Давнего века загадки.
Дворик в осенней грязи.
Стены добротнейшей кладки,
окна в слепых жалюзи.
Голубь бесстрастно и ловко
меряет дряхлый карниз,
и заглушает ливневка
эхо былых антреприз.
Про театральные были,
про безрассудный размах
даже деревья забыли,
те, что росли на задах.
Клен позолоченной кроной
скрыл слуховое окно.
Но по ночам незаконно
изредка светит оно.
Дождик легко занавесил
призрачный строгий танцкласс.
Триста посадочных кресел
не дожидаются нас.
Из непроглядного мрака
звезды навстречу плывут.
Он не случаен, однако,
наш по соседству приют.
Близостью этой руины
дом тяготится жилой,
не различают машины
след от парковки былой.
Близко надвинулась туча
парусом, черным, как дым.
Дряхлым пенатам наскуча,
вместе мы прочь улетим.
В небе – след от чужого крыла.
Улететь бы.
Была не была –
проживешь и в медвежьем углу…
Просыпаешься, рвешься к столу.
А московский снежок все кружит.
И к прогулке душа не лежит.
Не молилась, не била поклоны.
Свечку теплила возле иконы.
На погосте стояла одна.
Всё казалось, что рядом – она.
Нет ни рядом ее, ни в округе.
Нет на свете беспечной подруги.
Все земные запутав дела,
впопыхах в никуда отошла.
Электричка вдали громыхает.
Ветер в кронах пожухлых вздыхает,
подгоняет меня на пути.
Я не знаю, куда мне идти.
Ветхий дед, он назвался Иваном,
показал мне тропу за бурьяном.
Протоптал ее здешний народ.
До пролома она доведет.
От часовни дойду до пролома.
Далеко забралась ты от дома.
Без тебя наступает зима.
Ты туда заспешила сама.
Оглянусь: в образцовом порядке
в голом поле могилки – как грядки.
Тех, кому не хватило земли,
за Москву хоронить привезли.
Я жизнь твою перелистаю.
Как много вырванных страниц!
…Мы провожаем птичью стаю
галдящих, неуемных птиц.
Мы возле клеток зоопарка
дурачимся и дразним львов.
Небескорыстная гадалка
сулит нам вечную любовь.
Но все мерещится зола мне
и роза, втоптанная в грязь.
В том городе, где столько камня,
ты никогда б не прижилась.
Нам нехрустальных пара туфель
одна досталась на двоих.
И в доме, сложенном из туфа,
ты впопыхах забыла их.
мне не спросясь оставила наследство
беспечная подруга а ушла
не совладав… я даже знаю с чем
и лодочки (в коробке, на распорках)
и платье в пол грозят из моды выйти –
когда в стенном шкафу на них наткнусь
и спущенные петли на чулках
с ненужною сноровкой поднимаю
и есть среди искусственных жемчужин
единственная что добыта в море
и что ж? она поблёкла прежде всех
и колется испорченным замком
серебряная брошка с бирюзою –
с позеленевшей мертвой бирюзой
Только пепел знает, что значит сгореть дотла.
Бывшей даче, лесному раздолью
он давно уж не принадлежит,
не бунтует, не рвется на волю –
дряхлый кот возле печки лежит.
Снеговая тяжелая туча.
Непогоды пугающий гул.
Кто-то печку топить не научен,
кто-то в плошку воды не плеснул.
Кто сегодня в окне замаячит?
Кто небрежно калитку толкнет?
Кто под крышей заброшенной дачи
неумело огонь разведет?
Там под тихие всхлипы метели,
торопясь, остывает зола.
Быстро письма мои догорели.
Но ответные я берегла.
московские крыши – в нетронутом снегу
перебираю в уме глагольные рифмы
вялый стих задуман по колодке
постыдное равнодушие к результату
мое домоседство – со звоном в ушах
с головокруженьем
с избытком сонливости
наблюдаю заинтересованные экранные лица
декабрьского нон-фикшн
приснился сын в ребяческом возрасте
теплый незаслуженный сон под утро
Сначала всё ждали осенней поры,
гадали, куда улетим.
Опала листва, опустели дворы.
А мэр объявил карантин.
В холодную ночь без единой звезды
по-беличьи тучки быстры.
Эфир одарил нагнетаньем беды,
а почта – письмом от сестры.
Простое письмо по старинке дошло,
с отклеенной маркой, вчера.
Не знаю, во все ли пределы мело,
мне виден лишь угол двора.
Чужой внедорожник под нашим окном
в сугроб превратился к утру.
Тобою налитую стопку с вином,
вздохнув, со стола уберу.
