Прошло совсем немного времени, как я в полной мере осознал народную мудрость: не было счастья, да несчастье помогло. Стеная и проклиная в душе горькую свою судьбину, покидал я милую моему сердцу Москву. Но вкусив радостей сельской жизни, я уже представить себе не мог, как бы я выжил в этом суетном и лживом граде. Сколько раз, сидя с княгинюшкой вдвоем на лавке у нашего скромного дворца на высоком берегу Волги, возносили мы хвалу Господу за то, что вырвал Он нас из тесноты кремлевских палат и трясины дворцовых интриг. Целых пять лет провели мы в Угличе, не занимаясь ничем, а только наслаждаясь обществом друг друга и ни разу тем ни наскучив. Счастливейшие годы нашей жизни!
Лишь одно маленькое облачко набегало на сияющее небо нашего счастья – не посылал нам Господь детушек. А ведь трудились мы неустанно. Пусть преподобный Иосиф Волоцкий, а вслед за ним и Максим Грек говорят, что Господь может и иным способом человеческий род умножать. Нам сия мудрость небесная недоступна, так что мы по земному, по старинке действовали. Духовник мой пробовал мне за излишества некоторые попенять, но я ему из Священного Писания ответил: «Проклят всякий, не оставивший семени во Израиле!» – и добавил: «Блажен, имеющий семя в Сионе и сродников в Иерусалиме!» Так духовник от меня и отстал, он-то знал, что у меня на любой случай и на любую мысль есть цитата из Писания, мне главное – тот случай вовремя уловить и ту мысль правильно понять.
Были те годы настолько сладостны, что я готов вспоминать их бесконечно, а рассказывать – рассказывать совершенно нечего. В голове не цепь событий, а букет ощущений, собранных из разных дней и разных мест. Роза из дворцового сада соседствует с полевым цветком; серебристый смех княгинюшки, высоко взлетающей на качелях, переходит в перезвон колокольчиков на тройке, летящей по заснеженным полям; полумрак сельской церквушки сгущается в звездную ночь, когда лежим мы рядом с княгинюшкой, вперив взгляды в небо и выискивая наши звезды; трели соловья перетекают в пенье жаворонка; жар солнца, сгустившийся в вине, разжигает сердце и лебедушка, бьющая крылами на озере, превращается в княгинюшку, распахивающую мне свои объятия. Обрывки воспоминаний, складывающиеся в картину счастья, вереница повторяющихся изо дня в день слов, движений, запахов, звуков, сотни милых неприметных мелочей, в земной жизни многие люди их не ценят и оттого несчастны, лишь в загробной жизни, когда им уже некуда спешить, они проникаются их сладостью и обретают райское блаженство.
Но есть избранные, которым Господь дарует рай на земле. И мы с княгинюшкой были в их числе, пять лет – почти вечность – один миг.
Есть и другие избранные, о них-то я и хочу рассказать. О ближайших сподвижниках брата моего, взявших после его ухода в свои руки тяжелое бремя управления державой Русской, о тех, кого Андрей Курбский впоследствии назовет «Избранной радой».
Ведь меня хоть и отставили от дел государственных, но сам я от них не устранился. Да и как я мог это сделать после всех лет, проведенных бок о бок с братом. Это моя страна и не могу я ее из-за мелкой обиды бросить на произвол судьбы. Я не мог влиять на ход событий, но я мог за ними следить, размышлять о них и готовить величественные планы на случай, если Господу и народу будет угодно вновь призвать меня на службу отечеству.
Не подумайте, что Углич такой уж медвежий угол, все новости доходили до меня с завидной регулярностью. Да и гости из Москвы у нас не переводились, дом нас славился хлебосольством, так уж княгинюшка завела. Если кто из бояр хотя бы и в пятидесяти верстах от нас проезжал, он все же не ленился сделать крюк, заехать на пару-тройку день. Я и охоту знатную организовать мог, и пир устроить не хуже царского, даже лучше, потому как не сотни человек галдят в огромной палате, а узкий круг, человек десять-пятнадцать, за одним столом сидит, все свои и тихо течет доверительная беседа.
Все, что в Москве происходило, я таким образом знал до тонкостей и даже лучше стал понимать события, глядя на них издалека. В Москве голова кругом шла от известий, сыпавшихся в уши одновременно с разных сторон, и трудно мне было отделить зерна от плевел. А пока до Углича новость долетит, с нее всю шелуху сдует, остается только ядро крепкое и попадает оно прямиком в цель, в лоб. От этого много лучше стал я разбираться в хитросплетениях интриг московских.
