл незамысловатую мелодию Бетховена:
Кусочки хлеба нам дарят, и мой сурок со мною,
И вот я сыт, и вот я рад – и мой сурок со мною…
Перед Эженом скукожилась мятая картонная коробочка; в ней тускло блестели монеты. Эжен поднял лицо, узнал меня, перестал играть, сказал:
– Здравствуйте.
– Здравствуй. Ты что здесь?
– Играю вот. – Огляделся, добавил: – Хорошо здесь, тепло.
– Подзаработать решил?
– Играть люблю. А деньги нужны, – сказал Эжен вполне рассудительно, как взрослый. – Я Анете хочу платье купить. Здесь красиво очень. И она красивая. Нужно платье. Такое, какого ни у кого нет. Чтобы она была как принцесса.
– А себе?
– Себе скрипку. Только долго копить нужно. Чтобы настоящую.
– Ты где играть учился, Эжен?
– Нигде. Я всегда играл. А Анета всегда рисует. Когда мы вырастем, то поженимся. И уедем.
– Далеко?
– Искать родителей. Они нас потеряли. А мы их найдем. Ничего, что они старые уже будут. Даже лучше. Мы им будем помогать. Потому что жизнь – злая.
– Злая?
– Ага. Особенно зимой. Потому что зимой холодно. И темно. Здесь, может быть, добрее, только я не думаю…
– А люди?
– Люди – всякие. Вы с Дашей – хорошие, только потерянные. Как мы с Аней. Словно вас бросили и вам некуда вернуться. Я заметил: у многих людей теперь глаза переменились: словно всем стало некуда вернуться.
– И давно?
– Давно. Когда я совсем маленький был, тоже играл. У нас, в Загорье. Люди отводили взгляды и давали кто что может. Им было совестно, что им есть куда возвращаться, а таким, как я, – нет.
– Теперь не отводят?
– Теперь они словно тяготятся… Или тем местом, в котором живут, или самой жизнью. Я их узнаю.
– Узнаешь?
– Да. По взглядам. Жалко их. – Эжен замолчал надолго, потом сказал: – Музыка лучше всего. Можно закрыть глаза и улететь далеко-далеко, в прекрасные страны, где все счастливы и беззаботны. Если бы я только смог…
– Что?..
– Сделать так, чтобы люди оказались в своих снах, самых красивых, где все их близкие живы, и там, где много тепла и солнца и где все веселы… А я буду играть, играть, играть… И тогда они смогут остаться.
– В снах?
– Да.
– А ты? Где будешь ты?
– Здесь. Я же нужен здесь.
Эжен кивнул сам себе, поднес флейту к губам и заиграл мелодию старинной баллады, немного нервную, щемящую, тревожащую… И звуки становились все тише, когда, оставив мальчику монету, я уходил дальше и дальше от брусчатой площади к набережной, и шум прибоя уже почти заглушал ее, а я вдруг, неожиданно для себя, стал напевать слова:
Все – не ново, все – не вечно,
Все продлится бесконечно,
Оправданием – тоска.
Все беспечно, все конечно,
Все стремится быстротечно
К упрощенности песка.
Все стремительно и ярко —
В ожидании подарка
Дремлют сумерки окрест.
И начальственно и важно
По туману стынет влажно
Истукана правый перст.
Ну а я бегу по стуже
Никому уже не нужен —
В сердце – искренняя даль.
Все законно. Все нормально.
Все бездарно и формально —
Вот такая вот печаль.
Все закончено. Забудьте.
Если прав – не обессудьте,
Не судите сгоряча.
Я чуть-чуть побуду тихо,
И отступит ваше лихо,
И затеплится свеча.
Ворожу и чуть не плачу,
Не могу прожить иначе,
И – иначе не могу,
Подарю вам эту тайну
И уйду от вас печальный —
В королевскую пургу.
Вот и все. Договорились.
Посмеялись, прослезились,
Обнялись и – разошлись.
И – разъехались. Прощайте.
Добрым словом поминайте
Неслучившуюся жизнь[6].