Эта звезда и есть знак Великого Делания. Своим появлением она накладывает печать на философские плоды и удостоверяет художника в том, что он действительно обрёл единый свет мудрецов. Звезда окончательного ведения, звезда Гермеса с необходимостью должна появиться в самом начале созидания микрокосма как знак и подтверждение совершенного усекновения главы, безошибочного отделения чистой белизны от всего бесконечно чёрного, именуемого Мастерами чернью чернее чёрной черни – nigrum nigro nigrius. Философы именуют эту звезду Звездою Утреннею.
Обрывок холста в чаше с маслом коптил неимоверно. Пламени его горения едва хватало на то, чтоб осветить узкие высохшие ладони Мастера с выступающими из-под тонкой кожи острыми костяшками. Рядом мерно дышало море, а с пристани доносился ржавый шепот якорных цепей. Это последние рыбацкие лодки возвращались с лова.
Возвращались молча, без перебранки рыбаков, без веселого смеха детей, терпеливо ожидающих на берегу той минуты, когда можно будет выпросить у ловцов морских коньков и посмотреть, насколько велика добыча. Лодки приближались. Их выбеленные солнцем и солью паруса не хлопали на ветру. Только монотонное поскрипывание вёсел в уключинах да удары цепных колец о пристань, словно эпитафия прошедшему дню, возвещали о прибытии тружеников моря к своим причалам.
Вскоре исчезли и эти звуки. Ночь, объявшая всё восточное побережье Кастилии, от Барселоны до Коста-дель-Соль и дальше, до самого Кадиса, задула свечу дневных забот, и наступила тишина. Только пенно шуршали волны засыпающего моря, а в пахучих садах стрекотали цикады. Их приятное уху цвиканье звучало вечным гимном звездному небу, раскинувшемуся над Андалузией. И шатер этот был безразмерен и вечен. Лишь далекий лай собак, охранявших рыбные склады, и дерзкие трели какого-то неуемного соловья, влюбленного и оттого певучего, пытались прорезать величие ночи. Но этим только делали её гуще, как делает приятней блюдо щепотка дорогой пряности, помнящей долгий караванный путь из какой-то далекой, как сами звезды на небе, страны.
Мастер распахнул настежь деревянные ставни, вдохнул полной грудью эту ночную тишину, так, что кольнуло в сердце, и вновь вернулся к работе.
Нет, он не был торговцем рыбой, хотя и жил рядом с морем. Он не разделывал туши, пахнущие тиной и глубиной, не чинил потрепанные штормами лодки. Он даже ни разу не выходил под парусом. Такое случалось разве что в далёком детстве, которое уже не помнилось, словно его и не было. Ведь для него это всё происходило так давно…
Он ткал ковры – и этим радовал людей. Хотя всё, что выходило из-под рук старика, оказывалось настолько прекрасным, что коврами его работу никто не называл. В сплетении разноцветных нитей рождались под низким сводом сырой лачуги Мастера настоящие картины. Загадочные, чарующие, останавливающие на себе взор.
Скрипят, шатаются ремизки станка, большой гребень, что сделан из расщепленного камыша, уверенно и ладно подгоняет нити, снуёт гладкий, отполированный миллионами движений ладони челнок. Куст самшита давно увял, попорченный неведомой болезнью, и только челнок, выструганный из толстой жесткой ветви, остался напоминанием о том кусте. Скрипят ремизки, день и ночь. Вертится барабан с навитой тканью. И что-то остается после того, как нити исчезают, вплетаясь в ткань. Как будто шепотом эти нити подсказывали: «Всё исчезает, но что-то остаётся после…»
Кроме того, ковры Мастера были подобны большим зеркалам, в которых отражался калейдоскоп пейзажей. Со стороны казалось: ещё мгновенье, и в кронах нитяных деревьев прошелестит ветер. Тот, что живёт за стеной. А в густых и тёмных облаках мелькнёт молния, вслед за которой поспешат раскаты грома.
Многое из того, что было выткано Мастером, приводило других обитателей посёлка, часто наведывавшихся к своему соседу-ковроделу, в недоумение.
– А что это за горы? Разве бывают такие высокие горы?
– А что это за звери? – наперебой лились голоса. – Неужели бывают звери, у которых карман на брюхе?