Да и в других делах я сильно помудрел. Столкнувшись волей-неволей с жизнью народной, я глубже вник в многотрудную науку управления державой. Воочию видел я, как улучшается жизнь народа, как богатеют крестьяне и люди посадские, как семейства их прирастают, как утихает разбой и вместо шаек разбойничьих на дорогах караваны торговые появляются. Выводил я все это из мудрых мер, братом моим предпринятых, из нескольких слов его пастырских, к народу обращенных. И еще понял я, что теперь главное – народу не мешать, пусть себе трудится, царем успокоенный и обнадеженный, уверенный в доброй воле государя народ сам все устроит, не только нас прокормит, но и себя, даже и прибыток останется, чтобы хозяйство дальше развивать.
По прошествии двух лет моего правления я лишь одно дополнение ввел в свою методу: убедился я, что следить надо только за управляющими, как управляющий толстеть начал, да шубу не по чину справил, да женка его жемчугов и золота на себя излишне навесила, так того управляющего надо немедля гнать. И гонять его батогами на заднем дворе до тех пор, пока он добровольно уворованное не выдаст. При таком отеческом попечении город Углич похорошел и разросся необычайно: было в нем три собора да полтораста церквей, двенадцать монастырей с двумя тысячами монахов и тридцать тысяч жителей, подати уплачивающих. И весь удел мой превратился в край благословенный: князь был весел, народ богател и власть славил, а управляющие были поджары и в службе ретивы.
То же и в других землях Русских проистекало, где наместники не только о своем кармане думали, но и о счастии народном радели, и мудрым невмешательством процветанию державы содействовали.
Все-то меня заносит о себе рассказывать, это вам, наверно, малоинтересно. Попробую еще раз приступить к рассказу об Избранной раде.
Если забыть на время о несправедливости, со мной сотворенной, и еще об одной, о которой я позже расскажу, то остальные действия новых правителей мое полное одобрение встречали. Потому как явили они редчайший пример правления не грозного, а милосердного.
Многие бояре боялись, что не сойдет им с рук бунт во время болезни Ивановой, и, за головы свои страшась, навострились за рубеж утечь. И первым из них был князь Семен Ростовский, один из главных баламутов. Собрал он в побег всю свою семью, братьев с племянниками, а вперед выслал боярина своего ближнего, князя Никиту Лобанова-Ростовского, чтобы тот с королем Польским обо всем предварительно сговорился. Князя Никиту, летевшего без подорожной, в Торопце задержали, допросили и так узнали об измене. Дума боярская единодушно приговорила зачинщика побега к смерти, но правители приговор смягчили, найдя извинительную причину – известное всем скудоумие князя Семена. Всего-то сделали, что выставили князя на позор, да сослали потом на Белозеро, а подержав там маленько для просветления мозгов, и вовсе отпустили. То же было и с другими боярами и детьми боярскими, в изобилии отлавливаемыми на границах с Литвой. Никого из них лютой смертью не казнили и многие потом честно державе служили, получая места по древнему достоинству своему.
Более других трепетал князь Владимир Андреевич Старицкий, особенно во время Сильвестрова розыска о ереси, когда пущенные тем слухи прямо на князя указывали как на первейшую жертву. Но опекуны его успокоили и усмирили. Сразу после рождения второго сына Иванова был составлен новый акт, в котором князь Владимир Андреевич провозглашался наследником в случае смерти обоих царевичей в малолетстве. За этого журавля в небе со Старицкого взяли крестоцеловальную запись, что будет он впредь верен совести и долгу и не будет щадить даже матери своей, Евфросиньи, если замыслит она какое зло против царицы Анастасии и сыновей ее, что не будет он знать ни мести, ни пристрастия в делах государственных и не будет делать ничего без ведома Царицы, Митрополита и боярской думы. Заодно сократили количество воинов на дворе Старицких в Москве до ста человек. Все то князь Владимир с готовностью подписал и почти десять лет вел себя по клятве, мир в державе поддерживая.
Да и дело о ереси, если разобраться, окончилось столь тихо, что вызвало даже и протесты, особенно среди святых отцов. Но совет опекунский твердо отстоял свою линию на милосердие и человеколюбие, и церкви христианской ничего не оставалось, кроме как присоединиться к ней.
Одно лишь меня повергало в отчаяние и печаль – ненависть, воцарившаяся в отношениях Анастасии с ближайшими друзьями Ивановыми. Она была уязвлена бессердечием, как ей казалось, и двоедушием друзей Ивановых во время его болезни, не могла она забыть ни речей оскорбительных против нее и родичей ее, ни кажущегося доброхотства к князю Владимиру Старицкому в ущерб сыну ее Димитрию, ни поспешного пострижения Ивана, ни несправедливого удаления всех ее родственников от двора по негласному обвинению в ереси. Не могла она сдержать слов горьких и временами злобных, но что брать с женщины и вдовы несчастной. Но ведь и друзья Ивановы не оставались в долгу и, отставив почему-то все свои мысли о милосердии и человеколюбии, нападали непрестанно на царицу, всеми другими любимую, особливо же народом.
