4

Замок Скибо – это престижный курорт неподалеку от Дингуолла для членов закрытого клуба.

Замок совсем было обветшал, но в 1897 году его купил Эндрю Карнеги. Родом он был из Шотландии, эмигрировал в Америку, когда ему было десять, нажил там себе состояние и на тот момент стал самым богатым человеком в мире. Карнеги отстроил Скибо в стиле эдвардианского поместья и сделал из него дом на лето. Расположенный на двенадцати гектарах земли, он таил в себе все дорогие удовольствия: были там и ловля рыбы на мушку, и охота на оленей, и хождение под парусом, и сплав на каяках, и верховая езда, и превосходная кухня, и прекрасные комнаты. Были минеральные источники, где продавались непригодные «целительные» снадобья для несуществующих болезней. Именно там Мадонна устроила свадебное торжество.

Если смотреть с въездной дорожки, замок кажется громадным, но это впечатление обманчиво. Построен замок на крутом склоне. И он не просто громадный, он грандиозный – спроектированный так, что все технические помещения спрятаны под землей. Таким образом парадные комнаты не обременены хозяйственными помещениями, и можно смело делать вид, что в доме на двадцать спален нет ни одного чулана.

Этот уголок высокогорья просто кишмя кишит замками. У владельца модного универмага «Харрэдс» есть здесь замок. И у Боба Дилана. Здесь жила и королева-мать. Герцоги Сазерленды владели замком Данробин, открытым для посещений. В нем располагались довольно уютная чайная комната и музей, где не было упоминаний ни о зачистке территории, во время которой фермеров согнали с их собственных земель ради постройки прибыльных овцеферм, ни о том, как это привело к появлению экономических беженцев. В замке есть бюст Гарибальди из каррарского мрамора. Герцог провел с Гарибальди всего пару дней, но в то время тот уже приобрел громкую славу. Для девятнадцатого века это сопоставимо с автографом Джими Хендрикса.

Такое странное, скрытое от посторонних глаз место для странных скрытных людей, зачастую приезжих, выдающих себя за шотландцев. Эту местность так и наводняют выдумки. Мне там очень нравилось.

Леон Паркер гостил тогда в Скибо со своей подружкой-голландкой. Она была членом клуба, но не занималась ни охотой, ни хождением под парусом, не плавала и даже не ездила верхом. Она ходила на каблуках, царапавших дубовый паркет, и проводила время на источниках, попивая чайные снадобья в поисках, к чему бы придраться. Она была невысокая, темнокожая и очень красивая.

С Леоном мы пересеклись как-то поздним вечером у сарайчика под мусорные баки: я вышла на перекур, а он пошел прогуляться. Он попросил у меня сигарету, поскольку забыл свой табак в комнате. А я не могла послать его куда подальше. И так уже была на ножах с управляющим.

Тем тихим вечером мы стояли и курили. Я опасалась оставаться с ним наедине. Все время проверяла, чтобы было видно кухонное окно и всегда можно было позвать кого-нибудь на помощь. Не оттого, что Леон выглядел как-то враждебно, просто я тогда никому особенно не доверяла.

Мы немного поболтали о запрете на курение и как это только усугубило наши привычки. Он рассказал мне, как однажды так отчаялся в самолете, что проглотил табак и не один час потом мучился. Мы посмеялись.

Казалось, этого ему отчаянно не хватало.

Не помню, как все к этому пришло, но он мне рассказал очаровательную историю про нищего, которого он как-то видел рядом со своим отелем в Париже. Чумазый мужчина усаживался на тротуар, доставал из кармана чистую скатерть и расправлял ее перед собой. Потом из других карманов доставал себе нож, вилку и ложку с салфеткой, обустраивался поудобнее и выставлял табличку с надписью «Спасибо». Потом заправлял салфетку за воротник и сидел в ожидании. Пока Леон наблюдал, нищему подали обед из соседнего ресторана. На следующий день мужчина снова пришел, обустроился на том же месте, и ему опять подали обед, на сей раз из другого ресторана. Леон провел там четыре дня, и нищий никогда не уходил без обеда.

«Париж!» – подытожил он, как будто это имело значение.

Но история мне понравилась, и я ответила: «Да уж, Париж!»

После чего мы притихли и молча курили, наблюдая, как заходит солнце. А это надо было видеть. За небо тем летом ядовито-розовый закат боролся с темно-синей ночью. Озеро внизу посверкивало и серебрилось. Бассейн укрывал гигантский застекленный эдвардианский купол, и стекло мерцало розоватым отсветом солнца, скрывавшегося за холмы на западе.