Мастер молчал и улыбался. И, видя, как пергамент его лица собирается в мудрые складки, люди тоже начинали улыбаться. Улыбаться, навсегда уверовав, что есть такие горы, есть такие звери, существует вообще всё, что живёт на коврах Мастера.
Бывало и другое…
– Сеньор Мастер! Сеньор Мастер! – взахлёб, едва переступив порог, от самых дверей восторгался здоровенный парень, чьи усы были ещё слишком невзрачны, а взгляд слишком лучист для того, чтобы назвать его мужчиной. – Сеньор Мастер! Я вернулся из долгого пути. Меня брали матросом на большой корабль с высокими мачтами, и я побывал чуть ли не на краю земли! Там чудные острова с дивными растениями, там вода прозрачна как слеза и всё время тёплая, как парное молоко! На память мне осталась морская раковина, какой ещё никто не видел. И знаете, Мастер, она точь-в-точь как та, что выткана вами два года назад!
А Мастер в это время разворачивал перед зашедшим морским трудягой свой новый ковёр, который едва успел соткать к рассвету. Рисунок словно дышал ветрами и свободой. Большой корабль тяжело взбирался на океанскую волну. За кормой виднелась гряда островов: чудных, волшебных, с дивными растениями. И вода была прозрачна, сквозь её толщу можно было различить ракушки и водоросли, облепившие днище корабля. Огромные белые паруса, разрисованные золотыми крестами, несли этот корабль к родной земле.
– Но Мастер! Мастер! Откуда вам… Ведь это тот самый корабль, на котором я провёл в море восемь долгих месяцев! Это же… – голос матроса срывался на шепот, восторг сменялся благоговением, – это те острова, два больших и пять чуть поменьше… Святая Дева! От Бога или от дьявола ваш талант, сеньор Мастер?
И вновь в уголках старческих губ мелькала улыбка, и вновь барабан заправлялся нитью, и по рыбацкому посёлку, который уже раз, пробегала весть о чуде, сотворенном руками Мастера. А матрос, пораженный увиденным, нёс в дом старика огромный, сочащийся вкусной слезой круг сыра. И пучок зелени. И немного оливок. И кувшин доброго андалузского вина.
Никто не знал, сколько Мастеру лет. Сам же он давно перестал вести счёт годам, которые высеребрили волосы и сделали тело дряхлым и невесомым.
По утрам Мастер выходил привычной тропой к морю, чтоб умыться и набрать воды, чтобы позже, когда станет совсем жарко, смочить лицо и затылок. Для окраски нитей морская вода не годилась, приходилось носить воду из колодца на другой стороне поселка. Тяжкой, слишком тяжкой была ему ноша, но Мастер знал: всё, что идёт из сердца и снов, проходит через руки. Его труд. Его ноша. Краска должна быть замешана им самим, его руками. И брёл он долго, закрыв глаза, приветствуя медленными кивками встречающихся жителей. Раз за разом. Год за годом. Уже столько лет, сколько листьев облетело с деревьев у храмовой площади. Это был его медленный ритуал и долгий спор с самой судьбой. А морская вода – лишь для того, чтобы чувствовать Великое Море Создателя, как говорил о своём ритуале Мастер.
Тропинка сворачивала влево, уводила в сторону от широкой дороги к причалам, ветвилась на множество других тропок и стёжек, но он шел верно, всегда одним путём. К небольшой бухте с высоким валуном, прикрывавшим береговую полоску от волн даже в сильную непогоду. Медленно раздвигая босыми ногами ворох слежавшихся водорослей с кое-где застывшими студнями медуз, он входил в приятно холодящую влагу, и изумрудные переливы играли на его лице. Вода была подобна жидкой бирюзе, насыщенной берилловыми тонами. Шустрые мальки сновали между ног, и небо купалось в этой воде.