Отличался в том злословии Сильвестр, сравнивавший Анастасию с Евдокией, женой византийского императора Аркадия, гонительницей Иоанна Златоуста, заносчиво разумея под Златоустом себя. Сильвестр известный женоненавистник и это многое объясняло, но ведь и Алексей Адашев с Андреем Курбским недалеко от него отстали. Они, правда, больше на Захарьиных нападали. С этим я, пожалуй, и согласен был, хотя не совсем понимал, за что честят они их клеветниками и нечестивыми губителями всего Русского царства, вот только те проклятья рикошетом в Анастасию попадали. Да и ее имя, в запале ругательства, к ним на язык попадало.
Мы с княгинюшкой не могли послать возлюбленной нашей сестре Анастасии слова утешения и поддержки из-за ее безграмотности. И с образованием тяжело, и в темноте не легче. Эх, грехи наши тяжкие!
Не зря я оговорился, что все происходившее в то время в державе проистекало из мудрых мер брата моего. К сожалению, не хватило ему терпения дождаться плодов от посеянных им семян.
Казань усмирялась с трудом, Астраханское ханство привели в покорность малой кровью, остальные же сами в очередь выстроились, чтобы верноподданнические чувства изъявить. Первыми явились черкесские князья, за ними грузинские. В Сибири опомнился князь сибирский Едигер, прислал вельмож своих в Москву поздравить царя Русского с возвращением Казани и Астрахани, пообещал не только впредь дань платить исправно, но и недоимки возвратить, накопившиеся за годы разброда. Прибавили в титуле царском на грамотах еще одну строку: Властитель Сибири. Да и дань та была нам весьма кстати, много новых соболей требовалось – старые шубы почти все износились.
Цари Хивинский и Бухарский прислали своих знатных людей в Москву, ища расположения царя и подтверждения давних прав свободной торговли на Руси. Культурные люди, правильное обращение понимающие, не только словеса цветистые одно за другим нанизывали, но и дары богатые щедро разбрасывали. Ну как тут откажешь! Не то ногаи дикие – их хан Измаил сам попросил подарки за свою присягу на верность. Конечно, кречета и сокола ему не дали, вся его земля хорошей охотничьей птицы не стоит, то же и со свинцом – зачем он ему? А вот шафрану насыпали, и цветных материй для женщин его дали, и пятьсот тысяч гвоздей, хотя опять же гадали, зачем они ему в степи сдались? Измаил подарками удовлетворился, безобразничать перестал и даже дань положенную исправно наскребал.
Так за несколько лет все земли на востоке и на юге в полную покорность пришли. Оставалось лишь крымское ханство, но и крымчакам силу показали, дали почувствовать, что это такое, когда землю твою родную разоряют. Юный воевода Даниил Адашев с восемью тысячами воинов построил близ Кременчуга ладьи, спустился к устью Днепра, взял по ходу дела на море два корабля крымских и всей силой обрушился на древнюю Тавриду. Две недели веселился он на просторе, загнав хана с войском его в горы, выжег всю западную часть Крыма, невольников русских и литовских освободил без счета, добычу богатую набрал и со всем этим приплыл к городу Очакову. В числе пленных, взятых на кораблях и в Крыму, оказались турки, их Адашев отослал домой, ущерб невольный щедро возместив. Паши очаковские поняли тот жест правильно, сами приехали к Даниилу Адашеву с дарами, славили его мужество и добрую приязнь между царем русским и султаном турецким.
Конечно, можно было тогда наказать и сокрушить крымское ханство, но правители мудро поступили, оставив эту прослойку между Русской землей и турецкой. Я сколько раз в жизни замечал, что хорошо, когда даже лучший друг живет пусть и близко, но не совсем рядом, хоть бы через дом. Как только межа общая пролегает, так рано или поздно ссоры начинаются. Не хозяева начнут ругаться, так уж жены их непременно, а не жены, так холопы, все одно – хозяев привлекут и втянут. Слово за слово – и нет былой дружбы, одна вражда непримиримая. У нас так с Литвой вышло, ведь и вера, и язык, и история, и семьи общие, а разругались из-за нескольких городков, и тех чужих.
Страны европейские тоже в стороне не остались, реагируя сообразно своему разуму и нахальству. Начну с Англии, потому что к той истории и я некоторое отношение имел.
В начале осени 1553 года примчался в Москву гонец с вестью, что английский капитан Ченселор высадился на берег у монастыря Святого Николая в Двинском заливе моря Белого и в Москву просится. Совсем это было не ко времени, как вы понимаете. Но после паломничества скорбного на Белозеро уступили властители слезным просьбам капитана и разрешили явиться в Москву. Всем было любопытно посмотреть на англичан, все ж таки остров их совсем еще недавно краем Земли считался, да и слышали мы о них много разного, иногда и хорошего.
