Гром грянул как всегда неожиданно и в самый неподходящий момент. Едва мы вернулись с Белозера из нашего скорбного паломничества, как мне доложили, что арестованы братья Башкины и братья Борисовы и розыск ведет Собор Церковный.
Взволнованный и озадаченный, побежал я к митрополиту Макарию. Что случилось? За что?
Макарий был строг и насуплен и вместо ответа протянул мне свиток, правда, после некоторого колебания. В свитке том был донос, дотошный, злобный и длинный, написанный знакомым мне почерком.
«Святые отцы, хранители церкви Христовой, знайте – измена среди нас! – завопил свиток с первой строчки. – Ересь свила гнездо в Кремле и грозит погибелью вере нашей христианской и всей державе Русской!»
И далее все по пунктам. Что не веруют те еретики в божественную сущность Спасителя нашего Иисуса Христа и Пречистой Богородицы, Святую Троицу отвергают, иконы и мощи святых угодников и мучеников хулят, монастыри призывают уничтожить как дело рук человеческих, Богу не угодное, чтут субботу вместо воскресенья. Власти ни царской, ни церковной не признают, говоря, что человек только перед Богом единым ответчик. Призывают всех холопов на волю отпустить и кабальные записи изодрать. Увидел я и до боли знакомые мне слова о единении вер и церквей и о поиске путей к Господу. И еще несколько поленьев в костер: что призывают те еретики ввести в церквях порядок люторский, чтобы молящимся не стоять в церкви, а сидеть; исконно православное единоголосие заменяют многоголосием, а как всяк начнет по своему разумению петь, так держава и порушится; а новые росписи храмов Московских и дворца царского не мысли благочестивые навевают, а лишь соблазн плотский.
«Надо же, – мелькнула у меня отстраненная мысль, – все в кучу без разбору свалил, и субботу, и порядок люторский, и многоголосие римское. А я его за умного человека держал».
Потому как донос был подписан полным именем: Иван Михайлов сын Висковатов, дьяк Посольского приказа.
Но не это меня удивило, а то, что буквально к каждой хуле имя Сильвестра примешивалось и получалось, что он есть главный еретик и потрясатель церкви и державы.
– Неправда то! – воскликнул я.
– Неправда, говоришь, – улыбнулся грустно Макарий, – что ж, тебе, быть может, и виднее, коли ты с теми еретиками дружбу давнюю водишь. Вот только друг твой любезный Матвей Башкин все под пыткой подтвердил и много чего еще добавил, о чем его и не спрашивали.
«Матвей – на дыбе! – скорбно воскликнул я про себя. – О, юноша светлый, не так ты хотел пострадать за людей!»
От Макария побежал я к Сильвестру, надеясь у него новые подробности разузнать, а еще пуще надеясь, что застану его в храме Благовещенья, а не в избе пыточной. Сильвестр был один в храме и пребывал в таком расстройстве, в каком я его никогда более не видел.
– Князь светлый, святая душа, один ты навестил меня в скорби! – с такими словами бросился он ко мне на грудь. – Все отвернулись, лишь заслышав о доносе том злоречивом. Помоги мне, князь! Защити! Не выдержу я пытки, – заскулил он мне в ухо, – боли телесной боюсь, наговорю того, чего и не было. Не за себя, за всех вас страшусь!
– И на старуху бывает проруха! Как же я, дурак старый, раньше-то на сего дьяка внимания не обратил? – запричитал Сильвестр. – Он ведь, окаянный, уже нападал на меня, да я отмахнулся, – Сильвестр заметался по полутемному храму, разжигая свечи, – вот этой иконой, этими росписями меня корил, – поволок он меня в боковой придел, – ну что в этой иконе греховного? Богоматерь как живая и вся радостью материнства светится.
– Не по канону православному написана, – протянул я неуверенно, даже не глядя на икону, знал я ее хорошо и будила она во мне мысли пусть и не низменные, но все же не совсем божественные.
– Не по древнему, это признаю, но по православному, святыми монахами Печерского монастыря написана, и зря Висковатый говорит, что они у италийца Перуджинова обучались. Никогда они из своего угла не вылезали! Да и преподнесена она храму самим Даниилом Романовичем, посмел бы этот шелудивый пес на царского шурина гавкать при живом Иване.