Вязала, торопясь, ненужный свитерок,
а шерстяной клубок котенок уволок.
Оборванная нить, мерцанье спиц стальных
и всплеск невольный рук – спешащих рук твоих.
Спешила и судьба, под дых решила бить –
вдруг опустел твой дом, где ты устала жить.
Порог не перейти. Не приласкать кота.
За дверью – тишина, и в окнах – темнота.
Я не ищу тропы в заснеженном саду,
по мертвой целине в последний раз бреду.
Спросил у меня хлопец имя улицы,
по которой мы шли навстречу друг другу.
«Игнатэнко», – ответила я на украинский лад,
с «э» оборотным.
Есть у меня в родне Дудченко, Скороходы,
но никогда я не знала украинской мовы.
Почему я подумала «хлопец»?
Не сгодилось ни «юноша», ни «парень».
Была это первая ялтинская улица, получившая имя.
Но не могла она носить имя Игнатенко.
Когда император ехал в приход Иоанна Златоуста,
спросил имя улицы, по которой ехал.
«Елисаветинская» – раздался услужливый голос.
«Кто таков?» – «Из людей графа Воронцова».
Имя этого подхалима история не сохранила.
И за улицей не сохранила имя супруги графа.
В бессмертных стихах влюбленного поэта
имя героини спрятано, но ненадежно.
Что же с хлопчиком, что с Игнатенко?
Всё как в песне: «Вы жертвою пали…»
Не видели его в егерском сюртуке
с начала Крымской кампании…
Он, строен и высок,
не проигрывал в сравнении
с российским самодержцем,
привычно открывал балы –
при золотых эполетах,
в паре с блестящей императрицей.
Пал Черноморский форт
Святого Николая.
Все чаще
заставали князя
лежащим на диване –
с погасшим лицом,
в надетой на исподнее
военной шинели.
Кому привелось увидеть
его нервные припадки,
говорили, что лишь случайно
не опередил он
своего уходящего императора.
Достойно принял Воронцов
генерал-фельдмаршальство
от нового монарха, но был
преосвященный Иннокентий
главным собеседником
его последней осени.
Одесса. Ноябрь.
На коленях стоит княгиня
у постели супруга,
держа в ладонях кольцо,
снятое с мертвой руки.
В сухарнице, как мышь, копается анапест…
Первые школьные тетради. Шалости
незнакомых с грамотой переростков.
Они гоняют тряпичный мяч,
а я читаю «Трех мушкетеров».
И в прописях мы вместе выводим
лиловые прописные и строчные.
Корабельные сосны стоят, как в строю.
Разминированная водонапорная башня
возвышается над рукотворными озерцами,
в забитых обломками гротах
я утешаюсь пустяками,
преумножая свои трофеи.
Есть у меня безрукие пастушки,
пастушок с обломком свирели,
лесенка без трубочиста,
фарфоровая туфелька без пары,
хвостатый остаток свиньи-копилки.
Отец стреляет уток на рукотворных озерах.
Нет у него охотничьей собаки.
За утками плавает мама, а ей бы плавать
у нагретых солнцем настилов
довоенных бакинских купален.
Я не помню вкуса отцовской добычи.
Помню громкие тосты мужских застолий.
Со звоном сходились солдатские кружки,
и пустели бутыли с трофейным рейнвейном.
Был, конечно, свой трофей
и у часто грустившей мамы:
позолоченная сухарница
из заросшего травою грота,
забрызганная кровью подбитой утки.
И однажды стало ее трофеем настенное блюдо,
изображавшее античный сюжет,
известный как «Похищение сабинянок».
Отец вбил крюк в стенку столовой,
но мама раздумала вешать на него блюдо.
Ей, спортсменке и комсомолке,
сабинянки напоминали довоенных немок.
Она встречает их в московском сквере
весной среди луж и капели,
летом (они не щадят газонов),
в листопаде, во вчерашней метели.
Пес метит английский клен,
выстреливая в полушария рыхлого нароста,
обметая хвостом снег, застрявший в морщинах.
Клен напоминает ей Одена –
она зовет его сэр Уистен.
Хозяин английского сеттера
не снимает наушников,
плавает в каких-то звуках.
Он не зовет пса по имени,
нетерпеливо подзывает свистом.
Пес дисциплинированно встает к ноге,
каждый раз нервно вздрагивая,
когда на ошейнике щелкает замок.
Она смотрит, как на коротком поводке
хозяин его уводит.
«Англичане, – шепчет она, – англичане…»
Вспоминает, что подобным свистом
подзывали ядовитого гада
или науськивали пса на жертву
отрицательные герои Конан Дойла.
