То лето выдалось необычайно жарким. С Красной Горки до Троицы ни одного дождя не выпало, травы, обильно по весне поднявшиеся, пожухли, посевы, едва проклюнувшись, пожелтели и крючком свернулись, тучи, изредка на небо набегавшиеся, разражались лишь сухими грозами. С Духова Дня пожары низовые пошли, и дышать даже во дворце нашем на берегу Волги стало совершенно невозможно от гари и дыма.
То же и в Москве было. Полагали все, что от жары, не узрев грозного предзнаменования. А ведь куда яснее! Тринадцать лет в Москве больших пожаров не было, то было время правления брата моего и правления по завету его – благословенные годы. И вот Господь ясно указал, что подошли эти годы к концу. Июля 13 загорелся за Неглинной, на Никитской храм Вознесения и погорело много дворов. Через несколько дней загорелся на Арбате двор князя Дмитрия Пожарского и погорело многое множество храмов и дворов от Успенского вражка до Дровяного двора, и Арбат весь, и за Арбат по Новинский монастырь. А еще через день загорелось в Большом посаде в Ромодановской слободе и за Неглинною по Дмитровской улице и опять погорело многое множество храмов и дворов.
В эти дни как-то раз поздним вечером, если память мне не изменяет, в день поминовения преподобного Сергея Радонежского, к нам в Углич прискакал гонец из Москвы. Так спешил, что перед нашими ногами свалился замертво и слова внятного сказать не мог, едва водой отлили. Придя же в себя, поведал он нам весть скорбную: занедужила сестра наша возлюбленная Анастасия, призывает нас с княгинюшкой к себе проститься, и следует нам поспешить, если хотим застать ее на этом свете. Это уж Данила Романович, гонца снарядивший, прибавил.
Плохо было дело! Анастасия все эти годы часто болела, вот и последней зимой ее привезли с богомолья из Можайска без памяти и в горячке, но нас никогда не призывали. Да и братья ее Данила и Никита Романовичи все это время в Москву ни ногой, а тут уже три месяца, как обретаются, если рассказам гонца верить. Впрочем, не до Захарьиных мне было, надо было срочно в Москву собираться.
Но тут осложнение вышло. Княгинюшка моя любезная тяжела была – первый раз после стольких лет пустопорожней жизни! Я и не думал ее с собой брать, чтобы, не дай Бог, дитю будущему не повредить. Но княгинюшка взбунтовалась: поеду – и все! Очень уж она Анастасию любила и переживала горько разлуку невольную. А с женой брюхатой не разлетишься. Ладно бы зима была, санный путь гладок и легок, а летом даже на ямском тракте трясет так, что из здорового душу выбивает. Одно спасение – реки, но на Руси и реки не быстры под стать жизни.
В общем, опоздали мы. Мы сперва в село Коломенское прибыли, сказывали нам, что царицу туда перевезли из-за пожаров московских. Но во дворце Коломенском стоял плач громкий – скончалась Анастасия! На следующий день назначено было отпевание в кремлевском храме Михаила Архангела, и мы, не задерживаясь в Коломенском, поспешили в Москву.
На службе той заупокойной узрел я впервые за шесть лет сынов Анастасии и брата моего несчастного, племянников моих Димитрия и Ивана. Двух отроков, придавленных постигшей их утратой, угнетаемых заунывными звуками службы, растерянных от обилия народа и таких одиноких. Сердце мое разрывалось на части. «Господи, – подумал я, – как все повторяется! Ведь так бы и мы с Иваном стоять могли, если бы допустили нас на похороны матери нашей. И было нам столько же годов, восемь и шесть. И так же отца мы своего не помнили. И был старший Государем Всея Руси, а младший не знал своей доли. Господи, что будет с ними? Кто защитит их? Кто приголубит? Кто направит на путь истинный?»
