Глава 1 Ересь жидовствующих [1553–1554]

Как изменилась моя жизнь! На протяжении многих лет я находился в гуще событий, бок о бок с братом занимался нелегкими делами управления державой, участвовал в походах ратных, со своеволием боярским боролся, на Москве наместничал и другие земли объезжал для догляду хозяйского. А сколько времени и сил положено на споры о будущем державы Русской, о том что сделать надобно для ее процветания на счастье народа и страх врагам! И вот все рухнуло в одночасье. Уподобился я старцу, раздавшему все имущество детям своим и вдруг увидевшему, что никому он не нужен. Сыт, одет, крышей над головой обеспечен, но то не радует, ибо не слушают слова его и даже не спрашивают. И досада берет от промашек наследников, кои он ясно видит и легко бы своим советом предотвратил, и вскипает гнев от порушения дела рук его, и проступает горечь оттого, что даже гнев его никого не страшит, а только смешит.

Одно преимущество было у меня перед тем старцем – была у меня княгинюшка моя любезная, которая смехом своим могла тучи небесные развеять, которая ласками своими думы ночные, тяжкие отгоняла, а капризами милыми заполняла все дни без остатка трудами непрестанными по их ублажению. О, как сладки были мне те труды!

А еще оставались у меня книги мои любимые. Через них мог я убежать из этого мира суетного и нескладного в царство подвигов и славы, напитаться мудростью веков, возвысить душу общением со святителями великими. А когда воспарял мой дух и снисходило на меня вдохновение Божие, мог и сам я словесами назидательными и нравоучительными бумагу испещрить.

За то и пострадал. За любимое, за женушку и книги, пострадал. Всегда за любимое страдаем. Такова жизнь.

* * *

Люди опытные при словах «женщина» и «книги» сразу чувствуют запах серы и привкус ереси. Чутье вас не подвело, то самое и случилось – объявилась ересь на Руси. С этого началось правление племянника моего Димитрия, по младенчеству своему не только ереси, но и ничего другого, кроме сиськи кормилицыной, не разумеющего.

Не надо видеть в том никакого предзнаменования грозного, почитай, любое правление начинается с борьбы с какой-нибудь ересью, но то от людей, не от Бога. Любят, к примеру, объявлять ересью все то, что при предыдущем государе делалось. То от глупости, а еще пуще от жадности идет, так новым временщикам и советчикам ближним сподручнее старых ощипывать. А у правителя нового, если брат брату наследует, еще и ненависть с завистью примешиваются. Потому, наверно, и установили передачу престола от отца к сыну, сын завсегда поостережется отца еретиком провозглашать – Бог накажет, а люди костер запалят.

Опять же, начинать правление надлежит с какого-нибудь дела звучного, благочестивого и неопасного, лучше борьбы с ересью ничего и не выдумаешь. А подходящая ересь всегда сыщется, она почему-то никогда не переводится, несмотря на старания наши неустанные.

Ересь! У меня при одном этом слове разгораются те же чувства, что при взгляде на паука мохнатого и ядовитого: отвращение и желание немедленно раздавить. Но то при взгляде. А вот если сидишь в кресле в теплой комнате да с кубком венгерского в руках, то совсем иные мысли иногда приходят. Возьмем паука, коли уж это иносказание на ум пришло, плетет тот паук паутину и улавливает в нее души, я хотел сказать, мух неразумных, впрыскивает в них свой яд и затем выпивает их всех, оставляя лишь оболочку телесную. Это, конечно, для мух неприятно, но ведь и паук не сам собой народился, он тварь Божия и свое предназначение в жизни имеет, и еще не известно, кто милее Господу, те мухи или этот паук.

Ведь и мы с теми пауками живем мирно, пока они тихо свою паутину в уголку, для нас недоступном, плетут, оно даже и хорошо, что мух в комнате меньше становится. Получается, что с ересью вполне можно ужиться, если переборешь первое желание раздавить ее без остатка, и даже находить в этом многие удобства: всегда есть, с чем бороться, опять же, приступят к тебе слуги твои, народ то есть, с жалобами на неустройство жизни, на то, что есть нечего, а ты им укажешь грозно в затянутый паутиной угол и возвестишь: «От грязи все беды ваши! Вычистите грязь и сразу жизнь ваша очистится!» Очень помогает.