Но таким море было для других. Старик видел лишь черные волны, катящиеся под чёрным же небосводом, и слышал тревожный крик чаек. Но никогда – ни разу! – Мастер не выплеснул стоящую перед глазами черноту на свои ковры. Его пальцы безошибочно смешивали охру и пурпур, изумрудное лето и ореховую осень, темноту новолуния и белизну зимы, а после вели челнок, превращающий нити в ткань, а цвета – в картины на ковре. Ночь не была ему помехой. Умелые пальцы соединяли нити суконным или саржевым плетением, реже – тафтяным, годящимся для шелка: ведь в поселке было не так много людей, позволявших себе покупать на ярмарках шёлк. Но иногда, хотя бы раз в год, Мастер сплетал особую ткань. Ткань, называющуюся восьмивязным атласом, секрет которой верно хранили руки. И это были невероятные, богатые, как сам белый свет, поделки. Водились ли у него деньги? Наверное. Он не знал и не обращал на это внимания. А по правде говоря, иногда вовсе забывал, что на свете есть деньги. Он думал – зачем они миру, если у мира есть всё? Покупки делал мальчишка поселкового старосты, которого воспитывали в честности и святости и который рано или поздно должен был стать новым старостой.
Шло время, менялись люди. Где-то начинались и прекращались войны, кто-то умирал, у кого-то рождались дети. Волны смывали старые причалы, и ветер уносил обрывки давно забытых клятв. И продолжали опадать листья. Менялось всё, только Мастер по-прежнему творил из нитей живое чудо, и огонёк мерцал в его окне каждую ночь. Больше для других, чем для него самого. И вскоре весть о ткаче-искуснике донеслась до Мадрида.
В блестящем лаковом экипаже въезжал Мастер на каменный настил моста, ведущего в замок Аламеда. Рядом с ним, бережно держа в руках ковры, отобранные слугами известного кастильского гранда, сидели на покрытых бархатом лавках трое жителей посёлка, сопровождавшие Мастера. Им пришлось проделать неблизкий путь. Через Лорку и Альбасете, через Ла-Роду и Таранкой. Мастер молчал. Молчали и его провожатые. Только изредка прикладывались к дорожной фляге с водой. Лошади устали, а форейторы всю дорогу кривили лица. Им ещё никогда не доводилось сопровождать столь низкородных пассажиров.
На большом постоялом дворе у Аргандо им пришлось сделать последнюю остановку. Здесь заменили лошадей. На медные ступицы колес навели пламенный блеск, а с подножек экипажа смели дорожную пыль. Но это не помогло. Мадрид встречал их безразличием, как всегда встречают чужаков большие города, где хватает собственных людей, новостей и событий.
Вельможа, носящий громкую фамилию, которая, впрочем, была стёрта потом временем, принял ковродела и его спутников в огромном мраморном зале. Ковры Мастера лежали тут же, на длинном столе, и вся свита гранда не могла оторвать взгляды от увиденной красоты.
– Мы поражены твоими трудами, старик! – вельможа кивал головой в такт собственным словам, роняя их, словно щедрые дукаты. Он знал цену каждой произнесенной фразе. Каждой букве. И все приближенные знали, как дорого стоит его похвала. Он говорил медленно, и каждое слово имело вес, который не измерить никакими марками, либрами и унциями. – Мы признаём, что свет ещё не видел подобных творений. Мы желаем видеть всё это на дворцовых стенах. Какая цена тебя устроит, старик?
И тут время замерло. Всё застыло. Только руки Мастера перебирали что-то незримое в воздухе, словно продолжали играть с тканью. Мастер молчал долго. Настолько долго, что нижняя губа самого спесивого из слуг вельможи успела провиснуть, обнажив десны и жемчужный ряд зубов. То ли дело жители поселка. Их жемчуг был сплошь гнилой и неровный. Мастер не составлял исключения. Но его руки! Он гипнотизировал, он творил какое-то чудо, непонятное, прозрачное, вечное…
Кто-то кашлянул, кто-то шаркнул башмаком, а кто-то и подавил зевок. Ведь есть на свете люди, неспособные различить цвета, есть неспособные оценить звуки, немало и тех, кто не способен оценить вообще ничего, если оно не принадлежит лишь им самим. И только раболепие перед сюзереном заставляло их сейчас таращиться на ковры Мастера. Их нельзя судить. Все-все важны, как важны в море косяки разноцветных рыб и быстрые мурены, и жирная камбала, и даже никчемные рачки, без которых не существовало бы гордых финвалов. Так или иначе, кто-то дрожал от нетерпения, а кто-то зевнул. И старик опустил наконец-то руки.