В первый вечер мы от души посмеялись.

А на второй Леон опять пришел к мусорным бакам. Я забеспокоилась, что он меня превратно понял. Мы скованно поговорили о погоде, и он скрутил мне парочку сигарет в счет прошлого вечера. Табак со вкусом смородины с ванилью.

Служащим не дозволялось посылать гостей куда подальше или бить их подносами по голове, как я недавно выяснила – на свою голову. Характер у меня тогда был не сахар.

Но я хотела сохранить работу. Это было отличное место, работа хорошо оплачиваемая, удобное место проживания, безопасное и уединенное, приятный коллектив. Там я нашла близкого друга, Адама Росса. Члены клуба приезжали со всех концов света и по большей части были довольно милы. А если нет, то общался с ними наш управляющий, Альберт. Этот человек умел излучать стыд в радиусе десяти километров.

Обслуживание – это состязание сильных и слабых, говорил нам Альберт, и соблюдение формальностей – единственная наша защита. Непременно сохраняйте профессиональную дистанцию. Но вот она я, курю с нашим гостем у мусорных баков. Непорядок.

Леон почувствовал, что мне не по себе, и спросил об этом напрямую. Не против ли я, что он приходит со мной покурить?

Вопрос с подвохом, подумала я. Если я скажу, что не возражаю, он же на меня не набросится? Лучше уж задать встречный вопрос, так что я сказала: «А почему вы приходите покурить к мусорным бакам? Я бы ходила в курилку, если бы нам это дозволялось».

«Ну, – он смущенно улыбнулся, – та дама, с кем я приехал, моя девушка, она мне правда нравится и все такое, но она не слишком-то разговорчивая, понимаете?»

Я-то ее считала надутой свиньей, но ответила: «Да, мне такие встречались…»

«Когда я ей что-то рассказываю, как, например, эту историю про парижского нищего, она только растерянно спрашивает что-то вроде: „А зачем он скатерть расстилал“? Или: „А где он достал столовые приборы, он же нищий?“ Она не понимает».

Я сказала, может, она выросла в семье, где не рассказывали детям сказок.

«Ага. В упор не понимает. – Он выглядел расстроенным и только сильнее затягивался. – Говорит мне: „Вечно ты со своими рассказами, Ли-он. На каждый случай у тебя какой-нибудь рассказик найдется“». Он сказал это таким уничижительным тоном, пародируя ее акцент, но тут же отвернулся, не призывая меня ему вторить, а потом пробормотал: «В упор не понимает…» – казалось, он немного загрустил.

Я заметила, что в одном рассказе из «Тысячи и одной ночи» говорится именно о потребности рассказывать истории. Совершенно первобытная эта тяга к сказительству. И главный тут не слушатель, а рассказчик. В некоторых культурах замалчивание историй считается признаком душевной болезни.

«Тысяча и одна ночь – это как Али-Баба? Как детские пьесы?»

Я была в шоке. И разразилась длинной тирадой об этом сборнике, о коллективном авторстве и как благодаря нарастающему характеру повествования был создан целый мир: наслоение жизней, проживаемых одновременно и переплетающихся между собой. И жанры там все время чередовались – рассказы были и смешные, и жестокие, романтические и трагичные, как в жизни, заключила я, прямо как в жизни. Эти сказания писались до того, как рассказ свели к чему-то одному, до того, как создали жанры. Я сказала, как же это было глупо и узколобо со стороны западной культуры – свести все к одному персонажу. Я говорила с пафосом. Точь-в-точь как говорила моя мать – она преподавала литературу в Лондонской школе востоковедения и африканистики. Я рассказывала это, чтобы его впечатлить, ведь он был очень статный мужчина, и мне, наверное, хотелось ему показать, что я и сама не просто горничная.

Леон кивал и слушал дальше и с улыбкой говорил, что это занятно. Сказал, что знал одну женщину, которая только и делала, что старалась о себе не проронить ни слова, все из-за темного семейного прошлого. Сверхскрытная, сверхбогатая.

Мне кажется, я уже знала, о ком он, еще до того, как Леон произнес слово «нацисты», но только потому, что я тогда всегда была начеку. «Гретхен Тайглер, она тоже среди членов клуба?» – спросил он.

«Нет».

Гретхен Тайглер пыталась меня заказать. Из-за нее я и была в бегах. Я бы не работала в Скибо, если бы она была членом клуба.