Но оставим пауков, не люблю я все же этих тварей Божиих. Тем более что хочу я сказать о том, что ересь может быть не только полезной, но даже и приятной. Очень приятной. Недаром говорится, что грех сладок. И от понимания того, что он – грех, становится еще слаще. По себе знаю. Помните, я рассказывал, что в Иваново правление Собор Священный скоморохов еретиками провозгласил. До того я, конечно, их представления видал, но походя, случайно, если вдруг они попадались нам по дороге во время наших с Иваном выездов. Ну а после Собора я уж специально на них ездил. Без княгинюшки, конечно, не обошлось, так ведь ее понять можно было – заперли горлинку мою в тереме, а ей, по юным ее годам, скучно, веселья ей хотелось, игр, вот она и упрашивала меня поехать якобы на богомолье в какой-нибудь монастырь, а самим свернуть в сторонку, да на забавы скоморошьи поглядеть. Ну как ей откажешь?! Вы бы, конечно, отказали, а я не мог. И видя, как она, раскрасневшись, смехом заливается, и сам смеяться начинал, и ручку ей нежно жал. И так у меня все это в голове переплелось, скоморохи, смех, ручка княгинюшкина, что сам я к тем поездкам пристрастился и при одном взгляде на скоморохов, хоть бы я и один был, на душе у меня легко и радостно становилось.

И в других развлечениях простых, народных, языческих, я много приятностей открыл. Нет, игрища блудливые я отвергал, да и никому не понравится, если жена его будущая или венчанная в таком непотребстве блаженство находит. Я не о княгинюшке моей говорю, избави Бог, я вообще рассуждаю! Но если девки на лугу хороводы водят да песни поют, что же в том плохого, и глазу, и слуху очень приятно, и женушке развлечение. Ради них, любимых, стараемся! И что тут такого, если для любимой жены иной муж звезду пятиконечную нарисует или круг проведет, ведь сил нет смотреть, как они ручками своими, к письму и рисованию не приспособленными, линию чистую коробят. Кому до того какое дело есть? Ан есть, оказывается.

* * *

Как же та ересь объявилась? От чего народилась? В том-то и ужас, что не объявилась вдруг и не народилась, а и раньше была, и никуда не пропадала, просто мы ее не замечали. Хитер и коварен враг человеческий! Живешь спокойно и счастливо, вершишь добро, не ограничиваясь милостыней по большим праздникам, грешить стараешься поменьше, а где не удержишься, в том покаешься, молишься Богу и надеешься на жизнь вечную, но приходит умный человек и объясняет тебе, что давно ты запутался в сетях дьявольских и погряз в ереси, и тут ясно понимаешь, что ты пропал, навсегда пропал.

А ведь были предостережения, да что там предостережения! Собор Священный прямо запретил всякие гадания по звездам, толкования снов, наговоры и ворожбу. Но я был глух!

И ведь знал я о той ереси жидовствующих, коя расцвела на Руси в конце правления деда моего, но считал, что извел он ее огнем под корень. Посему не оглядывался вокруг в поисках следов этой самой ереси, а позволял себе легкомысленно рассуждать о том, что есть ересь вообще, да еще любопытствовал, кто это такие – жидовствующие, совсем допек вопросами митрополита Макария и Сильвестра.

Я, конечно, слышал, что есть такие люди – жиды, но на Руси их отродясь не было, по крайней мере, я их никогда не видел. Лишь через много лет, в странах европейских, с ними столкнулся, но и тогда, честно говоря, не поверил, что эти дурно пахнущие, бедно одетые и невразумительно говорящие люди могут кого-нибудь соблазнить.

Но Макарий уверял меня, что во время правления деда моего объявился во Пскове жид именем Схария, умом хитрый и языком острый, и сумел он обольстить сначала двух священников, Дионисия и Алексия, а вслед за ними множество других духовных и мирян. Уверял-де тот злоязычный Схария простодушных людей русских, что есть лишь один завет Божественный – закон Моисеев, что мессия еще не являлся в мир и история Иисуса Христа выдумана.

Тут я Макарию, забыв о почтении, сказал: стоп! Не могу я в такое поверить! Русский человек, быть может, и простодушен, но в вере тверд, услышав такое поношение Спасителя нашего, он не побежит начальству жаловаться, а соблазнителя того своими руками в ближайшей речке утопит. Не нашелся Макарий, что мне на это возразить, и признался, что соблазнил Схария такое великое множество народу знанием учения тайного, именуемого Каббалой, которое содержит якобы ключ для разрешения всех загадок для ума человеческого. Хвалился тот Схария, что владеет он книгой, полученной Адамом из рук Господа, и в ней источник мудрости Соломоновой; но доступна та мудрость лишь ревнителям веры иудейской, проникшись же ею, они познают все тайны природы, смогут угадывать будущее и повелевать духами. Вот тут я Макарию сразу поверил – как только речь о власти заходит, у многих затмение на ум находит и вера шатается. И митрополит мою догадку подтвердил: простой народ в той ереси замечен не был, только люди немаленькие.