– Благородный сеньор! – так отвечал Мастер. – Мне лестно слышать ваши речи… Я всего лишь ваш покорный слуга. Вот только…
Как было ему объяснить, что не звон серебра и блеск золота заставляли его трудиться днём и ночью, не разгибая спины? Как было объяснить, что он никогда не мечтал о таких случайностях, как поездка в роскошной карете, и о столичных бульварах с дарящими тень аламос, так называли рослые кастильские тополя с густыми кронами. Как сказать, что единственное желание, благодаря которому существовала в нём жизнь, это желание день и ночь плести свою ткань, превращая нити в чудо. Ведь то, что приходит во снах и стучит откуда-то из сердца, – ему нельзя не открыть дверь. Нельзя оставить там, за порогом существования этого мира. И было ещё кое-что… Руки Мастера безвольно опустились, из глаз покатилась слеза. Как всё это сказать? Но всё же он попытался…
По залу пробежал удивленный ропот. Снова замерли звуки, слуги озадаченно вскинули и остановили опахала. Летняя жара, пробившаяся в дворцовый зал через раскрашенные окна и стрельчатые арки, старалась превозмочь извечную прохладу камня. Разговоры сменились перешептываниями. Кто-то полагал, что сейчас последует какая-нибудь дерзкая цифра, кто-то, наоборот, предвкушал жест покорности и приношение ковров в дар безо всякой оплаты, но кто бы как ни думал, в их мыслях всё равно позвякивали монеты. Золотые, серебряные, медные, разные. Здесь все знали цену всему.
Ковродел оперся о руку неотступно следующего за ним рыбака. Всё так же, не поднимая лица, сказал:
– Я стар. Голос мой слаб, а волосы седы. Но я имею всё, что помогает цепляться за жизнь… – он говорил так, будто ткал свой последний ковёр. Глухо и обречённо звучал его голос. Он думал о жизни, которая нескончаемым вереском стелется по земле. Думал о том, что скоро силы покинут его, и он уйдёт к тому берегу, на котором встречаются рано или поздно все ныне живущие. А потом вскинул голову, уставившись куда-то между вееров и цветастых нарядов знати. – Пусть же будет так, что перед своей кончиной я успею услышать, как множество людей изо всех уголков страны радостно скажут друг другу: Боже, неужели так красива жизнь? Пусть это видят все…
После этого наступила тишина. Мастер, ослабевший после долгой поездки, сел на стул и превратился в маленького человечка, обжатого со всех сторон временем. И только невидимое эхо гоняло по самым дальним и тайным коридорам замка его речь. Молчание было прервано грандом не сразу, настолько неожиданны были ему слова умельца.
– Старик! Просьба твоя необычна, как необычно дело рук твоих. Но только зачем, объясни, так необходимо, чтоб на всю эту красоту глазела толпа? В моём дворце достаточно места для сотен благородных гостей, все они смогут оценить твою работу с истинно высших ступеней понимания прекрасного! Тебе я предложу сан придворного ткача, и старость твоя будет обеспечена. Всем, живущим в твоём посёлке, я дам много золотых монет. За то, что не позволили тебе умереть от голода и одиночества, ведь я понимаю, как тяжела жизнь в провинции. Уверен, им это понравится больше, чем созерцание всех твоих картин.
Но Мастер не собирался менять своего слова, а сопровождавшие даже не пытались переубеждать его, хотя каждый из спутников понимал, что золото для посёлка – это не просто беззаботный праздник. Это новые лодки, новые снасти. Смола, пенька, железные обручи для бочек, соль, новая ограда для храма, повозки, тягловые волы…
– Старик, подумай! Не подталкивай меня к гневу! Творения твои велики. Но и щедрость наша не мала. Прими награду, и пусть не будет между нами непонимания! Так будет лучше для всех.
Мастер молчал, перебирая пальцами край залатанного платья. Он понимал, что где-то там, бесконечно далеко от Мадрида и вообще от всего мира, Судьба плетёт восьмивязный атлас его жизни. И осталось совсем чуть-чуть. Последние стежки. Ведь есть ещё кое-что… Оно не мешало жить там, среди односельчан, но здесь окажется совсем лишним.
Гранд нахмурил брови, а потом решил перейти на лесть.