Леон, по-видимому, удивился и спросил меня, склонив голову набок: «Откуда вы ее знаете?»

«Мистер Маккей держит нас в курсе». Прозвучало это глупо, будто Альберт зачитывал сотрудникам списки богачей, которые в клуб не входили.

Я заметила, что Леон улыбнулся и взглянул на мой рот. И я вдруг осознала, что мой акцент то и дело проскакивал. Все потому, что Леон был из Лондона – и я нечаянно стала имитировать его гласные. Хотя, по идее, я была горничной из Абердина.

Перепугавшись, я промямлила что-то наподобие, что нам не полагается общаться с гостями. И ему, наверное, пора возвращаться.

Леон выдержал паузу, после чего ответил: «Не». И поменял тему.

Он не допытывался о моих отношениях с Тайглер, но, возможно, и так уже понял, кто я. Поперек брови у меня тянется шрам, причем довольно заметный. Меня легко опознать, надо только знать, на что смотреть, а Леон был из Лондона. Он должен был быть в курсе случившегося. Такое трудно пропустить мимо ушей.

В общем, Леон закатил глаза и снова завел разговор о курении. Я думала, он просто наслаждается моментом со мной, своим новым другом, за сигаретой и болтовней. Чуть позже он поднял эту тему со словами: «А вообще, к черту этих нацистов. Они и так всем до хрена подгадили».

И мы оба посмеялись над этим. А потом смеялись над тем, что мы оба смеемся, как будто без всякого повода, но между нами установилось глубокое взаимопонимание, такое мимолетное, что хотелось продлить его смехом. Но момент прошел. Мы смахнули слезы, и он вздохнул, а я спросила: «Слушайте, Леон, а я рассказывала вам о том, как мальчишки искупались в солярном озере с ишаком?»

Глаза у него так и загорелись, и он прорычал «Аххххххх!», мол, выкладывай. Что я и сделала. История была хороша. В ответ он рассказал мне еще одну. Просто прелесть. Уже не вспомню, в чем там было дело, но история была такая коротенькая и округлая, и кончик аккурат заправлен в зачин.

Мы не маскировали под истории свое жизнеописание. Мы рассказывали их не для того, чтобы похвастаться или обозначить наше положение относительно общественного строя. Никакой такой ахинеи. Истории были призваны развлекать и рассказывались ради выкройки истории, ради истории как таковой, из чистой любви к сказу. Вся суть была как раз в историях и разнообразии форм этих самых историй. Округлые, спиралевидные, идеально дугообразные, взлетающие на 90° с посадкой в четыре ухаба, а одна его история, я живо помню, была прямо как абсурдистская ловушка для пальцев. И что бы дальше ни случилось, кем бы он ни оказался, между нами уже завязалась чистая дружба.

Я чуточку ему доверилась. А когда на следующий день никто не явился меня убивать, мое доверие еще чуть-чуть возросло. В тот день я пересекалась с мистером Маккеем, но про Гретхен Тайглер он и словом не обмолвился, а значит, Леон умолчал о моей оговорке.

На следующий день у мусорных баков он рассказал мне о своей дочери. Когда мужчины говорят о дочерях, это, как правило, завуалированный способ сказать, что они тебя не тронут. С матерями другая история. Разговоры о матерях могут по-всякому выстрелить. Леон ушел от матери девочки и бросил ребенка. Дочь росла в ужасных условиях, с наркозависимой матерью, и детство у нее было не из легких. Он узнал об этом много позже: расставание было болезненным, и он настолько погрузился в свои переживания, что забыл за ней присмотреть. Когда она появилась на свет, Леон был молод и не знал, что такое отцовство. Материально он их поддерживал, но дочь на него сильно взъелась. И поделом, считал он.

Говорил он откровенно и, по-видимому, искренне, он действительно себя за это корил. А еще я чувствовала, что он мне открывает свою уязвимую сторону. Он спросил о моей семье, и почему-то я ответила как есть. Мать умерла от рака груди, когда мне было семнадцать. Она была для меня целым миром. Отец покончил с собой, когда я была еще маленькой. Его я даже не помнила. Леон ахнул и сказал, что это просто ужасно. Но не предосудительно, а просто потому, что это страшное испытание. Он сказал, что моему отцу надо было просто переждать и все бы прошло; как правило, проходит. После чего он крепко затянулся, и столбик пепла вырос аж на полтора сантиметра. Такое ощущение, что он раздумывал над самоубийством и сам себя от этого отговорил. За это он мне еще больше понравился. Я так и не простила отца за то, что он совершил. Самоубийство – страшная зараза. Оно истребляет целые семьи, как раньше туберкулез косил целые улицы. И отец занес инфекцию в наш дом. Особенно под конец, когда она уже совсем слегла, мама страдала оттого, что он сделал. Временами то, что я вообще жива, казалось жестом протеста, как средний палец выкинуть назло трусливому отцу.