С такими мыслями вышел я из храма. Казалось, что вся Москва пришла проводить в последний путь свою любимую царицу. Кремль не мог вместить всех желающих проститься, поэтому гроб с телом после панихиды вынесли из Кремля, пронесли по окрестным улицам и лишь потом доставили обратно, в Девичий Вознесенский монастырь, где по воле Анастасии определено было место последнего ее упокоения. И толпился народ московский в узких улочках, и не давал проходу ни духовенству, ни боярам, протягивая руки к гробу той, которую называли матерью всех несчастных. (Мать всех несчастных! Как много смысла тайного в этих немногих словах! Только народ русский сердцем своим святым мог будущее прозреть. А мы – мы пропустили, не услышали предостережение Божие.)
Громче и неутешнее всех плакали нищие, которые отвергли даже положенную в таком случае богатую милостыню государственную, говоря, что не хотят и такой малой отрады в сей день печали великой. Но страшнее всего был крик блаженного московского, несшийся, как казалось, со всех сторон во все время нашего скорбного пути: «Плачьте, люди московские! Покинула вас голубица, последняя ваша заступница! Молитесь, люди русские! Слетаются в Москву священную вороны черные! Сбегаются псы бешеные! Сползаются гады ядовитые! Грядут времена темные! Горе всем нам, горе!»
И к этому крику я не прислушался, не внял и этому предостережению. Наверно, надо было нам с княгинюшкой сразу же уехать из Москвы, тогда бы вся жизнь наша пошла бы по-другому. Лучше ли, хуже ли, то мне не ведомо, но по-другому. Но остались сначала до девятин, потом до сороковин, а потом уж поздно было ехать. Да и не смог бы я уже уехать. Я ведь как увидел племянников моих, как провел с ними несколько дней, так и прилепился к ним всей душой. И они мне тем же отвечали, особенно Димитрий. Помню, говорю я ему как-то: что же ты, такой большой, такой царь великий, а грамоте не разумеешь. Так он вцепился в меня, закричал: ой, дядюшка Гюрги, научи меня, а то тут до меня никому никакого дела нет! И как услышал я это «никому никакого» и имя мое детское, которым брат меня всегда называл, то не выдержал я и заплакал, и мальчика к себе прижал, и стал шептать ему на ухо всякие слова бессвязные, но ласковые.
Не знаю, остался бы я, если бы решение целиком в моей власти было. Тяжело мне даются решения, даже если и стремится к чему-то страстно душа моя. Но нашлись люди, которым зачем-то очень хотелось меня в Москве видеть. И люди эти – Захарьины. Я, конечно, разобрался, зачем им это надо было, но не сразу, тогда же с некоторым удивлением слушал их уговоры и то, как они княгинюшку на тот же предмет обхаживают. Даже не знаю, чем они ее соблазнили, быть может, просто надоело ей деревенское наше житье или ей в ее состоянии тяжело было противостоять такому напору, как бы то ни было, стала княгинюшка склоняться к тому, чтобы остаться. И я ее не отговаривал.
Я с жадностью окунулся в московскую жизнь – даже и не думал, что так по ней соскучился, особливо же по самой Москве, родному городу моему. Чуть ли не каждый день выезжал я из Кремля с вновь приставленной ко мне свитой и ехал в разные концы города, наблюдая с гордостью, как разрослась и похорошела Москва, сколь много новых богатых домов прибавилось, сколько дорог замостили, как торжища забурлили. И как главный признак растущего богатства народного – десятки новых храмов.
Но ничего не было прекрасней в Москве, чем новый храм Покрова Богородицы, по указанию брата моего русскими мастерами возведенного. Узорчатый, затейливый, сказочный, переливался он красками яркими на солнце, и я, как первый раз его увидел, застыл в изумлении, а потом сошел с коня и тут же посреди площади упал на колени перед чудеснейшим из чудес света. И народ московский тому нимало не удивился и даже смотрел на меня с явным одобрением, перешептываясь между собой: «Брат царев пришел поклониться храму Царя Блаженного. Богоугодный муж! Храни его Бог!»