она читала подряд все сборники стихов
она отлавливала всё что было на слуху
известные поэты целовались с ней
возле кассы «Советского писателя»
в сумочке лежала генеральная доверенность
книжки мужа чередовались с запоями
переводы выпекались как силикатные кирпичи
у нее за душой было два европейских –
он не освоил даже школьного немецкого
сын-химик женился на финке
коротко стриженной спортивной
похожей на альбиноску
отец пил почти не разбавляя
не им припасенный спирт
из плохо спрятанной в кладовке бутыли
для молодых купили сообща
кооперативную хату
не спеша не скупясь на бетон и кирпич
достроили двухэтажную семейную дачу
обживались вдалеке от писательских гнездовий
между запоями он продолжал
лепить кирпичи для семейных нужд
сын с женой обосновались в Хельсинки
лыжню в подмосковной Малеевке
сменили на горнолыжные курорты
мать моталась по европам
покупала ненужные сувениры
скучала в музеях мечтала о внуках
лечилась от всех недугов
остальное доскажу в скобках и скороговоркой
он умер на даче (в одиночестве)
она умерла гостя у родни в Дубне
(боялась оставаться одна в квартире)
долгожданная внучка
родилась преждевременно
на горнолыжном курорте
и не выжила
есть люди которые думают
что куры и гуси в домашнем вольере –
просто еда и ничего больше
особенно если рядом плещется море
моя бабка завела птичник вовсе не для того
чтобы любоваться его обитателями
и пейзажем любоваться ей было некогда –
на все лето привозили ораву внуков
однажды возвращаясь домой
дед встретил бездомного рыжего котенка:
бабке пришлось вывести у него блох
а дед вылечил от поноса
назвали кота Серунджан
хвостатым фаворитам –
старому Ваське и белогрудой Манишке
пришлось примириться с новым любимцем
к осени один за другим
исчезали обитатели вольера
за званым обедом был съеден
запеченный с яблоками Пип
большой толстый гусенок с короткой шеей
его гнали сородичи – он вместо собачонки
ковылял с нами на море
лаять не умел но шипел очень грозно…
он был настоящей собакой –
причитала я – он был моим другом
дед разбирался в дальневосточной кухне:
и собак едят – сказал он грустно
когда я отодвинула тарелку –
китайцы делают из них пельмени
моя дальневосточная страница
была еще за горами
звонит по городскому телефону
чтобы не спрашивать дома ли я
знаю – перед ней на тумбочке
растрепанные старые сборники судоку
полузаполненные квадраты
девять на девять
возможно она не дозвонится
не каждую минуту я дома
не потянется за смартфоном –
это новшество она терпеть не может
кладезь неприятностей
и непроверенных слухов
школьный секретер сына
задвинут в неосвещенный угол
где свет никогда не падал слева
сыну давно за сорок
для нее несмываемая нелепость –
называть его гражданином мира
в мужнин кабинет она не заходит
еще не выветрился запах сигарет «Ява»
еще за рядами нечитанных сочинений
прячется ниша в которую она однажды заглянула
искала нужные документы
лучше бы не заглядывала…
Есть славный народ маракайя
не знает он кто я такая
он в Андах живет
а мой бы прилет
воспринял от счастья сияя
Уж если совсем затоскую –
об этом стишок смаракую
лишь несколько строчек
без скобок без точек
и съем на десерт маракуйю
Скоро осень разрисует ржой лепные потолки,
на твоем оставит доме тень от памятной доски.
«Это осень, это осень, – осмелев, свистит сквозняк, –
объявляю: завтра сносим этот дряхлый особняк.
Видишь, технику нагнали – самосвал, бульдозер, кран».
А в твоем окне мигает затухающий экран.
Напряжение теряя, сбоку лампочка торчит.
Сердце слабое мерцает, боль привычная горчит.
На рассвете в мутном небе – грозовые облака.
Рядом плавают вороны, обалдевшие слегка.
Покидают переулок, улетают в никуда.
С потолка, гремя тазами, каплет ржавая вода.
Всё напрасно? Всё не в счет?
Время, ты меня не слышишь?
Знаю, что в затылок дышишь,
но люблю твой горький мед.
Обгоняй, лети, спеши,
упраздняй карандаши,
скрип пера, бумаги шелест,
всё, чего уже не ценишь,
весь состав моей души.
Сушишь горло, режешь ухо,
ужасаешь мыслью злой.
А строка жужжит, как муха,
тщетно хочет быть пчелой.