«Жив Иван! – возмутилось все во мне, и от того возмущения мысль родилась: – Он о Захарьине ничего и не говорит, он только тебя обвиняет!» Но я эту мысль притушил, зря, как впоследствии выяснилось.
– Сюда посмотри, – тянул меня за рукав Сильвестр к фреске на стене, – любому же ясно, что это лжепророк, которого бесы корежат, и Иисус тех бесов изгоняет. А Висковатый кричал, что это девка срамная телесами трясет.
– Так это – лжепророк! – вскричал я. – Теперь ясно вижу! Напраслину дьяк навел! – и продолжил спокойно: – Вообще, зря он на художество напал, это все с благословения митрополита делалось, да что там благословения, я ведь сам видел, как Макарий тайком краски брал и фигуры всякие малевал.
– И это верно, – обрадованно подхватил Сильвестр, – Макарий с монашества к этому делу пристрастен.
Тут он на глазах стал успокаиваться, и задумываться, и губами шевелить, а руки между тем свечи непроизвольно гасили, то у него от скаредности.
– Ты, Юрий, домой иди, там тебя, поди, заждались, – выпроводил он меня, – а я к Алексею побреду, посоветоваться надо.
А через день и суд состоялся, с этим на Руси никогда не тянули, либо сразу, либо уж никогда, так и сиди в темнице без суда до самой смерти. Чьей? Это кому как повезет.
Весь Собор Церковный собрался, и все бояре, и весь Двор. Вот только обвиняемых не было, не смогли их по немочи доставить, а еще говорили, что Федор Башкин да старший из братьев Борисовых, Иван, в уме немного тронулись и такую хулу извергали, что для спокойствия душевного лучше никому и не слышать. Зачитывали лишь листы сыскные и из них все всем было ясно.
Святые отцы не преминули всю ересь выявленную по косточкам разобрать и собранию высокому показать, в чем собственно ересь состоит. Без толкования простому человеку в этом ни в жизнь не разобраться. Вот и я с ужасом услышал, что в столь полюбившейся мне мысли: «Бог создал и благословил человека животна, плодна, словесна, разумна, смертна, ума и художества приятна, праведна, безгрешна», – обнаружено ровно семнадцать отклонений от канона, из них три тянут на анафему и вечное проклятие, четыре на отлучение от церкви, остальные – так, по мелочи, от года до пяти, епитимьи, конечно.
И линии жизни, как выяснилось, всего две: духовная и плотская. Первая ведет в рай, вторая – в ад. А как же люди душевные, земные, простые, как я? Получается, им тоже в ад нисходить. Не хочу!
Но из всех присутствовавших только я, кажется, от этого страдал. Остальные тихо зевали и готовились к главному блюду – Сильвестру. Тот в темном и даже несколько потрепанном одеянии сидел с краюшку и тихо поджаривался в огне ненавидящих взглядов. Я и предположить не мог, что у него столько врагов, особенно среди святых отцов, но поразмыслив решил, что нет в том ничего удивительно, обидно многим, что протопоп безвестный такую власть в государстве забрал, что ни одно назначение, даже и первых лиц, мимо него не проходит, и из-за этого всем приходится к нему на поклон ходить. Ладно бы хоть подарки принимал, это дело привычное, понятное и берущего унижающее, так нет же – брезгует дарами нашими чистосердечными и взамен беседами нравоучительными щедро кормит!
Налетели на Сильвестра, как коршуны, но он отвечал твердо, ни капли недавнего страха я в нем не заметил. Почти все обвинения против еретиков признавал, даже исправлял с готовностью всякие несуразности, чтобы картина стройнее выходила, и всякие детали от себя прибавлял, топя обвиняемых еще глубже, – но!
– Делал я то по прямому приказу царя нашего благословенного Ивана Васильевича, для розыску, ибо раньше вас всех нам ведомо стало о той ереси! – говорил Сильвестр, повышая голос. – И князь Юрий Васильевич в том участвовал, и все брату своему венценосному доносил, и при моих докладах едва ли не ежедневных присутствовал.
Тут он перст в меня уставил и очами пламенеющими воззрился, призывая меня свидетельствовать. Вот ведь как повернул, поп лукавый! Меня впутал и тут же спас. Долг платежом красен, я кивнул головой и щеки надул. А вы бы что сделали на моем месте?