Вот тогда и решили единственный раз меня в роли царя представить, в одежды царские нарядили и строго-настрого указали рот ни при каких обстоятельствах не открывать. Не могу сказать, чтобы очень старались тот прием посольский обставить, но капитан Ченселор долго в себя прийти не мог от лицезрения царя, меня, то есть, во всем блеске славы и украшений царских, бояр наших в вытканных золотом одеждах и даже стоящих у трона рынд, пригожестью и одеяниями больше на принцев заморских похожих. Когда же в чувство пришел, то рассыпался в словах приветственных от короля его Эдуарда.
Тут бояре наши снова его в столп соляной обратили, сообщив, что нет у них более короля Эдуарда, а есть королева Мария Тюдорова. Очень нас интересовало, как эта королева, твердая в вере католической, будет страну в порядок приводить после богомерзкого правления отца ее Генриха Восьмого. Доносили нам, что король сей жен брал сверх счета, а насытив похоть свою необузданную, головы им рубил за вины выдуманные, а чтобы церковь Святая ему в том не препятствовала, он и церковь порушил, заведя обычай еретический, ни в одной стране христианской не виданный.
Но капитан Ченселор ничего нового по этому делу нам сообщить не мог, посему его быстро из Москвы сплавили. Ох, и посмеялся я над грамотками его, где он о посещении Москвы докладывал. Особенно над рассказами о царе, что-де видом он силен, красив и грозен, но к забавам разным, даже и охотничьим, не пристрастен и уединение любит.
Вы спросите, как в дальнейшем правители новые с послами обходились? Да по обычаю русскому: выходил к послам дьяк приказа Посольского и говорил именем государя, так что сообщения послов о словах государевых были истинной правдой. А рассказы их о личных встречах с царем извинить можно, какому человеку приятно рассказывать, что его дальше сеней не пустили, пусть и во дворце царском.
Так все и было, когда через два года капитан Ченселор вернулся обратно. На этот раз со словами приветственными от королевы Марии Тюдоровой и мужа ее испанского Филиппа Карловича, и очень в друзья к нам набивался, выпрашивая разрешение на свободную торговлю для купцов английских. Удовлетворенные рассказом его о разумных мерах, принимаемых королевой английской по восстановлению веры христианской, мы ему такое разрешение дали и в свою очередь направили посольство в Англию с дарами богатыми.
Посол наш, боярин вологодский Иосиф Непея, хоть не знатен был родом, но проявил себя достойно и разумно. При подходе к берегам острова Английского он капитана Ченселора свидетелям показал, а потом утопил тихо, чтобы лишнего не болтал, изобразил кораблекрушение мнимое, часть даров прикопав на всякий случай, и лишь после этого прибыл в город столичный Лондон. Встречали его с почестями великими, соответствующими посланнику государя, в мире сильнейшего, народ при каждом его проезде на улицы высыпал с криками приветственными, купцы состязались с ним в крепости голов в деле питейном, впрочем, безуспешно, а ремесленники хвастались изделиями рук своих, с надеждой интересуясь, понравятся ли они людям московским. На пирах, по представлению англичан, богатых, сидел посол наш рядом с королевой, по другую руку от мужа ее, в английской земле бесправного и только для удовольствий телесных употребляемого.
Удовлетворенный сим приемом посол наш от имени царя пожаловал купцам английским столь желанные им преференции торговые и отбыл назад, увозя с собой подарки королевские, включая льва и львицу, в Земле Русской не очень распространенных. Привез он еще с собой много ремесленников, рудознатцев и аптекарей, им по собственному разумению нанятых. Но наибольшее удовольствие доставило нам ласковое письмо королевы Марии, где она именовала царя Русского великим императором.
К сожалению, не все страны европейские с таким уважением к нам относились. Вот, скажем, король свейский, Густав Ваза, не иначе как умом тронувшись на старости лет, решил войной на нас идти. Полагал он, видно, что, занятые делами на востоке и юге, не сумеем мы дать ему достойный отпор и немного землицы нашей кровной безропотно ему отдадим. Пришлось отрядить воеводу знатного, тестя моего любезного, князя Дмитрия Палецкого с ратью вразумить старого разбойника. Все то дело я доподлинно знаю, потому что после похода славного князь Дмитрий нас с княгинюшкой навестил и все в красках расписал.
В поход князь Дмитрий взял с собой астраханского царевича Кайбулу с его ордой. Это было одно из мудрейших решений тогдашних правителей – сберегая ратников русских, они давали возможность новым нашим подданным немного подкормиться после нашего невольного разорения их земель. Посему князь Дмитрий сразу перенес войну на чужую территорию, вступив с войском в пределы земли Финской. Разграбил и сжег несколько городков, а под Выборгом разбил войско свейское, пленив знатнейших сановников королевских. Саму крепость брать не стал, погромив ее несколько дней из пушек для острастки, а разорил все окрестные земли, выведя на Русь множество пленников, сбив цену за человека до гривны, а за девку здоровую до пяти алтын.