Иначе как помутнением рассудка нельзя объяснить то, что те еретики вытворяли: злословили Христа и Богоматерь, отвергали Царствие Небесное и Воскресение мертвых, плевали на кресты, называли иконы болванами, даже грызли их зубами и повергали в места нечистые.

Святая наша церковь постаралась тех еретиков вразумить, для того посадили их на коней, лицом к хвосту, обрядили в одежу вывороченную и шлемы берестяные, какие изображаются на бесах – острые, с мочальными кистями, венцом соломенным и надписью «Се есть сатанино воинство». В таком виде возили их из улицы в улицу, а народ простой плевал им в глаза и в заключение поджег шлемы у них на головах. Но ни осуждение церковное, ни презрение народа не смирили тех еретиков, и тогда дед мой великий князь Иван Васильевич был вынужден власть употребить, хоть и было это противно его душе христианской. Как мой дед власть употреблял, я достаточно хорошо знал, но все же с интересом вслушался в рассказ Макария о кострах, в разных городах Земли Русской запаленных. И за этим занятием у меня вылетел из головы вспыхнувший было вопрос: а какое отношение имеют жиды к вере иудейской?

Вот вы смеетесь, а это грех – над невежеством невольным смеяться, если проистекает оно не от лености умственной, а только волей обстоятельств житейских. Я вам еще так скажу: очень непростой это вопрос при всей кажущейся очевидности, я вам позже свои мысли представлю и, быть может, вы над ними не посмеетесь, а задумаетесь.

В юные годы я думал, что нет такого народа – иудейского. Вера иудейская была, она даже и на Руси была, не так чтобы очень давно, лет пятьсот назад. В степях наших многие богу единому поклонялись, то даже в летописях записано. О лесных северных областях ничего сказать не могу, там языческие боги правили, о них до сих пор память в народе не изводится, может быть, и иудейская вера была, то только среди властителей, потому и сгинула без следа. Смирилось иудейство и язычество перед светлой верой в Спасителя нашего Иисуса Христа. Новый Завет пришел на смену Ветхому.

Но ведь не отринешь же совсем Ветхий Завет, там история Земли и человечества от сотворения мира. История эта продолжалась и после пришествия на Землю Спасителя нашего, и пишется та историю по сию пору в назидание потомкам. А для пущей назидательности облекли ту историю в форму иносказания, якобы происходит все это с одним народом и имя ему – иудеи.

Каждому человеку хочется верить, что Иисус из его народа вышел и крестной своей мукой все человечество спас. А если не из его, так пусть из ничьего, из народа мифического, чтобы никому не обидно было. С другой стороны, какой народ сможет вынести ношу вечного проклятия как народа-христоубийцы. Вина далеких предков, кричавших «Распни его!», будет поколение за поколением падать на его голову, пока не уничтожит тот народ весь без остатка. И лишь завеса мифа спасает тот народ от людского суда и расправы.

Это самый яркий пример, но есть и другие, которые не счесть.

Я еще потому не задумывался о существовании народа иудейского, что, по моему убеждению, вера не связана с народом. Вот говорят, что наша вера – греческая или византийская. Неправильно говорят. Наша вера православная, мы ее сердцем приняли, значит, это наша вера, русская. Мы бережем ее свято, но если какой-нибудь народ верой нашей проникнется, мы не будем говорить: не трогайте, то наша вера! Мы только возрадуемся и единоверцам новым всеми силами поможем. И католики такие же, и мусульмане, они тоже не жадные, вот и с нами своей верой поделиться готовы, да мы не берем. Если какой-нибудь народ другую веру исповедует, то мы к тому народу не с презрением относимся, мы тот народ жалеем и вразумляем, не оставляя надежды, что он светом истинной веры озарится.

Большие беды случаются оттого, что народы иные эти простые истины забывают, веру свою считают не общечеловеческим, а только своим сокровищем, блюдут ее якобы в чистоте, никого к ней не допуская, а другие народы настолько ниже себя держат, что ноги о них вытирают. Тем самым они себя унижают, они не только великим народом называться права не имеют, но и народом вообще. Удел их – рассеяние и скитания и кары непрерывные за гордыню несмиряемую.

Мне бы тогда все эти мысли по полочкам разложить да выводы сделать, я же, рассказ Макария выслушав, беспечно вернулся к своей жизни.

* * *

Началось все это еще в счастливые годы Иванова царствования. Тут мне опять приходится назад возвращаться, но то не моя вина как рассказчика. Жизнь моя в те годы была такой насыщенной событиями, что невозможно их в строгой последовательности изложить. Я выбирал те из них, которые имели отношение к великим делам правления брата моего, коему я был всегдашним помощником, но ведь у меня была и своя жизнь, и свои заботы.