Сильвестр увидел, что суд он переломил, и сам в наступление бросился, принялся дьяка Висковатого чихвостить. В этом весь Собор Церковный и митрополит первым оказались вдруг с ним заодно, негоже-де дьяку-невеже о святости рассуждать и церковь учить, как иконы писать.
– Знал бы ты свои дела, которые тебе положены – не разроняй свитков посольских, – припечатал Висковатого митрополит.
А чтобы впредь неповадно было, наложили на Висковатого епитимью: год к святому причастию не ходить, скоромного, включая жену, не потреблять, вина не пить и по сто поклонов земных каждый день класть. Но дьяк тому наказанию малому был даже рад, уж больно отцы святые распалились.
А Сильвестру все мало.
– Я ту ересь изведу! – изрыгал он. – Мы пока головку прихватили, а надобно до корешка дойти! Вестимо нам, откуда ветер дует – с западной стороны! – тут он осекся, будто сболтнул лишнее, что именно, я понять не успел, потому что все накрыл истошный крик: —Продолжать розыск! Я требую! Требую! Требую!
Страшно мне стало от тех криков и ни о чем я думать уже не мог. Но сейчас, вспоминая то дело давнее, интересная мысль мне в голову пришла. Была в том крике не только радость оттого, что вывернулся он, не только жажда расправы над противниками, но и еще что-то. Так кричат люди, на самом деле замаранные, но стремящиеся убедить всех, что они чисты. И оттого кричащие излишне громко.
Прекрасно помню я, что Сильвестр к нам не просто на огонек забегал, но много часов в разговорах разных проводил, особенно же с гостями нашими частыми, поляком Матиасом, дворцовым аптекарем, и Андреем Сутеевым, веру свою люторскую не скрывавшими. Очень Сильвестру та вера была интересной и, как я теперь понимаю, близкой. Это я тогда в вере люторской ничего не смыслил, но потом в странах европейских насмотрелся на нее и вник, и кажется мне, что Сильвестр с его истовой верой в Бога, смешанной с проповедью личной выгоды и аскетизма, очень бы тем еретикам протестантским ко двору пришелся. Ох, не русская вера была у Сильвестра! Не было в ней широты души, полета, надежды на неизбывную доброту Господа, веры в чудо, наконец, хоть и талдычил Сильвестр о чудесах постоянно.
Вообще, чем больше человек о чем-нибудь говорит, тем большие сомнения в своих словах порождает. Невольно хочется те слова вывернуть и с изнанки на них посмотреть. Вот ведь главная забота Сильвестрова, о чем он несколько писаний длинных оставил и о чем в проповедях многократно вещал, – о содомском грехе. Он даже и брата Ивана о том строжайше предупреждал, хотя Иван к этому ни сном ни духом отношения не имел. Если сопоставить это с известным всем женоненавистничеством Сильвестра, то разные мысли в голову приходить начинают. Но – умолкаю! Я и о живых-то плохо говорить не люблю, а тут о покойнике. Упокой, Господи, его душу, где бы она ни находилась!
Следующий суд был через несколько месяцев, уже после рождения второго сына Иванова, сразу за светлым праздником Воскресения Христова. Я уж рассказывал, что эти месяцы как в угаре провел, так что не следил совсем за событиями дворцовыми, и все, что на суде произошло и сразу после него, явилось для меня полнейшей неожиданностью.
Подсудимых опять было немного, человек пятнадцать, и все люди мне неизвестные, то есть мелкие. Лишь одно лицо показалось мне немного знакомым, у Захарьиных я его, что ли, видел? Огляделся вокруг, точно, у Захарьиных, вон Данила Романович с какой-то непонятной мне тревогой посматривает на своего бывшего холопа или служивого обнищавшего сына боярского. Сам-то я пока ни о чем не тревожился, даже когда начали докладывать результаты розыска.