Но князь Дмитрий, человек ума государственного, тут же озаботился заселением этих земель и объехал их все в поисках мест удобных для новых городов. Среди прочих прошел вдоль всей реки Невы до самого моря и пришел к выводу, что ни жить там, ни тем более город заводить совершенно невозможно. Он сам едва спасся от наводнения великого, которое застало его в болотах в устье Невы. Редкие охотники, промышлявшие в тех местах, рассказали ему потом, что такое наводнение не диво, бывает, что вода и до пяти сажен вверх поднимается, затапливая все вокруг, и нет от того спасения, кроме как бежать сломя голову.
– Да и зачем нам город новый на берегу моря? – здраво спрашивал князь Дмитрий. – Если вдруг понадобится, так у соседей обжитой отберем.
Король свейский, отпором нашим устрашенный, мира запросил, но при этом нас же и обвинял в начале войны. Алексей Адашев с дьяком Висковатым составили ему от имени царя грамоту укоризненную: «Твои люди делали ужасные неистовства в Карельской земле нашей. Воеводы мои пылали нетерпением идти к Абову, к Стокгольму, мы едва удержали их, ибо не любим кровопролития. Вдругорядь же разговаривай о мире с наместниками нашими по обычаю дедовскому, нам говорить с тобой невместно».
Но король, проиграв все, хотел хотя бы честь спасти и настаивал, чтобы договор мирный сам царь подписывал, а не наместники его псковские, коих он неосторожно холопами государевыми назвал.
Пришлось Адашеву с Висковатым вновь браться за перо и вразумлять не по чину занесшегося королька. Объяснили ему, что есть Псков и что есть Стокгольм, что даже пригороды Пскова поболее и побогаче всей его столицы будут. Разъяснили и о наместниках псковских, что все они как один люди великие: князь Федор Даирович – внук казанского царя Ибрагима; князь Михайло Кислой и князь Борис Горбатый – суздальские князья от корня государей русских; князь Булгаков – польскому королю брат в четвертом колене; теперь же наместничает князь Михайла Васильевич Глинский, дядя государев. Какого же рода король свейский, мы не знаем, но люди хорошо помнят, как он волами торговал и как королем стал, то недавно сделалось и всем ведомо. В конце и Сильвестр приписочку сделал: даже и в великом монархе смирение лучше надменности.
Король Густав намек понял и смирился, подписал договор мирный на сорок лет, удовлетворившись печатью наместника нашего князя Михаила Глинского. Только в одном мы ему уступили из милости – не стали называть его в договоре клятвопреступником.
Нам от Европы ничего не надо было, кроме денег. Товаров у нас и своих в избытке было, а чего не было, так нам с Востока и Юга доставляли, там ремесленники поискуснее европейских и цены ниже. Разве что вино из Европы получали, без вина никакой жизни нет, ни душу в церкви спасти, ни тело вылечить. Но на крайний случай можно и хлебным вином обойтись, а без денег – никуда. Храмы новые во славу Господа возводятся, чем купола крыть? чем иконы окладывать? Опять же, пить-есть с чего-то надо. Золото и серебро на Руси, конечно, были, на Руси все есть, вот только лежали они в земле не знамо где. Были на Руси и рудознатцы, но они, как всем ведомо, с нечистым дружбу водят, посему к государеву делу их привлекать зазорно. Вот и приходилось брать ефимки серебряные да дукаты золотые, переплавлять их и на нужды наши неотложные пускать.
Это Европе постоянно от нас чего-то надо было. Все покупали: зерно и сало, чтобы есть, лен и меха, чтобы деваться, лошадей, чтобы было на чем ездить, пряности, чтобы лекарства делать, ибо своих трав не ведали, а тех, кто ведал, за это самое ведовство на костер посылали. Покупали и другие вещи, в быту необходимые: фарфор, кость слоновую и моржовую, камни драгоценные и прочие украшения. Но был и товар товаров, за который платили золотом вес на вес, – шелк. Действительно, товар необходимейший, с него вошь соскальзывает, поэтому, к примеру, в походе без него – никуда, у нас все ратники для чистоты телесной в шелковые рубахи были обряжены. А для Европы шелк тем более нужен, что в грязи живут, бань не зная. У нас как пару поддашь в бане, так никакая вошь не выживет. Правда, опасаюсь я, что и европеец не сдюжит, жидковат народ, только русские люди и выдерживают, да еще турки.
Рассказывают, что нашли европейцы какой-то кружной морской путь к Островам Пряностей и к дальневосточным землям, где шелк прядут. Слабо мне в это верится, да и зыбка гладь морская, беззащитен там человек пред буйством ветра и волн. То ли дело твердь земная и надежнейший из челнов – верблюд. Так что думаю, долго еще европейцы к нам ездить будут и все те товары у нас покупать, ефимки и дукаты свои казне государевой доставляя.
Каким образом? Это я вам с готовностью и радостью расскажу. Я ведь в деревне своей большим экономом стал и любил порассуждать о том, чем государство богатеет, и что не надобно ему много денег, когда продукт простой имеет.