Легко любить тебя заочно,
потерянный когда-то дом,
с трубой поющей водосточной,
со ставнями, с верандой прочной,
с крыльцом, ходящим ходуном.
Уже не мой платочек синий
мелькнет в толпе на берегу.
Я заполночный говор пиний
давно припомнить не могу.
Уже дрянной клоповник блочный
теснит пейзаж моей строки.
И не везет курьерский почту
смотрящему из-под руки.
Поморщась совсем не от боли,
тебе говорю поутру:
пора убирать в антресоли
сезонную эту муру –
две пары уставших сандалий,
замызганный коврик и зонт,
как будто мы век не видали
ни воли, ни неба, ни понт.
Нахохлясь, сидит на карнизе,
почуя ненастье, сизарь,
а деверь хлопочет о визе.
Подводит его календарь.
Нотрдамские пчелки, бедные погорелки,
вот уже две недели я не в своей тарелке.
Растревоженным роем вы надо мной кружите,
понабились в подушку, целую ночь жужжите.
В старом застряли пухе,
в левом скребетесь ухе.
Я не хочу быть ульем, я обойдусь без меда,
мне не по нраву ваша сладкая несвобода,
соты, царица, трутни, зимние посиделки,
но не могу покуда я разлепить гляделки.
Сон меня держит цепко,
чую, что влипла крепко.
Вот уже завозились возле правого уха.
«Есть, – мне жужжат, – старуха, и на тебя проруха,
милости не дождешься, прошлого не воротишь.
Если уста отверзнешь – худшего напророчишь!»
Всего лишь сон. Сердечной мышцы прыть.
Всего лишь боль не хочет отступить.
Всего лишь кедр о ставню веткой бьется.
И этот сон уже не умолить.
Лишь досмотреть покорно остается.
И страх берет. И кровь стучит в виски.
Опять судьба тебя берет в тиски.
Наверняка тебе не отвертеться.
Но шансы есть, хотя невелики.
И рюмкой водки хочется согреться.
Не храни ты ни бронзы, ни книг…
Лишь в баснях ценится мораль,
но не пишу я их покуда.
На антресолях спит хрусталь,
фраже, дареная посуда.
Подкатит мусорка к окну –
задребезжит стекло и пластик.
Проулок узкий свой кляну,
забытый, как прошедший праздник.
А было здесь светло в ночи,
в соседней лавочке пылились
на плошках синие мечи,
ретиво кабаре плодились.
В подвале сладился дуэт,
в котором оба очень милы,
поклонникам отбою нет,
без перерыва на обед
он тратит творческие силы…
Сквозняк с насмешкой просвистит,
свое являя постоянство,
и щедро пылью одарит
из заоконного пространства.
Неужто в прошлое уйдет
дуэт? – А как согласно пели!
Но даже эху не расчет
сегодня множить эти трели.
На антресолях – связки книг
и гостевая раскладушка.
Но навсегда ушел старик,
и, торопясь, ушла старушка.
Две вывески всю ночь пылали, не грея музыкой былой.
Метеорологи пугали с утра барической пилой.
Жила, не очень-то вникая в раж кабака и пульс кино –
жила напротив, забывая полузашторенным окно.
Почти привычно, что в проулке вовсю ночной клубится ор,
толпятся тачки на стоянке и лупят фарами в упор.
Кому-то сновиденья сладки, но мне не впасть в подобный сон.
А бомж на лестничной площадке под собственный проснулся стон.
Покрывается рябью, уверенно катит река.
На яйле одеялом овечьим лежат облака.
На зубчатом откосе звезда притаилась, моргая,
словно хочет внушить: «Нынче стоит спешить, дорогая».
Ветхий мост перейду лишь пути сокращения ради.
Виноград выпускает усы и ползет по ограде.
И шаги ускоряет тот, кто мимо вразвалку шагал.
И усталый татарин убирает в пристройку мангал.
И снимает девчонка белье и прищепки роняет,
и старуха в окне раздраженно на это пеняет.
Пес бежит через двор. Под дождем неуютно и зябко.
У меня на плечах промокает случайная тряпка.
А могла поспешить, добежать, не промокнув до нитки,
позвонить у ворот и в прихожей оставить пожитки.
обмолвясь, назвала норд-остом
северо-восточный ветер
днем бегала белка в кипарисе
цветы магнолии
прятались в бронзовых листьях
поднимешь глаза к вершинам –
даже если в глаз не попала соринка
все равно глазные впадины
наполняются теплой влагой
липкая пелена – и вспышки света
когда солнце попадает на стекла
высотных зданий
безобразящих горные склоны.