Розыск и на этот раз был церковный, а не государев, но уже чувствовалась в нем рука Сильвестра, который пальцами своими во всякую щель залез и там поковырял. А наковырял он много и совсем не того, чего я ожидал. Ересь жидовствующих холодной закуской проскользнула, а потом стали подавать одно за другим горячие блюда: о волхвовании, о ведовстве, о гаданиях, заклинаниях, наговорах, заговорах и порчах. Каждому сопутствовали разные орудия колдовские, и очередной обвиняемый вставал и с видимой готовностью давал обстоятельный покаянный ответ, что и как он делал. Да, подумал я несколько отстраненно, хорошо поработал с ними Сильвестр, что удивительно, никаких следов побоев и пыток, разве что лица чуть бледноваты.
Я сидел и слушал все с большим интересом, но вот внесли очередной маленький столик с уликами колдовскими, и сердце мое, тяжело ухая, провалилось в желудок, а потом и еще ниже. На столике лежал сверкающий нож в ладонь длины, с наборной рукояткой из светло-коричневых и желтых пластин с крупным, вишневого цвета камнем на конце. А рядом узрел я золотой диск, испещренный письменами, такой знакомый, что я непроизвольно прикоснулся рукой к груди. Почувствовал пальцами выпуклость, но не успокоился, – я таких талисманов несколько сделал, на разные случаи. А дальше все как в тумане было. Я видел, как кто-то брал этот нож в руки и рассказывал, как он им забивал козла и как его потом расчленял. Потом другие руки брали талисман и незнакомый голос вещал, когда и как он был сделал и для чего предназначен.
Наконец, выступил Сильвестр и обрушился со всей силой на суеверия и колдовство. Летели слова суровые и, казалось, все в меня метили. И приговор, пусть и легкий после таких слов, не тем несчастным, непонятно как в это дело замешавшихся, был вынесен, а мне. Я все окончание суда просидел с опущенной головой, ко всему готовый, но все же поднял раз голову и окинул взором палату огромную, людьми набитую. И что же?! Не я один, оказывается, в таком состоянии пребывал, и другие ерзали, как на горячей сковородке, и печать вины так явственно проступала у них на лбах, что я непроизвольно свою шапку до самых бровей нахлобучил. «Эге, – смекнул я, – да это не суд, а послание грешникам».
– Так пусть суд наш будет последним предупреждением еретикам! – прогремел голос Сильвестра, подтверждая мою мысль. – Не отступятся, не покаются – огнем живительным выжжем ту ересь жидовскую! Упорствующим десятикратно воздадим за вины прошлые!
После суда, темноты дождавшись, побрел я к Макарию, мысль о покаянии в голове держа.
– Благослови, святый отче! – сказал я смиренно, ступив в его келью и упав перед ним на колени.
– Ох, и вляпался ты, сын мой, по самые уши, – ответил мне грустно Макарий вместо благословения, и понял я сразу, что все ему известно. Макарий между тем продолжал тихим голосом: – Но понимаю я, что не по своей воле, то враги веры истинной в сети тебя завлекли, воспользовавшись умом твоим неиспорченным и душой открытой. Я тебе этот грех отпускаю, ибо вижу, что покаялся ты уже в душе своей. Плохо то, что княгиня твоя Иулиания в том деле тоже замешана. Ей по-хорошему в монастырь надо, грехи замаливать, – тут я вскочил, но Макарий, руку протянув, меня в прежнее положение привел, – но то карой тяжкой даже не ей будет, а тебе. Любя тебя искренне, я ей послабление отстоял. Но из Москвы вам уехать придется.
Тут я возрадовался, с княгинюшкой моей ненаглядной я и на краю света в шалаше счастлив буду.
– Завтра же собирайтесь в Углич, тот удел тебе еще отцом твоим отписан, а в духовной царя благочестивого Ивана Васильевича подтвержден. Не забывал брат о тебе! – воскликнул Макарий, но осекся, вспомнив, что не мне о последней воле брата моего рассказывать. – Удел тот тебе полностью передают, это мы вчера еще с князем Мстиславским, с Алексеем Адашевым и Сильвестром утвердили.
И не оттого мне грустно стало, что еще до суда все решили, а оттого, что без меня. Вот ведь как жизнь моя изменилась: ушел брат мой дорогой и меня от всех дел государственных отставили, как и нет меня.
Макарий грусть мою уловил и, по-своему ее поняв, решил – добрый старец! – меня утешить. Усадил рядом с собой на лавку и поведал мне по-новому ту давнюю историю с ересью в царствование деда моего.