Система держалась на трех законах, которые в отличие от большинства других русских законов соблюдались неукоснительно и поддерживались строжайшими мерами, вплоть до отсекания рук жадных и отрубания голов неразумных. Во-первых, все торговые расчеты на Руси производились только в копейках. Во-вторых, европейские деньги запрещено было провозить через Русь дальше Москвы и Ярославля. В-третьих, обмен ефимок и дукатов на копейки осуществляли по курсу, устанавливаемому великим князем.
Из одного ефимка отливали 44 копейки, а обменивали тот же ефимок когда на 36, а когда и на 32 копейки, в зависимости от нужды государственной. Не силен я в науке арифметике, но и без абака вижу, что кое-чего остается, особенно, если ефимки возами мерить, как в казне великокняжеской. День на день, конечно, не приходился, когда один воз привозили, а когда и десять.
– Наши золото и серебро находят многие пути, чтобы проникнуть к вам, и почти ни одного – для выхода, – жаловался мне, помню, один путешественник, – прорва бездонная! Бочка безмерная! И куда вы их деваете?!
Не он один задавался этим вопросом. Вот и Иван всегда жаловался, что казна пуста. И казначей, как к нему ни придешь, не выслушав толком, сразу кричать начинал: «Денег нет!» Но потом, кряхтя, находил.
Может быть, не надо было трогать ту Европу? Оставить ее в покое, как говорили потом те же Романовы? Пусть, дескать, живут, как хотят. Бузят ведь они от нищеты да скученности. Оттого и разбойничают, как еще добыть пропитание. Оттого и за море стремятся. Оттого и придумывают всякие хитрые штуки, из ничего игрушку делают. Оттого и берегут каждое зернышко, каждую досточку. И жизнь у них из-за малых расстояний быстрее. У нас на Руси о делах соседа знаешь меньше, чем они о происшествиях в соседнем государстве, потому как ближе. А быстрая новость требует быстрого ответа. Вот и рубят сплеча, на раздумья времени не остается. То ли дело у нас! Даже, бывает, вспылит кто-нибудь, да поскачет разбираться с обидчиком, так пока доскачет, весь гнев и выветрится.
Нет, надо было! И Романовы в этом деле нам не указ. Все помнят, откуда они вышли, потому и смотрят на Запад как на родную землю, а на южные страны – как на врагов. Хотя можно и так рассудить: знают, что на Западе поживиться нечем, вот и глядят алчно на богатый Юг. Но сути дела это не меняет – всегда они против войны с Европой были.
Надо было наказать бунтовщиков европейских! Хоть и невелики те страны, а неприятностей с каждым годом все больше доставляют. Верно говорится: мал клоп, да вонюч, мала блоха, да кусает зло, мал прыщ, да не сядешь. Давить надо, пока не размножились и не расползлись. Эх, раньше давить надо было! Для их же блага! Но упустили время в годы правления отца нашего и нашего с Иваном малолетства.
Конечно, и раньше всякие неудовольствия случались, и бунтовали вассалы, но право было не на их стороне, оттого не было у них силы душевной на борьбу долгую, и народ их не поддерживал. Поэтому они быстро замирялись, добившись выполнения хоть чего-нибудь из требуемого. А потом придумали себе веру новую, протестантскую. И теперь выходят они не бунтовщиками и клятвопреступниками, а борцами за веру истинную. Куда как хорошо! Захочет какой-нибудь князь, герцог или даже король взбунтоваться, перекинется в другую веру и бунтует себе на здоровье, против Габсбургов, против нас или против турок, и требует при этом, чтобы к нему относились не как к вассалу подлому, а как к равному, и считает, что он в своем праве. Самое обидное, что действительно – в своем.
Сорока лет не прошло, как народилась эта ересь, а уже вся северная Европа в нее перекинулась и в бунт впала. Терпеть дальше было уже нельзя! И правы были Адашев, Сильвестр, Курбский и вся их Избранная рада, что, едва разобравшись с восточными и южными землями, устремились на Запад.
Пусть в Европу был только один: через Ливонию вдоль берега моря Северного, оставляя сбоку родственные Литву и Польшу, прямиком в земли германские.
Ливонию никак нельзя было миновать, но даже если бы лежала она в стороне, ее в первую очередь наказать надо было, ибо занеслась заносчиво и пример являла соблазнительный для всех прочих стран. Не обладая ни дарами природными, ни казной богатой, ни войском сильным, сия страна смела во всем державе Русской противодействовать.
В Риге, Нарве и других ливонских городах портовых иностранцам запрещалось учиться языку русскому, производить сделки торговые напрямую с купцами русскими и открывать им кредит под страхом штрафа денежного. Не только купцов, но и прочий люд – ремесленников, художников, аптекарей – власти Ливонские задерживали и на Русь не пропускали. Зато закрывали глаза на устремляющихся в сторону Руси последователей злых сект анабаптистов, сакраментистов и других, которые даже в землях германских за еретиков почитались. Мало нам своих еретиков!