Важнейшими из них были труды наши вместе с митрополитом Макарием над книгами новыми. О своем участии посильном в написании житий я вам уже вскользь рассказывал, но к тому времени я загорелся новой идеей – завести в России книгопечатанье. Человек я от природы скромный, поэтому сразу оговорюсь, что это не моя идея, а деда моего, великого князя Ивана Васильевича, но коли так, то кому ее в жизнь претворять, как не мне. Не остановил меня даже печальный опыт того давнего предприятия. Ближний боярин Юрий Траханиотов привез тогда из германского города Любек первопечатника Готана, коего поначалу и дед наш, и святители очень тепло приняли и милостями осыпали. Но потом дело у них разладилось, имущество сего Готана разграбили, а его самого в реке утопили, на долгие пятьдесят лет отвратив людей от сей «бесовской затеи».

Памятуя об этом, я перво-наперво у митрополита благословения испросил, а получив его, ревностно принялся за дело. Вестимо, что любое дело благое кроме рвения еще и денег требует, но я являл энтузиазм и кошель в одном лице. Стоило мне только заикнуться Адашеву и Сильвестру о своем намерении, как Иван распорядился казну царскую передо мной отомкнуть. Тут сразу все вокруг меня закипело и сподвижники верные быстро сыскались.

Не мудрствуя лукаво, приказал я дьяку приказа Посольского Ивану Висковатому выписать из Европы мастера искусного. Висковатый, по своему обыкновению, месяц тянул, раздувая щеки от осознания собственной важности, но потом сделал все в точности, и вскоре из земли Датской прибежал к нам печатник Миссенгейм. В стремлении услужить великому государю он привез с собой припасу разного для печатанья нескольких тысяч книг, да прихватил изданные им в земле датской Библию и еще две книги с изложением веры люторской. То он зря сделал, эти книги еретические нам были без надобности, мы ни переводить их, ни печатать не собирались, закинули мы их в дальний угол, а Миссенгейму поручили учить наших мастеров да вострить станок печатный. Чем он, обиженный, и занимался, отбиваясь от попыток наших умельцев внести в сие устройство всякие разумные улучшения.

Конечно, станок собрать это не город построить, но вид даже столь малого творения рук моих веселил сердце и возвышал душу сознанием небесполезности моего земного бытия.

Но еще большую радость доставляло мне общество людей, вокруг меня сплотившихся. Тогда впервые отметил я интереснейшую закономерность: к делу, требующему многих трудов и не сулящему большой прибыли, прилепляются обычно хорошие люди, с чистой душой и высокими помыслами. Были среди них люди молодые, стряпчие кремлевские братья Башкины и дети боярские Борисовы, был старец Артемий, великий нестяжатель, был епископ рязанский Касьян, бывавший у нас во все дни своих приездов в Москву, постоянно забегал и Сильвестр, без него вообще ни одно дело не обходилось.

Но милее всех был мне младший из братьев Башкиных, Матвей. Был он старше меня годами, но выглядел как красна девица, безбородый, с длинными пушистыми ресницами и большими коровьими глазами, а в душе – ребенок, смотрел на мир с добротой и радостным изумлением перед прекрасностью жизни и был по-детски пытлив, каждое мгновение вопрошая – почему? Но со мной он свое нетерпение смирял и любые мои мысли встречал улыбкой ясной и приветливой, от моих слов, зачастую запальчивых и к нему несправедливых, в озлобление не приходил и на мои наскоки кротко ответствовал. Спорить с таким человеком – одно удовольствие. Я и спорил. Обо всем на свете.

В том нет ничего удивительного: Матвей, как и я, в юношеском восторге хотел весь мир переменить и к лучшему его направить, а так как ничего в этом мире, считай, не было устроено к благу всех людей, то у нас просто глаза разбегались, за что взяться в первую очередь. Тут мне, как человеку более умудренному опытом государственным, приходилось Матвея сдерживать от слишком резких умозаключений и поступков.

Вот Матвей, к примеру, взял да и отпустил на волю всех своих холопов, мало того, всех окружающих на то же подвигнул, включая самого Алексея Адашева. Не по-христиански, говорит, одному человеку другого в рабстве держать.