– Послушай, старик, оставим торг на потом, для этого будет ещё время. Расскажи нам лучше, откуда черпаешь своё вдохновенье? Ты много путешествовал? Ты встречался с великими художниками и перенял их мастерство, переложив искусство кисти на челнок ткацкого станка? Где ты видел всё это? – и гранд широким жестом указал на ковры, покрывающие стол.
А Мастер продолжал молчать, лишь из глаз его вдруг снова покатились старческие слёзы. Он понял. Вот оно. Вот и пришла очередь той тайны, которую лучше бы в себе не носить…
И в третий раз замерло всё. Где-то за стенами родился мелкий звук, но сразу и пропал, почувствовав неуместность своего пришествия.
– Что случилось, Мастер? – впервые гранд назвал его так, как звали старика в посёлке. – Что могло вас так растрогать или же обидеть?
Он был добр, этот вельможа. Возможно, это был самый добрый вельможа Кастилии. Но от этого он не переставал оставаться вельможей и верным блюстителем нравов. Ах, если бы об этом знать раньше, если бы знать! Можно было бы спрятать Мастера, ответить, что он ушёл и больше никогда не вернется. Всегда так случается, что когда происходит самое плохое, выясняется, что имелось множество способов избежать этого…
Теперь Мастер прикрыл лицо руками, чтоб не было видно слёз. За него ответил пожилой плотник, один из пришедших с ним:
– Прошу простить, благородный сеньор, за то, что посмел вторгнуться в вашу беседу. Но только вы спросили, где Мастер мог видеть всё, что позже появилось на его коврах. И если мне будет позволено, я отвечу на вопрос.
Внимание гранда и всей свиты немедленно перенеслось на плотника, чья обувь на деревянной подошве едва слышной дробью по мрамору выдавала его волнение.
– Да-да! Отвечай же скорей!
Плотник, которому до этой поездки из всей знати доводилось видеть лишь поселкового священника да ещё офицера гвардии, когда тот заплутал и случайно оказался в их краях, помялся, нервно передёрнув плечами, провел рукой по вздрагивающей спине Мастера и наконец ответил, быстро выталкивая из себя слова, словно стремясь поскорее избавиться от тяжелого груза, лежащего на сердце. А Мастер едва заметно кивнул ему, словно ободряя и одобряя одновременно. Ведь всё тайное рано или поздно становится явным. И даже Великое Море Создателя в отлив обнажало у берега своё дно, показывая, что же скрывалось там, в глубине.
– Он ничего этого не видел! Он не мог ничего этого видеть! Он вообще НИЧЕГО не может видеть! – выпалил, наконец-то решившись, плотник.
– Ваш Мастер ослеп? Что с ним случилось? Когда это произошло? – наперебой, взволнованной птичьей стаей, заговорили присутствующие в зале.
– Мастер слеп от рождения. По крайней мере, так говорит старуха Мерилья. А она в поселке единственная, кто помнит Мастера с детства.
– Тогда как ему всё это удалось? Это же невозможно! – воскликнул ошеломленный гранд, который уже начал смутно догадываться, что из всего этого выйдет.
Но плотник только кусал губы и пожимал плечами.
Дворцовый зал покидали молча. Все стремились потрогать ковры, словно святыню, и бросить прощальный взгляд на старика, сгорбившегося, продолжавшего зачем-то закрывать лицо руками.
Дамы вытирали слезы. Не все, но многие. Мужчины глядели с состраданием, тоже не все. Сам гранд стоял в стороне, не зная, что тут и говорить. А кое-кто обходил стол с коврами стороной, словно они несли на себе проказу.
Лишь один взгляд абсолютно отличался от прочих. И тому имелось объяснение! Чуть было не ставший ненужным придворный ткач злобно ухмылялся, бросая косой недобрый взгляд в сторону старика.
Это именно он, придворный ткач, справедливо полагавший, что его ковры – просто разноцветные тряпки по сравнению с коврами Мастера, он отправил состряпанное корявым почерком письмо в Медина-дель-Кампо, на имя Мигуэля Морильо, известного всем и всякому Великому Инквизитору.
Талант Мастера был признан даром Сатаны. Ведь никому не дано было понять, как мог слепой человек изобразить на ткацком станке всю красоту мира. Также никто не взошёл ещё на Эверест, и поэтому горные вершины, пугающие своим величием с ковров Мастера, были названы порогом преисподней. А таинственные звери с карманами на животах прыгали в далёком тропическом буше ещё не открытого южного континента, который на картах обозначался как земля огня и попугаев, впрочем, к этому рукой посла-иезуита было ясно дописано: «Никто никогда не бывал на этой земле, поэтому мы ничего о ней не знаем». И это была не единственная ещё не открытая земля.