А еще я сам строительством занимался. Повелением царским выделили нам с княгинюшкой место для дворца возле Чудова монастыря, потому что по правилам давним не могли мы жить во дворце отцовском и дедовском, в котором теперь царь Димитрий обретался. Установлен нам был особый дворовый чин бояр, дворецкого, дьяков, дворян, стольников, стряпчих и всяких приказных людей. Также и обиход нам повелено было строить раздельно с государевым, из моих собственных городов и волостей, но это было мне не в тягость. А еще при дворце нашем поставили церковь Введения.
То же и с царевичем Иваном было. Ему устроили двор особый на взрубе, позади большой Набережной палаты. На том дворе поставили деревянный храм большой во имя Сретенья Господня и к нему придел, теплую церковь по имя преподобного Никиты-столпника, считавшегося особым покровителем царевича Ивана. За возведением всего этого, особливо же храмов, я и присматривал.
Но не все радовало меня в Москве. Какой-то новый дух появился в Кремле, дух ссоры, подозрительности, навета и предательства. На смену единению во славу державы приходило местническое противоборство группок, высокие устремления сникали под напором мелких страстей, а веселие душевное уступало место разврату телесному.
Как-то так получилось, что в те недели в Москве не было никого из моих старых друзей или близких знакомых. Почему-то почти вся Избранная рада была или в Ливонии, где назревали бурные события, или в Казанской земле, коя требовала постоянных трудов по ее обустройству, или на южных рубежах, где крымский хан сдерживал зуд грабительства только при наличии поблизости наших войск. Не к кому мне было обратиться за разъяснениями, кроме митрополита Макария, но тот по своему обыкновению говорил околичностями. Но признал все же, что и он новый дух уловил, и ему он тоже не по душе. Намекнул еще, что началось все это после отъезда Сильвестра и возвращения Захарьиных, а больше ничего не сказал, лишь заметил напоследок: «Вот и вы вернулись, и никто вам в том не препятствовал».
Но я уже ухватился за кончик тайны и стал постепенно распутывать клубок, осторожно расспрашивая разных людей.
Получилось, что уж года два, а то и все три, Захарьины воду в Москве мутили, действуя из своих вотчин то клеветой, то лестью, то посулами и подарками. Разбивали они единство Избранной рады, сталкивая советников Ивановых друг с другом, пуще же всего злобились на Сильвестра, в котором видели главного виновника своего изгнания и главное препятствие к своему возвращению. Первое было, конечно, неверно, а со вторым они в точку попали. Все остальные к Захарьиным относились пренебрежительно, считая, что устранили их раз и навсегда от власти, только в Сильвестре горел неугасимый огонь ненависти. Лишь устранив его, могли они надеяться вернуться, нет, не к власти, всего лишь в Москву, им большего пока и не надо было. Лишь бы чуть-чуть дверку приоткрыли, чтобы они могли туда бочком протиснуться, а дальше – пусти козлов в огород, а лучше сказать, волков в овчарню!
Надоел всем Сильвестр, был как бельмо на глазу, да и кто каждодневные придирки да нотации выдержит. И ладно бы в делах церковных и семейных допекал, но с течением времени Сильвестр стал советы свои настоятельные по делам военным и посольским давать. Тут даже Алексей Адашев, святой человек, не сдерживался, а о князе Андрее Курбском вы и сами догадаетесь.
Уже во время суда памятного я эту ненависть, почти всеобщую, заметил, но шесть лет еще продержался Сильвестр около власти. Почему? Два достоинства имел. Во-первых, работать был готов целыми днями, кажется, что и не спал вовсе. Качество по русской нашей жизни непереоценимое. Народ у нас, признаем горько и прямо, с ленцой и в мелочи вникать не любящий. На гору самую высокую одним рывком взлететь мы всегда готовы, а тягучий подъем повергает нас в тоску, в непреходящее желание свернуть куда-нибудь в сторону, а еще лучше – улечься прямо на обочине и ждать днями напролет незнамо чего. А Сильвестр тот тягун с веселием в сердце и молитвой на устах пройдет и не просто пройдет, но еще каждый камешек на дороге рассмотрит и острые в сторону откинет.