Оказалось, что священники Алексий и Дионисий, зловредным жидовином Схарией совращенные, не иначе как колдовством в большую милость к деду нашему вошли и были им в Москву взяты, до больших церковных чинов дослужились: Алексий стал протопопом нового главного храма – Успенского, а Дионисий – священником кремлевского храма Михаила Архангела, где государи московские последнее пристанище находили. Пользуясь таким попустительством, сии священники многих людей развратили, включая главного дьяка Федора Курицына, который при деде нашем все дела Посольского приказа вел, и архимандрита Симоновского Зосиму.
Наибольшую же силу приобрели они при дворе наследника и соправителя Ивана Молодого, действуя через жену его Елену Волошанку, дочь господаря молдавского. А когда Иван Молодой скоропостижно скончался, то власть их неизмеримо усилилась, ибо Елена Волошанка все по их слову делала. И апофеоз торжества наступил, когда тайный жидовин Зосима на престол Первосвятительский воровски пробрался, великого князя Ивана Васильевича чарами околдовав. Уже с амвона высокого открыто хулили веру христианскую, толкуя ложно Святое Писание, выискивая в нем противоречия мнимые, покушались даже на жизнь вечную, говоря: «Что такое Царство Небесное? Что такое второе пришествие и воскресение мертвых? То нам не ведомо. Истинно лишь то, что кто умер, того нет и не будет».
Раскол великий начался в Земле Русской. Семья великокняжеская раскололась, бабка наша Софья Палеолог, попранием веры православной уязвленная, детей прихватив, на Белозеро удалилась, оставив мужа одного с наследником Димитрием-внуком и невесткой Еленой Волошанкой. Святители, в православной вере твердые, ересиарху Зосиме подчиняться отказались. И в народ проник дух суетного любопытства и сомнений в доселе незыблемых истинах христианства, стали люди открыто спорить о том, о чем раньше даже втайне задумываться не смели: о бессмертии души, о естестве Спасителя, о Троице, о святости икон. Все зараженные ересью составляли секту многолюдную, гнездилище которой было в палатах митрополичьих, там они сходились умствовать и пировать, ибо ересь всегда идет рука об руку со словоблудием, развратом телесным и пьянством.
Но все же Двор и Москва – не вся Русь. Великий князь почувствовал это, когда затеял грандиозную перестройку Москвы. Отказались люди русские идти работать в рассадник ереси, не давали им на то благословения святые отцы, так что пришлось Ивану Васильевичу искать мастеров за границей, в землях италийских. А как пригласил, так лишний раз ни за что народ православный обидел.
Но святые отцы, первый из них – Святой Иосиф Волоцкий, не сдавались, собрали многочисленные свидетельства ереси жидовской, представили их великому князю, настояли на суде церковном. Митрополит Зосима старался, как мог, спасти сподвижников своих, вещая ложно: «Не должно злобиться и на еретиков. Пастыри духовные да проповедуют только мир!» И тем самым темную свою сердцевину открыл, ибо нельзя попустительствовать инакомыслию, особливо в вопросах веры. Сие попустительство есть главное оружие ереси жидовской, инакомыслием подрывает она веру чужую, сохраняя свою в неприкосновенности и твердости первозданной.
Но великий князь склонился к миролюбию, отвел требования пыток и казней уличенных в ереси, многих от наказания увел, а не самых главнейших выдал Собору для наказания мягкого. Подверглись они оплеванию народному, но тем еретикам все нипочем, плюнь им в глаза, скажут – Божья роса. Пришлось великому князю и митрополита от должности отрешить, но без оглашения его действительной вины и церковного осуждения, якобы для того, чтобы не вводить в соблазн народ Русский. Но истинный соблазн был в мягкости наказания, из-за этого ересь жидовская еще несколько лет по Руси гуляла и крепла.