– Не по-христиански, – согласился я с ним, но тут же привел противодоводы, – зато по закону и по обычаю, – и поддел по сложившейся между нами привычке, – а ты холопов своих спросил, нужна ли им та свобода? Многие в холопстве сладость находят, у нас во дворце таких холопов добровольных пруд пруди, плюнуть некуда. Другие же к жизни самостоятельной не приспособлены, как медведи, сызмальства при людях выросшие. Выпусти такого на улицу, так он либо от голода погибнет, либо к разбойникам прибьется и опять же погибнет, либо в лучшем случае к твоему соседу в холопы запродастся. А есть и такие холопы, что за конкретные вины в этом состоянии обретаются. Ты их простил поперед других, менее виновных, тем самым и их развратил, и другим дурной пример безнаказанности подал. Так что, с какой стороны ни посмотри, нехорошо получилось и благодарности ты ни от кого не дождешься, разве что от Господа, да и это нам неведомо.

Матвей же ответил мне, что для него главное – это по совести жить, что же до холопов, им отпущенных, то они люди темные и счастья своего не разумеют, как он, но рано или поздно и они поймут, какое он для них благодеяние сделал, и еще придут, чтобы сказать ему спасибо.

Тут я ему и главный свой аргумент выставил.

– Эдак люди, тебя наслушавшись, пойдут требовать, чтобы и царь своих холопов на волю отпустил. Что же из этого выйдет? – спросил я и тут же сам ответил: – Смута из этого кровавая выйдет и поруха самодержавию.

– Негоже царю над холопами властвовать, то Господу неугодно и царю унижение, – продолжал упорствовать Матвей, – править свободными более высокая доля, да и державе от того процветание выйдет.

Ох, зря он сюда Господа приплел! Я ему так прямо и сказал, и много чего еще высказал, а потом три дня вовсе с ним не разговаривал.

Матвей виной своей проникся и более при мне на самодержавие не покушался. На церковь перекинулся, решил, видно, что это безопаснее. Призвал, к примеру, установить в храмах скамьи, чтобы народу удобнее было службу слушать. Я-то сразу понял, откуда ветер дует, – с гнилой стороны, с Запада. Предупредил его об этом опасном поветрии и разъяснил, что люди в церковь не ради удобства телесного ходят, а для душевного очищения, и не надо сбивать людей с этого высокого настроя. Сегодня ему, вишь ли, стоять в церкви неудобно будет, завтра – сидеть, на третий день он вообще в церковь не пойдет, а на четвертый выйдет на улицу и кого-нибудь зарежет.

Но Матвей опять все перевернул. Начал толковать о каком-то неведомом самовластии души человека, о том, что надо дать человеку образование и знание, через них человек истинную свободу обретет, ибо узнает, где невежество, где добродетель, где порок, где пьянство. А узнав, ни за что не пойдет на улицу, чтобы кого-нибудь зарезать.

Уточнил я на всякий случай, что это самовластие к самодержавию никакого отношения не имеет, а означает лишь свободу воли, и тут же на Матвея обрушился. Какая еще такая свобода воли, когда все в руке Божией? Да и что с того, если человек будет знать, в чем порок и где пьянство, если ноги его сами туда понесут, то выше всякой воли человеческой.

Но многое из того, что Матвей говорил, мне по сердцу приходилось, и чем дольше я с ним разговаривал, тем милее мне его слова казались. Даже с самовластием ума и души так свыкся, что постоянно проверял, по чьей воле я поступки совершаю, и иногда действительно выходило, что исключительно по своей.

Или вот как Матвей человека определял: «Бог создал и благословил человека животна, плодна, словесна, разумна, смертна, ума и художества приятна, праведна, безгрешна». Конечно, это не Матвей придумал, он это из одной тетрадки вычитал, но это не имеет ни малейшего значения, вы просто в слова вслушайтесь – звучит, как песня! Читаешь и преклоняешься перед мудростью Господа, а еще гордость распирает за себя, как за творение Божие. А вот послушайте, что там дальше было: «И потом дал Бог человеку самовластный ум, смерть и жизнь предположив пред очами его, сказав: имеешь вольное произволение идти к добродетели или к злобе, к откровению знания или к невежествию». И опять я вырос в своих глазах, потому что сам выбрал дорогу к добродетели и знанию.

Чем дальше, тем лучше я путь свой в жизни понимал и, главное, место свое в жизни определил. Помню, достал Матвей тетрадку заветную и прочитал: «Есть три жительства: первое – духовное, любовное, благодатное, крепостное, преподобное; второе – душевное, дружебное, законное, воздержательное, подобное; третье – плотское, ненавистное, беззаконное, слабостное, неподобное». И тут меня как осенило! Я – человек земной и грешный, при всем моем старании первое жительство мне недоступно. Не получается у меня жить по благодати, с любовью ко всем людям, вы уже, наверно, успели заметить, что евангельские заповеди мне не всегда соблюдать удается, дальше – больше, но и ненавистничество мне отвратительно, равно как и беззаконие. Так буду жить по заповедям ветхозаветным и пусть дружелюбие будет моим главным законом! Или вот о плоти – каюсь, слаб, крепостного, воздержанного жития долго не выдерживаю, но от разврата, телесного и душевного, бегу. Так пусть умеренность во всем управляет мною! А если сложить все вместе, то выходит, что я – человек душевный. Ах, как славно! И как верно!