Все жаловались, что Сильвестр в любое дело нос свой сует, но как разговоры до дела доходили, так это дело завсегда на Сильвестра спихнуть норовили. И он то дело делал, и одним только результатом удовлетворен был, на лавры не претендуя. Ценнейший человек!
Опять же, времени свободного у Сильвестра было несравненно больше, чем у других. По сану своему священническому и по склонности душевной на пирах он не сидел, на охоту не ездил, с женщинами не миловался и трезв бывал в любое время дня и ночи, когда ни призови. Ведь и Алексей Адашев был поборником жизни строгой, но вынужден был во всяких увеселениях участвовать, так сказать, по должности, вот и приходилось даже ему часть дел Сильвестру добровольно передавать.
Вторым Сильвестровым достоинством была страсть всех примирять. Удивительное создание человек! Я, наверно, в жизни своей не встречал более непримиримого человека, чем Сильвестр. Уж если невзлюбит кого, так навсегда, как, к слову, Захарьиных, если провинится кто перед ним, то уж не подходи, не простит, камень, а не сердце, если упрется в какую-нибудь мысль свою, то уж с места не сойдет, никаких возражений не примет да и слушать их не будет. В то же время не было человека более терпеливого, более снисходительного и все понимающего в споре других людей. С вниманием и участием выслушивал он гневные обвинения обеих сторон, никогда их не прерывая, потом долго искал компромисс, бывало, что месяцами бегал от одного к другому и каждого по отдельности убеждал и уговаривал, и умилялся до слез, когда бывшие враги пожимали друг другу руки и возвращались к дружбе старой.
Думаю, что без Сильвестра Избранная рада их гораздо раньше рассыпалась бы. Я, к примеру, сам с собой не всегда в единомыслие прийти могу, что же брать с десяти мужей, каждый из которых себя по крайней мере не ниже соседа почитает. При Иване все просто было, спорили, конечно, яростно между собой, бывало, что и с Иваном спорили, но как скажет тот слово свое последнее, тут уж все споры прекращались и все за дело принимались, где им царь место определит. А коли не стало человека, который приказывал, появилась нужда в человеке, который все улаживал, который мог во все мнения, зачастую противоположные, вникнуть и не ленился часами такую фразу придумывать, чтобы всех удовлетворила.
Но такое не могло продолжаться вечно и захарьинские наветы и нашептывания лишь ненамного ускорили дело. Равные мужи без верховного судьи, царя, то есть, долго вместе работать не могут – года четыре, может быть, пять, пусть даже шесть, как Избранная рада, но она же избранная, там мужи собрались великие и только о благе державы радеющие, других таких попробуй сыщи в истории в одно время в одном месте! Так что у всех свой срок есть и срок этот небольшой, как он придет, так обязательно переругаются, передерутся, хорошо, если за ножи не схватятся. Для спокойствия государства разгонять их надо до того, как переругаются. А кто их разгонит? Опять царь нужен. Такой вот порочный круг. Нет, без царя никак нельзя, что бы там ни говорили всякие умники западные. Конечно, пусть себе пробуют, мы над соседом завсегда посмеяться готовы, но Русь от таких опытов увольте, благодарим покорно!
Когда наступило между членами Избранной рады естественное, как мы понимаем, охлаждение, каждый свою полянку облюбовал и сидел на ней, на соседские пока не покушаясь, но и на свою не пуская. Один Сильвестр без места носился между всеми со своими советами и нравоучениями. Стал он примечать косые взгляды и то, что советов его не только не спрашивают, что и не слушают, зевая откровенно. Обидно ему стало и от той обиды решил он сотоварищей своих недавних проучить и наказать. Ребенок в таком случае уши свои назло матери отмораживает, а Сильвестр пригрозил в монастырь уйти. «Коли душа требует – иди!» – гласил единодушный ответ. Он еще надеялся, что одумаются сотоварищи, помыкаются немного без его отеческого пригляду, победствуют – и его обратно призовут. Не одумались и не призвали. Злую шутку сыграла с Сильвестром его гордыня. Не хотел он себе ни чинов, ни мест, ни епархии, ни деревенек. И как вышел он из Избранной рады, так все сразу и увидели, кто он есть на самом деле – никто. Не протопопствовать же ему, право. Переждал немного, да и двинулся пешком на Белозеро, в монастырь. И никто его не провожал.