Лишь к концу жизни великий князь прозрел, осознал пагубность ереси, коей он был невольный потворщик. Решил он примириться с церковью, народом Русским и семьей. Покаялся громогласно, выдал головой всех еретиков Собору Священному, а после их церковного осуждения казнил их своим судом. Сожгли всенародно в клетке брата Федора Курицына дьяка Ивана Курицына, архимандрита Юрьевского монастыря Касьяна с братом и многих других. Иным языки отрезали, других заключили в темницы или в монастыри, женок же, в ведовстве уличенных, гуртом в реках топили. Не пожалел великий князь и ближних своих, невестку Елену Волошанку, объявленную еретичкой, от себя удалил, наследника Димитрия-внука отставил и передал державу сыну своему Василию, нашему с Иваном отцу.
Ради сего последнего и поведал мне Макарий ту давнюю историю. Хотел он мне показать, каково бывает наказание за ересь в великокняжеском семействе, по сравнению с которым наше с княгинюшкой изгнание в удел – ничто. Утешить хотел меня добрый старец. Утешил, нечего сказать!
Какова же была истинная вина деда нашего, коли подвигла она его – Грозного! – на громогласное покаяние? Тут неожиданно еще один вопрос накатил: какая мысль была для деда первейшей – ересь извести или престол сыну передать в обход внука? Ведь если вторая, то покаяние его неискренно, и многочисленные казни огненные есть лишь месть, а не очищение, и отлучение законного наследника есть величайшая несправедливость, вдвойне усиленная словесами ханжескими. Не за этот ли грех великий обрушилась кара Господня на род наш?
Не в силах сдержать нетерпение, обратился я к Макарию. И смутился старец от неожиданности вопроса, отвечал мне неуверенно, хоть и защищал всячески деда моего. Два сомнения, сложившись, превратились в уверенность.
Казалось мне, что сдернул я последний покров с давней истории и предстала она передо мной во всей неприглядности наготы уродливой. Я отшатнулся в ужасе и закрыл руками лицо, оттого, вероятно, и не разглядел, что кожа морщинистая есть не кожа, а еще один покров, быть может, действительно последний. Пройдет много лет, прежде чем я решусь и его совлечь. И вы подождите.
Но прозрения мои на том не закончились. Когда уходил я уже от Макария, старец сердобольный последним утешением меня оделил, сказал, что вот и Захарьины с Романовыми завтра все дружно Москву покидают, не мы одни. И тут как молния блеснула у меня перед глазами и картину всю высветила.
Дьяк Висковатый, он же верный Захарьинский прислужник, по их наущению и старался. Не на ересь они ополчились, а на Сильвестра, еще Иван в Москве был, а они уже грызню в опекунском совете затеяли. Решили заносчиво Сильвестра низвергнуть, справедливо видя в нем одно из главных препятствий своей власти, не простили ему ни того, что он с князем Старицким переговоры вел, ни того, что в списке опекунском он их на последнее место поставил, даже ниже дьяка худородного. Но Сильвестр ту интригу разгадал и угрозой Захарьинского усиления совет опекунский сплотил. При их содействии вывернулся поп лукавый, оружие у нападавших перехватил и против них же и направил. А чтобы Захарьины до времени не спохватились, Сильвестр убеждал их лицемерно, что-де новый розыск против князей Старицких обращен, ибо обличенные еретики Борисовы троюродными братьями Евфросинье приходятся. Мне о том Даниил Романович рассказывал, потирая в предвкушении руки, да я внимания не обратил.
Рыли Захарьины яму для одного зверя, вдруг другой, еще крупнее, к ней повлекся, запрыгали они от радости, да сами в яму и свалились.
Вспомнил я, что участь Захарьиных еще при беспамятстве Ивановом советниками его ближними была предрешена, а тут они сами повод дали – тем хуже для них! Так бы, глядишь, еще год-другой около власти потерлись бы, а коли сами напросились, так извольте вон!
Тут все пригодилось, особенно то, что вышли Захарьины из Пруссии и вотчины имели в западных русских землях, около Пскова. Но памятуя историю дедовскую, не решились в это дело царицу Анастасию втягивать, чтобы устои трона, едва укрепившиеся, вновь не поколебать. Потому и порешили все тихо, по-семейному. Захарьины, чуя огонь костра, смирились и согласились на изгнание добровольное.
Как и я, невольная жертва этой грызни у трона, мне чуждой и глубоко противной.
Тут и расплата пришла за прозрения. Не снес я вида ужаса жизни нашей и, едва добредя до палат своих, грохнулся в припадке. Спасибо Тебе, Господи!