Старика сожгли на костре жарким августовским вечером. И толпа, наблюдавшая за этим актом веры, плевала в сторону корчащейся в огне фигуры – ведь никто из них так и не увидел шедевров Мастера. Лишь часть из его творений сумел утаить от инквизиторов тот самый гранд, который иногда запирался теперь в своей комнате, подолгу разглядывая невероятные картины, вытканные Мастером.
Объятый пламенем, сгорал завернутый в один из своих ковров Мастер. На его место в костре времени рождался пятнадцатый век. А утром, после ночного дождя, размывшего по площади пепелище, кто-то из стражников нашёл обрывок ткани: прекрасная в своём величии и раздувающая паруса, словно волосы красавицы по ветру, каравелла с названием «Санта-Мария» на борту купалась в лучах лунного света.
Ведь всё исчезает, но что-то остается после…
Чумной Доктор стоял на улице за окном, небрежно облокотившись на подоконник, и с любопытством осматривал комнату. Кажется, осматривал. Что-либо определенное сказать было трудно, – стеклянные вставки в маске были мутны и надежно скрывали глаза.
– Ну, как здоровье? – спросил он.
Голос звучал глухо, резонируя в пазухах огромного клюва. Терпко пахло чесноком и травами и чуть тянуло сладковатым запахом тления.
Она пожала плечами, не отрываясь от гобелена:
– Вроде бы никаких симптомов.
– Вроде бы или никаких? – уточнил Доктор. Она снова повела плечами, на этот раз молча.
Доктор повторил ее движение, словно запоминая.
– А в городе еще пятеро этой ночью умерли, – как бы между прочим сказал он.
Она рассеянно кивнула.
– Тебя не интересует, кто это? – Доктор наклонил голову набок, словно огромная диковинная птица.
– Не знаю, – тихо ответила она. – Не знаю. Когда-то мне было интересно… хотя нет, «интересно» не то слово, оно слишком легкое и поверхностное… совершенно не такое, каким должно быть… Когда-то я хотела знать, кто умер на этот раз…
– А теперь? – заинтересованно спросил Доктор.
– А теперь какая разница? Мы все рано или поздно умрем.
Судя по звуку, который донесся из-под маски, Доктор хмыкнул.
Она же лишь ниже склонилась к гобелену, подбирая нужный оттенок нити.
– Почему ты никогда не приглашаешь меня зайти? – спросил он.
Она повернулась к нему:
– Простите?
– Почему ты никогда не приглашаешь меня зайти? – повторил он, практически перегнувшись через подоконник. – Все жители города рады меня видеть. Они зовут выпить с ними чашечку травяного настоя, послушать их дыхание, да даже просто посидеть и поболтать. Но только не ты. Ты всегда разговариваешь со мной через окно.
– Потому что вы всегда подходите со стороны окна.
– Я делаю это с тех пор, как ты не впустила меня в дверь.
– Послушайте… – она откинулась назад, на спинку стула, и пристально посмотрела в круглые птичьи глаза. – Я здорова, а кроме меня, тут больше никого нет. Зачем вас пускать сюда? И тем более, приглашать?
– Из обычной человеческой вежливости, – пожал плечами Доктор.
– Из обычной человеческой вежливости мы когда-то впустили нищего, и посмотрите теперь, – она обвела рукой улицу.
Чумной Доктор оглянулся.
Ветер гонял по безлюдной улице перекати-поле. Видимо, занесло из пустыни, которая простиралась сразу же за городскими воротами. У стены было свалено в кучу какое-то тряпье, наверное, пытались убраться в доме кого-то из умерших, да так и не успели. Худая собака опасливо протрусила мимо, шарахнувшись от Доктора и оскалив зубы на кучу тряпья. Видимо, почуяла мертвеца.
– И над всем безраздельно воцарились Мрак, Гибель и Красная Смерть…[1] – тихо пробормотали за спиной Доктора. Его передернуло и чуть не отшвырнуло от подоконника.
Когда Доктор повернулся обратно, она снова склонилась над гобеленом.