Тихо тебя окликну. Ты промолчишь в ответ,
сколько б ни миновало немилосердных лет.
Знаю, что оборвется, словно в немом кино,
сна непрочная пленка, выцветшая давно.
Летнее новолунье. Нет ни звезды в окне.
В летнее новолунье свиделись мы во сне.
В летнее новолунье, острым блестя серпом,
месяц тропой знакомой спящий обходит дом.
Нет у меня ответа ни на один вопрос.
Как происходят в небе жатва и сенокос?
Как происходит это в новые времена?
Как, не молясь, уходят вечным путем зерна?
На письменном столе – следы былых чернил,
тревожат сквозняки пустую птичью клетку.
И старый клен совсем окно мне затемнил,
повесив на карниз расхристанную ветку.
Она была полна и листьев золотых,
и в крылышках сквозных своих семян летучих.
И снова тщилась я понять свободный стих,
и старый дом был тих, и небо – в низких тучах.
Вчера мела метель, почти не таял снег,
сосульки за окном, казалось мне, звенели.
И снилось, что лечу: с пригорка – санок бег.
Проснусь – уже виски заметно побелели.
Не тает седина от близкого тепла,
по-прежнему легко во сне летают сани.
А в том, что о тебе в стихах я наплела,
в отпущенные дни мы разберемся сами.
На письменном столе – следы былых чернил.
Тревожат сквозняки пустую птичью клетку.
Озябший клен совсем окно мне затемнил,
повесив на карниз расхристанную ветку.
Она была полна и листьев золотых,
и в крылышках сквозных своих семян летучих.
И снова тщилась я понять свободный стих.
И старый дом был тих, и небо – в низких тучах.
А мой ручной щегол? А детских санок бег?
Сосульки под окном еще вчера звенели…
Потом взвилась метель. Опять растаял снег.
Проснулась – а виски заметно побелели.
Не тает седина от близкого тепла,
по-прежнему легко во сне летают сани.
А то, что о тебе в стихах я наплела,
в отпущенные дни распутываем сами.
Где здешняя лебединая пара зимует? –
Не в лебяжьих снегах Патриарших прудов.
Вязнут в них собачонки в куцых попонках.
А спортивный бег упорной девчонки –
по вычищенным, припорошенным дорожкам.
Уже не первый квадрат по периметру пруда
ею протоптан – жду, когда пробежит мимо.
Нравится мне эта девчонка в дорогих кроссах,
похожих на модели лайнеров –
тех, что я видела позапозапрошлым летом
в витрине яхт-клуба, куда забрела ненароком.
Не теряю из вида красный помпон на ее шапчонке
и растянутый свитер на неспортивных формах.
Помню самовязанные платья из ровницы,
и мохеровые кофтенки на худеньких плечах ровесниц,
и свитер любимого, пропахший табачным дымом.
Где они зимуют, эта пара с Патриарших?
Пара лебедей без выводка.
Мой спутник мне признается,
что не единожды снились ему
виденные нами наяву
стаи лебедей на морских побережьях.
Поутру непривычно тихо
в больших снегах Патриарших прудов.
Пришлось отвечать за былые привычки –
к весне забираться к чертям на кулички.
Судьба отменила случайный приют
у моря, где яхты чужие снуют.
Всего тяжелее прощаться с привычным,
забыть при финале о старте отличном,
с упорством держать неизбежный удар
и грустно на мелочи выпустить пар.
Пора водворяться в проулке горбатом,
от грохота уши закладывать ватой,
соседских клопов дихлофосом встречать,
обои сменить и права подкачать.
Гремит мегаполис мобильным железом,
скрипит ветеран неудобным протезом,
грохочет музы́ка в окне дурака,
пока грозовые молчат облака.
От льдины, что под ногами, до звезды у меня за плечом –
всюду ночь без единого лишнего звука.
Не мучай меня, не спрашивай ни о чем.
Всюду зимняя оторопь, имя которой – скука.
За горизонт ушел последний баркас.
В каменном лабиринте спряталось эхо.
Две дорожки следов остались от прежних нас:
тень улыбки и горечь смеха.
Александровский сад заметён до предела.
Слишком рано зима, не таясь, поседела.
Снег надолго залег, не отступит мороз.
Я забросила краску свою для волос.
Спят ненужные рифмы, как сытые мыши.
Спит узор на стекле и тарелка на крыше.
Вереница авто утонула в снегах.
Удивляюсь себе, что еще на ногах,
что ковер по старинке я снегом почищу,
что подобных занятий придумаю тыщу.
А тебя на прогулку я вытащу в сад,
над которым холодные звезды горят.