Вот и Матвей мне часто говорил: «Душевный ты человек, князь!»

* * *

Но чаще всего мы о книгах спорили, оно и понятно – ведь мы собрались ради их печатанья. Планы верстали и на том постоянно спотыкались. Лишь Евангелия да Псалтирь сомнений ни у кого не вызывали, да еще Четьи-Минеи макарьевские, кто же с митрополитом спорить рискнет. А что дальше делать, никто толком не знал, и каждый свое предлагал. Каждую книгу обсуждали и так и эдак, а увлекшись, назад возвращались и на неприкасаемое покушались, даже Священное Писание принимались толковать.

Тут у меня первый раз мысль мелькнула, что, быть может, не богоугодное дело мы затеяли, а истинно бесовское, как многие святые отцы говорили. Нельзя давать народу знание божественное, его сразу на размышления тянет, а от того смятение духа наступает. Если уж друзей моих, в построениях умственных изощренных, и то куда-то в сторону уводит, то люди темные немедленно вниз низвергнутся и основы потрясать примутся. Мелькнула мысль и ушла, чтобы в течение долгой моей жизни всплывать неоднократно, наталкиваясь на подтверждения.

И пока я так размышлял, Матвей свою любимую мысль проповедовал о божественной сущности Иисуса Христа и, следуя высоким правилам риторики, как раз перешел к антитезису. Это он потом так объяснял, и не мне, а совсем другому человеку, в сих тонкостях не разбирающемуся, и совсем в другом месте, для чистосердечных разговоров приспособленном. Эх, кабы ведал я это тогда, то те упражнения риторические конечно бы пресек.

– Для людей же лучше, чтобы был Иисус сыном человеческим, – вещал между тем Матвей, – тем самым все люди до уровня божественного воспарили бы. Явил он нам пример, как человек подвигом великим и мукой крестной может все человечество спасти. Значит, по силам то человеку, лишь бы была в нем вера истинная, и любовь к людям, и сострадание, и жизнь праведная.

Я от таких слов все же в сомнение пришел и решил посоветоваться с Сильвестром – не ересь ли случаем?

– Не волнуйся, сын мой, – попытался успокоить меня Сильвестр, – сей отрок пламенный Бога ищет, – но видя, что от его слов я еще больше напрягся, разъяснил: – Нет, Бог един, и у него он тот же, что и у нас с тобой. Но, к примеру, ты представляешь Бога не так, как я, так ведь? – Сильвестр заглянул в мои глаза и, уловив огонек согласия, блеснувший против моей воли, продолжил: – В том нет беды или греха. У Бога множество ликов, и к разным человекам Он разными ликами поворачивается. Вот и хочет Матвей узреть тот лик Божий, который именно ему предназначен, а как узрит, так сразу и успокоится.

Я и успокоился, и тоже без страха стал о всяких вопросах божественных рассуждать, даже и о ереси.

– Что такое ересь? – вопрошал я в кругу друзей моих. – Вот ведь Господа нашего Иисуса Христа распяли по недоразумению, за что наместник местный Пилат понес заслуженное наказание, но не обошлось и без наущений фарисеев, которые говорили, что проповедь Иисуса – ересь, и народ, как рассказывают, был с фарисеями в том согласен и кричал громко: «Распни его!»

– Или возьмем магометанскую веру, – продолжал я, – конечно, ересь, тут сомнений нет. Но это нам сейчас так кажется, а пройдет время, и увидим мы, что это и не ересь, а лишь путь к Господу единому, и сольемся мы все вместе в гимне торжественном.

Хотел я тогда добавить, прости меня, Господи, что ересь – это вера слабого меньшинства, а если она уже треть мира захватила, то называть ее надо как-то по-другому. Но подумал, что вот это уж точно ересь, с чьей стороны ни посмотри, и промолчал.

И так свободно я тогда о разных верах рассуждал, что даже притчу придумал.