– Зачем ты это делаешь? – спросил он.
– Уличному театру не хватает занавеса.
– Уличному театру не хватает актера, зрителей, пьесы, в конце концов, – судя по голосу, под маской ухмыльнулись. – Поверь мне, занавес самая меньшая из его проблем.
– Тем более нужно начинать с меньшей из проблем.
– Зачем? Зачем оно нужно? Город умирает. Ему осталось от силы несколько месяцев, ну хорошо, год. Но он умрет. О нем все забыли – и не вспомнят уже никогда. Зачем тебе это все нужно?
– Не знаю, – она снова пожала плечами. – Но ведь оно есть. Оно было, есть и будет всегда. А значит – оно нужно.
– Это – твое лекарство?
– Что?
– Это – твое лекарство? Поэтому ты не заболела, да?
– Не знаю. Правда, не знаю.
– Искусство, – пожал плечами он. – Пффф… Право слово, какая глупость. Но дело твое, я не настаиваю.
– Приходите ко мне на представление, – она подняла голову от гобелена и взглянула прямо в стеклянные линзы. – Приходите. Я приглашаю.
– Ну как я могу отказаться от приглашения, – Доктор преувеличенно галантно поклонился. – На сем прощаюсь с вами. До встречи.
Он развернулся и пошел прочь.
Она посмотрела ему вслед. Высокая, худая, вся какая-то нечеловеческая фигура в плотно облегающем тело провощенном плаще, словно сгибаясь под весом клювообразной маски, ковыляла вниз по пустынной улице. Собака скалила вслед желтые гнилые зубы. Фигура, не оборачиваясь, погрозила собаке пальцем. Собака заскулила, поджала хвост и на брюхе уползла в какую-то щель под домом.
Она вздохнула и вернулась к гобелену.
Всю ночь дул восточный ветер. И сейчас песок, что он принес из пустыни, был везде: хрустел под ногами, скрипел на зубах, царапался под веками. Вся площадь была покрыта мелким, вездесущим песком. И он, как только в городе умрет последний человек, с утроенными усилиями кинется завоевывать освободившуюся территорию.
Самое сложное было развесить гобелен. Она не рассчитала сил, и он оказался слишком тяжел для нее. Поэтому пришлось провозиться целый час, а не пятнадцать минут, как она предполагала еще вчера.
Но все равно, даже и через этот час, площадь была пуста и безлюдна. «Может быть, за ночь умерли и все остальные?» – мелькнула у нее мысль, но она быстро отогнала ее. Нет, нет. Так не может быть. Не может быть, чтобы она так глупо… не успела.
Старая пластинка на патефоне, хрипя и повизгивая, заиграла совсем древнюю, полузабытую мелодию. «Интересно – а сколько в этом городе не слышали музыки? Не думали о музыке вообще?» – снова мелькнула у нее мысль. Но и эту она тоже изгнала прочь. Не время, не сейчас. Потом. Если… если будет это «потом».
Она закрыла глаза.
Будь что будет.
– Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи,
Кем задуман огневой
Соразмерный образ твой?[2] —
начала она.
Раздались хлопки.
Она открыла глаза.
Скамьи перед сценой уличного театра.
Ровно тринадцать рядов – она помнила это с детства.
На самом последнем сидел Доктор. Именно он и хлопал. Размеренно, чуть неуклюже, как старый механизм.
– Спасибо, – сказала она. – Но это еще не все.
– Вот видишь, – под маской усмехнулись. – Никто не пришел.
– Потому что я больше никого и не звала.
– Вот как?
– Да, именно так. А вы? Как вы узнали о том, что я уже тут?
Доктор не ответил.
– Вот видите, – покачала головой она. – Вы поняли. Вы это как-то поняли. Я надеюсь, что так же поймут и другие.
– А если нет?
– Значит, нет.
– То есть ты все это делала зря, – кивнул доктор.
– Нет, – снова покачала головой она. – Не зря.
– У тебя так мало жестов, – вдруг сказал он.
– Что?
– Так мало жестов. У тебя, – он поднял руку и покрутил кистью. – Ты пожимаешь плечами, киваешь, качаешь головой, и все. Да, кажется, все. У тебя больше нет жестов. Это очень плохо для актрисы, разве нет?