После этого Леон вернулся к себе.

Он приехал на неделю. И каждый вечер он выходил подышать, и мы курили и травили байки, хотя Леон и тишины не боялся, и всегда давал мне время покурить в одиночестве.

В последний вечер он пришел к мусорным бакам с двумя бокалами «Спрингбэнк» пятнадцатилетней выдержки. Сказал, что это самый лучший солод на свете.

Я поблагодарила его, и мы стояли, потягивая виски и наблюдая, как остервенело-розовый закат терпит поражение в битве над мусорными баками. Солод был и правда хорош.

Леон сказал, что простаки ведутся на дорогостоящий виски, но этот – самый лучший. Он рассказал длинную историю о миллионере, который отдал восемь кусков за одну-единственную бутыль солодового виски столетней выдержки и выложил фото бутылки в Сеть. Эксперты откликнулись на это и ответили, что той вискарни еще тридцать лет назад и в помине не было. Они взяли пробу и выяснили, что это дешевый купаж, а бутылку подделали. Леону очень нравилась эта история. Я не совсем понимаю, чем она его так увлекала. Окончив рассказ, он в изумлении рассмеялся, эдаким бурным гортанным смехом. Идущим из самой утробы, и Леон широко распахнул рот, выпуская порывистые раскаты смеха. А потом сказал мне: «Я как-то сам чуть столько же не отдал. Но что-то редкое нельзя просто купить. Кучу денег спустил, чтобы это понять».

Я хотела спросить, какого черта он тогда забыл в Скибо, только он мог этого не оценить, а мне он нравился, и я не стала. Он сам был при деньгах или это все его богатенькая подружка? По правде, это всегда оставалось загадкой. А потом у меня закончился перерыв, и виски кончился, и сигареты мы докурили.

Он повернулся ко мне, что было неожиданно, поскольку обычно мы стояли, созерцая пейзаж, но тут он обернулся, посмотрел на меня и сказал: «Анна, вы же выше этой работы. Обещайте мне, что уйдете отсюда».

А я и так отрабатывала последние смены. Меня уже попросили оттуда за тот инцидент с подносом и еще пару других, хотя, оглядываясь назад, я поражаюсь, как они это вообще допустили. Но этого Леон не знал, и мне он нравился, поэтому я решила поддаться.

«Ладно, я обещаю, – ответила я. – А вам не помешало бы уйти от этой ужасной голландки. Найдите ту, кому вы правда понравитесь».

Он усмехнулся, и я заметила щербинку у него за резцом. «А ей я разве не нравлюсь?»

«Ей ничего не нравится».

Он опять рассмеялся и, пожелав мне удачи, ушел.

Когда я вышла следующим утром на смену, Леона уже не было. Он уехал среди ночи без своей голландской подружки. Она стояла у ресепшена, ужасно злющая, пререкалась с персоналом из-за счета за горячие источники и требовала отвезти ее в аэропорт на лимузине. Меня послали наверх упаковать ее вещи. Стыдно сказать, но я плюнула ей в крем от La Mer. В то время я была той еще язвой.

Сидя теперь в своей сияющей немецкой кухне, пока дочки с Хэмишем спят наверху, а кружка кофе остывает у меня в руках, я смотрела на фотографию своего друга Леона. Новость о его смерти меня ужасно огорчила.

Горе – это шрам. Рубцовую ткань не так-то просто рассечь, но если все-таки удастся, заживает она тяжело.

Я решила, что мне надо бы поговорить с лучшей подругой, Эстелль, и что если рассказать ей о Леоне, каким он был отличным малым и что он для меня значил, то печаль немного отступит. И все это отойдет в прошлое. Она скоро должна была заехать за мной, мы вместе ездили на занятия по бикрам-йоге в полдесятого утра, но сейчас еще было рано. Я глянула на часы и вдруг сообразила, что уже начало восьмого. Пора было будить домашних и начинать привычный загородный понедельник.

А самой вернуться в пучину к своим привидениям.

Загрузка...