«Жили-были на земле, в городе Иерусалиме, брат да сестры-двойняшки и Небесная Троица эту земную троицу любила и дала им власть над людьми. Брат, как и подобает мужчине, был серьезен и воинственен, во всем старался на Бога-отца походить, коему единственному он и поклонялся. А сестры душой больше к Богу-сыну лежали, как к небесному своему жениху. Люди в начале человечества были грубы и невежественны и в делах своих на брата равнялись, требовали око за око и зуб за зуб, сокрушали врага огнем и мечом и не знали жалости. Но вот подросли сестры, расцвели, и люди все чаще стали на них поглядывать, и слушать их слова о доброте и милосердии, а там и сердцем смягчились, и о ближнем своем заботиться начали. Покинули почти все люди брата и стали сестрам поклоняться. Брат, рассердившись, проклял сестер, родство отринув, и покинул их, и принялся скитаться по свету, бессмертный и неприкаянный.

А сестры, хоть и двойняшками были, характер различный имели. Одна была резвушка, все время куда-то неслась, нос во все совала, могла и об умном порассуждать, и забав не чуралась. Вторая же была мечтательницей, домоседкой и немного с ленцой, сама умствовать не любила и в других того не жаловала, жила же не разумом, а чувством. И вот поругались сестры и разбежались. Точнее говоря, унеслась резвушка, в западную сторону, где народ погуще живет, и с тех пор все суетится, за моря-океаны плавает, все ей земли да сокровищ мало, хочется ей не только народами, но и правителями повелевать. Иссохлась вся от тех трудов, желчью изошла, но сидит на своем престоле, почитает себя владычицей земною и находит удовольствие в том, что другие на коленях к ней ползут и туфлю ей целуют.

Мечтательница же пока осталась в своем доме и вот ветер из пустынь аравийских задул ей ребенка и родила она мальчика, черноволосого и черноглазого. Шустрый получился мальчишка, едва подрос, так сбежал из дому и отправился бродяжничать по миру, проповедуя новую веру. Поклонялся он Богу-отцу, Бога-сына тоже уважал, но говорил, что таких сыновей у Бога-отца много, а вот пророк первейший – один. Соскучились люди по мужскому слову и многие отвратили свой взор от сестер и стали поклоняться мальчику. Всплакнула мечтательница, оставила дом родной блудному сыну и отправилась на север, где на бескрайних просторах нашла себе новое пристанище. Жила она тихо, ни с кем сама не воевала, воздавала Богу Богово, а кесарю кесарево, и за то все ей само в руки плыло, и земля, и сокровища, так что было у нее всего даже поболее, чем у сестрицы. Раздобрела с годами и еще больше подобрела, мечтает, как девушка, и больше всего любит странников и блаженных, коими всегда полон дом ее.

Сын же ее вырос в сильного мужчину, матушку хоть и уважает, но обижает иногда по молодости, тетку при первой возможности задирает, а дядю лютой ненавистью ненавидит.

Так и живут».

Вы спросите, в чем мораль притчи? С этим у меня плохо, никак не дается мне эта самая мораль. Все ж таки я не Спаситель и даже не царь Соломон. Я как думал закончить: но в один прекрасный день вдруг поняли они, что все они дети одного отца, а поняв, отбросили распри и слились в объятии, и кончилась тут вражда между людьми, и наступили на земле мир и благоденствие, и поднялся из вод хрустальный храм Веры Единой, храм Царства Божия на земле.

Я ведь тогда искренне верил во всеобщее примирение и надеялся увидеть это при жизни своей, ибо каждодневно видел перед собой человека, которому такая задача под силу, – брата моего, царя великого.

Вы скажете, что не было у меня для той веры никаких оснований. А я отвечу: на то она и вера!

Даже сейчас, когда нет рядом брата моего и вообще никого, когда беды неслыханные на Русскую Землю обрушились, когда весь мир зашатался, я – верую!

* * *

Так осмелев в разговорах с друзьями моими, я и дома без прежних страхов и сомнений погрузился в поиски путей к Богу истинному. От Ивана мы все это, конечно, в тайне держали, дабы не отвлекать его от дел государственных и гнева его страшась.

Кто – мы? Во-первых, мы с княгинюшкой, затем Анастасия, братья ее Данила да Никита Романовичи, дядья и еще несколько друзей их близких. Мне компания эта не больно нравилась, кроме женщин моих любимых, княгинюшки да Анастасии, но не мог же я им отказать и, превозмогая себя, на сборища их тайные тащился. А потом не удержался, поддался своему любопытству, и увлекся, и втянулся. Да и трудно им было без меня обходиться, я у них был главный сосуд, который до них мысль Божию доносил. В этом нет ничего удивительного, ведь я из них ближе всех к Господу стоял.