И уж совсем стерпеть нельзя было поругания веры православной. Каких только вер в Ливонии не было: Орден Ливонский был католическим, торговый и посадский люд в последние годы в лютеранство перекинулся, а крестьяне, из коренных латов, эстов и других народцев, многие еще в темноте язычества пребывали. Но все дружно ополчились на веру истинную и церкви наши древние рушили. Еще отец наш кричал ливонцам грозно: «Я не папа и не император, которые не умеют защитить своих храмов!» Вот только угрозы эти на словах остались и до дела руки у него не дошли. Видя это, ливонцы окончательно распоясались.
До того дело дошло, что дань положенную пятьдесят лет не платили, с момента кончины деда нашего, а когда им о том напомнили, сделали глаза круглые: знать ничего не знаем ни о какой дани. Пришлось предъявить им Плеттенбергову договорную грамоту, да дополнить ее демонстрацией малой Передовым полком, после чего Дерптская область за ручательством Магистра Ливонского обязалась не только впредь давать нам ежегодно по немецкой марке с каждого человека, но и представить в три года всю недоимку за минувшие пятьдесят лет. Еще же клятвенно пообещали никаких препятствий русскому купечеству в своей земле не чинить.
Мы этим на время удовлетворились, ибо не до Ливонии нам было, мы ханство Астраханское в эти дни усмиряли.
Но власти ливонские сразу свое двуличие явили. После составления договора мирного с послами ливонскими мы направили в Дерпт подьячего приказа Посольского Терпигорева, чтобы, согласно обычаю, епископ и старейшины утвердили тот договор своею клятвою и печатями. Но лукавцы сделать того не пожелали, обвинили послов своих в легкомыслии и в превышении данной им власти. Судили-рядили, как им из положения выйти, и, наконец, канцлер епископский, мня себя хитрецом великим и политиком тонким, предложил царя русского обмануть, сказав на совете тайном: «Царь силен оружием, а не хитр умом. Чтобы не раздражать его, утвердим договор, но объявим, что не можем вступить ни в какое обязательство без согласия Императора Римского, нашего покровителя. Отнесемся к нему, будем ждать, медлить, а там как Бог рассудит!» Терпигорев об этом немедленно сведал, щедро вознаградив доброжелателя искреннего, но виду не показал, грамоту с печатями принял, а об отговорке ливонской заметил: «Царю моему нет дела до императора! Мое же дело – бумагу привезти». Спрятав же грамоту за пазуху, не удержался и добавил с усмешкой: «Дали бумагу, дадите и серебро!»
Два года, другими делами неотложными занятые, мы терпели, никак неудовольствия своего ливонцам не показывая. Только добавили в титуле царском еще одну строку: государь Ливонския земли, но ливонцы кичливые того намека не поняли. В феврале 1557 года вновь появились их послы в Москве с возом пустых слов вместо денег, узнав об этом, Алексей Адашев от имени царя велел им ехать обратно, вразумив на дорогу: «Вы свободно и клятвенно обязались платить нам дань, договор печатями скрепив, так что дело решено. Если не хотите исполнить обета, то мы найдем способ взять свое».
Участь Ливонии была решена. Наши рати быстроногие могли прошить ее насквозь за несколько дней, но, имея в виду дальнейший поход на Европу, и к этой легкой войне готовились со всем тщанием. К границам Ливонии потянулись обозы с припасами ратными, везде наводились мосты, учреждались станы, ямы и дворы постоялые на дорогах. К осени у границы стояли уже сорок тысяч воинов, а на будущее планировали выставить до трехсот тысяч. Такой силы не собиралось в поход со времен грозного деда нашего. От одного этого Европа должна была затрепетать!
Той осенью по дороге на войну завернул к нам в Углич бывший царь Казанский Шах-Алей, чтобы изъявить нам неизменное свое уважение и в память о старой дружбе нашей. Я ему очень обрадовался и принялся жадно расспрашивать о подготовке к походу. Алейка очень хвалил властителей тогдашних за мудрые решения, особливо за то, что поставили его командовать ратью татарской, а саму рать в первый ряд выдвинули. А во второй разместили орды черкесов, черемисов, мордвы и других благоприобретенных народов, кои все с готовностью явились по первому зову.
– Такая война для нас, смерчем пронесемся по земле неверных! – хвастал он. – Все деревни разорим и посады городские пожжем, а крепости пусть Курбский берет, не татарское это дело на стены лазить.
С тем и уехал, твердо пообещав после похода опять заехать, подарки богатые привезти и о победах славных всю правду рассказать.