– Может быть, мне просто некому их показывать?
– А я?
– А вам тем более.
– Почему на гобелене именно тигры? – спросил Чумной Доктор с первого ряда.
Она моргнула, но не подала виду, что удивилась:
– Потому что я буду рассказывать о тигре.
– А почему о тигре?
– А почему бы и нет?
Доктор покачал головой.
– Я знаю, почему ты не заболела.
– Отчего ж?
– Ни одна бацилла не выживет в тебе. Она подохнет от скуки и тоски прежде, чем ты почувствуешь хоть какие-то симптомы.
– А вы научились шутить, госпожа Смерть.
Доктор дернул головой, словно хотел что-то сказать. Но она успела закрыть глаза:
– В небесах или глубинах
Тлел огонь очей звериных?
Где таился он века?
Чья нашла его рука?
Что-то зашуршало там, в мире за закрытыми глазами.
Она разлепила веки.
Человек, весь замотанный в тряпье, тяжело опираясь на клюку, ковылял через площадь к сцене. Добравшись до ближайшей скамьи, он тяжело упал на нее, но тут же поднял голову. И, кажется, приготовился слушать.
– Что за мастер, полный силы,
Свил твои тугие жилы
И почувствовал меж рук
Сердца первый тяжкий стук? —
продолжила она.
Люди.
Люди шли сюда.
Каким-то образом почуяв, прознав – они шли сюда.
Шли за искусством, шли к искусству – забыв про мор и чуму.
Ковыляя, помогая себе палками, поддерживая друг друга – они шли сюда.
Что за горн пред ним пылал?
Что за млат тебя ковал?
Кто впервые сжал клещами
Гневный мозг, метавший пламя?
Чумной Доктор не находил себе места. Словно каждый вновь пришедший человек выталкивал, выпихивал эту птицеобразную фигуру, изгонял прочь. Доктор появлялся то на одном, то на другом ряду, иногда даже пытался метнуться к выходу с площади, но, будучи приглашенным, не мог покинуть ее.
А когда весь купол звездный
Оросился влагой слезной, —
Улыбнулся ль наконец
Делу рук своих творец?
Гобелен за ее спиной зашевелился. Сначала медленно и едва ощутимо, потом все сильнее и сильнее, пока не заходил ходуном, словно под порывами пустынного бурана. И среди движения гобелена она чувствовала и еще одно – рождение чего-то нового, могучего и великого.
Неужели та же сила,
Та же мощная ладонь
И ягненка сотворила,
И тебя, ночной огонь?
И два огромных тигра, сплетя свои гибкие тела, в едином прыжке ринулись на Чумного Доктора.
И исчезли вместе с ним во всполохе света, рассыпавшись солнечными зайчиками.
Тигр, о тигр, светло горящий
В глубине полночной чащи!
Чьей бессмертною рукой
Создан грозный образ твой? —
тихо закончила она.
– Мама, мама! – мальчишка прыгал за окном, пытаясь подтянуться на подоконнике. – Мама!
– Что тебе? – мать подняла голову от гобелена.
– Мама! Мы нашли в овраге такое!
– Что – «такое»?
– Мама, иди посмотри! Мама, это здорово!
– Потом, хорошо? Вы же никуда это «такое» не денете?
– Нет! – мальчишка замотал головой. – Нет, мы спрячем это в наши сокровища!
– Вот и славно, – кивнула она. – А я потом как-нибудь совершу набег на ваши сокровища. Хорошо?
– Хорошо! – он еще пару раз подпрыгнул, а потом побежал обратно к оврагу.
Приятели толпились на краю, шумно обсуждая находку, валявшуюся у них прямо под ногами.
Старый плащ, перчатки, какая-то палка с крюком, поношенная сумка. Стеклянные линзы, странный кожаный чехол, истрепанная шляпа.
И еще «такое».
Череп.
Странный, не похожий ни на один виданный доселе. Чуть больше человеческого, с массивными костями. И, видимо, очень прочный и тяжелый.
С вытянутыми челюстями, – как будто сложенными в клюв, – и огромными провалами глазниц. Словно останки гигантской птицы. Неведомой, страшной и чужой. Не из этого мира.
пробормотал какой-то мальчишка, даже не успев понять, зачем он, собственно, это делает.
Череп дрогнул и рассыпался в прах.