Между тем война Ливонская, как казалось, приближалась к своей развязке. Посему и собрались в этом средоточии всех дел большинство «избранников», Курбский, Данила Адашев, Курлятьев, Репнин. Даже сам Алексей Адашев, редко Москву покидавший, и то туда выехал.
Воспользовавшись полугодовой заминкой в наших действиях, встрепенулся недобитый Орден Ливонский. Вспомнила бабка как девкой была! Препоясались рыцари изнеженные мечами и даже наскакивать на войска наши начали, но были отбиты. Несчастливый на поле битвы, Магистр Ордена был не намного удачливее и в сношениях с державами европейскими, в коих искал он защиты от всевластия русского. Защитников, правда, объявилось тьма, вот только деньги и тем более ратников давали крайне неохотно, зато засыпали Москву посланиями многословными.
Первым всполошился император германский Фердинанд Габсбург, лишь недавно на престол вступивший и опыта общения с нами не имевший. Его легко урезонили, сказав, что все несчастья Ливонии проистекают из отступничества ее от католичества, и коли у него руки до еретиков не доходят, то мы по-соседски помогаем, в знак вечной дружбы, и во славу веры христианской, и прочая, и прочая, и прочая.
Вторым защитником явился король датский Фридерик. Уведомлял он царя русского, как доброго, любезного соседа, о своем восшествии на престол, изъявлял ревностное желание быть ему другом и восстановить торговлю с нами, уничтоженную смутными обстоятельствами минувших времен. За это просил Фридерик не тревожить Эстонии, якобы издревле области датской, только на время порученной Ордену Ливонскому. Не стерпело тут сердце русское, ответил Адашев именем Царя: «Да не вступается король Фридерик в Эстонию. Его земля Дания и Норвегия, а других не ведаем».
И король свейский, старый разбойник Густав Ваза, не смолчал, прислал грамотку в Москву: «Не указываю тебе, великий государь, в делах твоих, не требую ничего, но только в угодность императору Фердинанду молю тебя, как великодушного соседа, даровать мир Ливонии, из жалости к человечеству и для общей пользы христианства. Я сам не могу хвалиться искренним дружеством и честностию ливонцев – знаю их по опыту! Если хочешь, то напишу к ним, что они должны пасть к ногам твоим с раскаянием и смирением. Уймешь ли кровопролитие или нет, во всяком случае буду свято хранить заключенный между нами договор и чтить высоко твою дружбу». Ишь как урок преподанный усвоил! За смирение его и ответ был милостивым: «Если не имеешь особенного желания вступаться в дела Ливонии, то нет тебе нужды писать к Магистру. Мы сами найдем способ образумить его».
Ходатаи эти за дальностью их и слабостью не очень нас беспокоили. Другое дело – Польша с Литвой. Обидно им было смотреть, как мы землю какую-никакую у них под боком разоряем, а им ни кусочка не обламывается. Уже шляхта польская громко вопила, короля своего Сигизмунда на эскапады дерзостные подвигая, да и паны литовские недовольно брови хмурили, сдерживаемые только мирным договором с нами, через два года заканчивающимся.
Надлежало войну ливонскую завершать быстро и решительно. И вот в августовские дня, когда царица Анастасия тихо угасала в Москве, войска наши нанесли Ордену сокрушительное поражение. Андрей Курбский настиг под стенами Феллина ливонскую знать, последний раз сплотившуюся, и разбил ее одним ударом, захватив в плен магистра Фюрстенберга, ландмаршала Филиппа Шальфон-Белля, комтора Гольдрингена Вернера Шальфон-Белля, судью Баугенбурга Генриха фон Галена и множество других. Алексей Адашев, расположившись в магистерской резиденции в захваченном Феллине, взял под свое управление всю Ливонию, надеясь в скором времени привезти ее в полное спокойствие и вернуться с миром в Москву.