Европа, быть может, и трепетала, но Ливония пребывала в легкомыслии, надеясь, вероятно, нас шапками закидать, ибо никаких других приготовлений к отражению неминуемой кары Господней не наблюдалось. Особенно расслабились рыцари изнежившиеся с наступлением холодов зимних, известное дело – немцы, по часам воюют, а уж зимой никогда, памятуя холодное крещение во льдах озера Чудского. И в заносчивости своей безмерной полагают, что и другие народы должны по их обычаям жить. Так пировали они беспечно, когда свалился им на голову гость нежданный – воевода русский Шах-Алей.
Все он сделал, как и обещался, прошелся огнем и мечом по всему краю и вернулся обратно с добычей богатой. Ибо послан он был не для завоевания, а только для устрашения и наказания.
Магистр Ордена Ливонского и епископ Дерптский устрашились, мира запросили и даже наскребли 60 000 ефимков в счет дани положенной, да поздно они спохватились, не о дани мы уже мыслили, а о полном подчинении земли мятежной.
Весной в Ливонию вступили основные силы несколькими полками под командованием князей Андрея Курбского, Петра Шуйского, Михаила Глинского и Федора Троекурова. Взяли множество городов, включая портовую Нарву, но главным призом стал Дерпт, он же город наш дедовский Юрьев, что было мне особенно приятно. Да, слабы духом оказались ливонцы! Имея в одном Дерпте более пятисот пушек и запас огненный к ним, они не подумали запереться в городе крепко, а сами вышли из ворот, ключи от города на подушке атласной поднесли и пушки те, невредимые, по описи сдали.
Такая покладистость объяснялась тем, что характер войны совсем изменился. Урок устрашения благополучно завершился, теперь надлежало полностью подчинить нам землю Ливонскую, а для этого лучшие орудия – милость, снисхождение и умеренность. Города же лучше не разрушать, а сохранять. Уже с Дерптом при сдаче был заключен договор предлинный, который ранее наши войска никогда с врагом даже не обсуждали. Народу дали свободу вероисповедания, епископу – монастырь Фалькенау с принадлежащими к оному волостями, купцам – свободу торговли с Русской Землей и с немецкой, ратникам немецким позволили выйти из города с оружием и пожитками, магистрату прежнему разрешили управлять, как было, не лишаясь ни прав, ни доходов своих, суду местному оставили все преступления, самые государственные, даже оскорбление Царского величества, любому жителю разрешили в двенадцатидневный срок уехать, куда он пожелает, и тут же пообещали, что никого насильно не будут выводить в Русскую Землю. За все эти вольности просили единственно присяги царю русскому.
Войска наши несколько дней не вступали в ворота Дерпта, давая желающим спокойно уложиться и выехать из города, дали им проводников до мест безопасных, а епископа до пожалованного ему монастыря сопровождало двести отборных всадников московских. Лишь после этого воевода царский, им случайно Шуйский оказался, торжественно вступил в город, и народ уже не страшился победителей и с любопытством смотрел на их мирное стройное шествие, дивясь богатству убранства нашего воинства, даже женки местные, забыв о страхах, поддались своему любопытству и красовались, принаряженные, в окнах домов. Вместо положенного грабежа воевода закатил для чиновников и старейшин дерптских знатный пир, а у простых ратников наших лишь по усам текло, а в рот не попадало.
Глядя на пример Дерпта, сдались нам многие другие крепости: Везенберг, Пиркель, Лаис, Оберпален, Ринген или Тушин, Ацель. Везде наши воеводы мирно выпускали Орденских властителей, довольствовались присягой жителей и не касались их имущества, в городах оставляли нужные запасы и ставили охранное войско.
Упорствующих, конечно, наказывали. Огнем и мечом. Так было в Феллинской, Ревельской, Венденской и Шваненбургской областях. К зиме дошли до Риги, но брать ее пока не стали, лишь погромили маленько из пушек и сожгли множество кораблей в гавани, зато опустошили окрестности, затем прошли всю Курляндию до самой Пруссии и, безмерно отягощенные добычей и пленными, повернули обратно.
Тут заметен стал упадок рвения у воевод наших. Накушавшись сверх меры, они дремали, переваривая съеденное, и вперед не стремились. Князь Михайло Глинский озаботился давней местью и разорял не ливонские города, а вотчины Захарьиных в псковской земле, наказывая тех за подстрекательства народа во время бунта Московского, когда погиб брат его. Князь Петр Шуйский благодушествовал в завоеванном им Дерпте, войдя во вкус роли миротворца и покровителя всех и вся. Лишь князь Андрей Курбский да Даниил Адашев не оставляли стараний, но и их войско притомилось.
Алексей Адашев и Сильвестр метали из Москвы громы и молнии на головы воевод нерадивых, гнали их вперед, говоря, что если бы не лень их, то города германские уже бы все наши были. Но тут произошли события, которые резко изменили течение всей жизни нашей. Рассыпалась Избранная рада, под обломками своими похоронив мудрость государственную, братом моим завещанную. И война Ливонская, так счастливо начавшаяся, завершилась ужасной катастрофой.