Для себя я никогда ничего не просил и будущее свое ни разу не пытался прозреть. Сказано: неисповедимы пути Господни, поэтому даже попытка проникнуть в них уже грех великий. Да и зачем? Если Господь посылает тебе испытание, то для этого у Него цель есть, если же ты планы Его разгадал и соломки заранее подстелил, то все твои труды и шишки тебе не зачтутся, только новое испытание на свою голову накликаешь. То же и к радостным событиям относится, нечаянный подарок, пусть даже мелкий, всегда приятнее заранее объявленного. И уж совсем для меня непонятно, когда люди день своей смерти пытаются узнать. Мне кажется, что как только человек ту дату заповедную узнает, так жизнь для него сразу и кончится, все последующие дни, месяцы и даже годы будет он только с ужасом наблюдать, как тает отпущенный ему срок. Нечто похожее случилось с двоюродным племянником моим, моим и – Ивановым. Ту историю мы никак не минуем, но придется подождать тридцать лет.

Княгинюшка моя тех же мыслей держалась, только в одном она на любые исхищрения была готова – очень ей ребеночка хотелось, но это уже много позже было. Стремление это святое, поэтому если и перешла она где-то грань дозволенную, то Господь за это не может покарать, только пожурить.

Зато в том, что касалось других людей и событий, к нам непосредственного отношения не имеющих, тут я сдержаться не мог. А княгинюшка в любопытстве своем и фору мне дать могла.

Остальные же члены нашего кружка относились ко всему очень серьезно и чем больше в будущее свое вникали, тем лучезарнее оно им являлось. Уже и шапка Мономахова начинала в воздухе кружить, как бы примериваясь, на чью голову опуститься. От того головы у Романовичей в такт кружиться начинали, под шапку подстраиваясь. Лишь на следующий день, охладившись и опомнившись, они принимались меня уверять, что все это говорит лишь о величии нашего рода, мы-де с ними теперь один род. Вот до чего магия иногда довести может, совсем соображение отшибает, вьюнок с дубом одним целым себя почитает.

Я такого стерпеть не мог и, затворившись вдвоем с княгинюшкой в Коломенском, весь ритуал повторил. А это дело, как вы, может быть, знаете, не быстрое. Одних причиндалов сколько, и что для меня самое трудное – их надо своими руками делать, ну, там всякие шпаги, ножи жертвенные, пантакли. А потом все это освящать надо и не просто так, а в строго определенное время, которое очень хитро высчитывается – целая наука! Помучился я тогда, но зато нож, например, вышел на славу, даже мне самому понравился. Я в него постарался все мои символы заложить, так что рукоятку сделал наборной, из золотых и дубовых пластин, а в верхушку ее вставил крупный гранат, на котором был лев выгравирован, это, понятно, не я делал.

А как все подготовил, то устройством храма занялся. В палате пустой нарисовал круги положенные и квадраты, вписал в них имена, которые я вам, конечно, не назову, а если бы и назвал, вы бы все равно не поняли – они не по-русски звучат. Расставил кадильницы и жертвенник. Ох, и намучился я с ними в свое время. Их же у наших купцов не купишь и у ремесленников не закажешь. Пришлось купца венецианского призывать. Как показал я ему рисунки, мною сделанные, он что-то радостно залопотал, руками, как крыльями, захлопал и пообещал все доставить. Действительно, все в точности исполнил и в очень скором времени, но и цену заломил непомерную.

Наконец, смогли мы с княгинюшкой к действу магическому приступить. Несколько дней мучились, ведь надо было старательно закрывать глаза на то, что хоть какое-то отношение к нашему, действительно нашему, роду имело. На пятьдесят лет вперед заглянули и ничего хорошего для Романовых не узрели, на том и успокоились. Пусть себе тешатся!

Лишь один раз я от правила своего отступил – во время болезни Ивановой. Конечно, в дни кризиса, когда мы безотлучно бдели у его постели, нам было не до того, но в межеумочные месяцы мы из крайности в крайность кидались, из храма к ворожбе. Одно только меня извиняет – такое отчаяние подчас накатывало, что, казалось, душу прозакладываешь, лишь бы Иван выздоровел. А тут еще и трепет за судьбу младенца Димитрия, вокруг которого возводили мы тройную стену защиты. И враги со всех сторон подступали, ведь чье имя ни назовешь, грозный стук предупреждает – враг! Им необходимо руки-ноги невидимой пеленой опутать. Неделями напролет трудились!

Но на жизнь и здоровье других людей, пусть и врагов, мы с княгинюшкой никогда не покушались. Пелена – это пожалуйста, смирится в ней человек и опять в верноподданнический восторг придет. А фигурки восковые иглами колоть, или волосы жечь, или в след плевать – ни Боже мой! О Захарьиных-Юрьевых же ничего не скажу, я плохое о людях говорить не люблю. Бог им судия!

Загрузка...