– Светопреставление, – сказала Валентина, пристроившись у окна. Барсик забрался на подоконник, сел рядом, разглядывая хозяйку зелёными глазами. – Думаешь, оно? Я-то никогда в такое не верила. Бабка моя, Вера, она – да. Всё крестилась, по любому поводу. «Господи Иисусе, Господи Иисусе!» Знаешь, сколько раз я слышала это, Барсик? Лет пять мне было, мать рассказывала. Хожу и бормочу что-то. Прислушались, а я: «Господисусе, господисусе!» В общем, приелось так, что не выгонишь из головы-то. – Валентина силилась что-то разглядеть через залитое водой стекло. – Ох сейчас бы бабка Вера поговорила. Жизнь такая, что на сто лет болтовни хватило бы. Всем бы досталось.
Барсик уклонился от её протянутой руки. Сердитый был, но терпеливый. Чувствовал: надо держаться людей. Большое зло грядёт.
– А мать моя? Тоже что-нибудь не забыла бы сказать. Дескать, поделом тебе, Валька, за то, что моей воли ослушалась. Получай. Знаю её. Бурю, сказала бы, тебе бог послал в наказание.
Валентина прислушалась, повернула голову к занавеске, за которой была кровать с покойником. Опять дурные мысли лезли в голову. Виделся Виктор, стоящий в темноте и подглядывающий в щёлку.
– Вот так, Барсик. Остались мы с тобой на краю света, никому не нужные.
Прибавила уже про себя: «Если не вернётся Варлам, нам с тобой совсем туго будет». Мысль эта страшнее, чем фантазии о муже-покойнике. Валентина гонит её от себя и тайком стучит по дереву. Тьфу-тьфу. Совсем с ума надо сойти, чтобы думать о таком.
Но что ни делай, а это – чёрное, тяжёлое, беспросветное – всё ближе. Громадное одеяло накрывало мир, отнимая всякую надежду. Думала Валентина, что она и Варлам – единственные оставшиеся люди на земле, остальные мертвы, смыты грязной водой.
Кот нервно водил ушами и косился в окно.
– Может, и не все, – рассуждая вслух, тут же опровергала себя Валентина. – Кто-то должен быть. Правительство, наверное. Армия. Спасатели с вертолётами. Они могут на самую высокую гору залететь и жить себе. Припасов на сто лет хватит – это не мы, голодранцы, до нитки обобранные. Им хорошо. Захотят, полетят куда угодно, посмотреть, остались ли людишки живые. А мы вон внизу, сигналим вертолёту…
Замолчала. Махнула рукой. Хватит. Давно не читала газет, сознательно в руки не брала, ничего знать не хотела о той жизни, далёкой и страшной. Телевизор давно сломан, не починили. Хорошо. А то, что уже почти не общается с людьми, – так в этом своё преимущество есть. Горазды деревенские по всегдашней привычке болтать о проблемах, мусолить до одурения тревожные вести, охать и вздыхать, ничего не предлагая, смиряясь, доводя себя до нервной дрожи; всегда это ненавидела Валентина, всегда сторонилась сплетен и чужих языков без костей; заболевала, если не могла уклониться вовремя и принимала случайно дозу этого яда. Всякий раз казалось, земля из-под ног уходит, мерещилась всякая мерзость и война, и голод, и эпидемии. Виктору строго-настрого приказывала не нести в дом всякую дрянь. Узнал что снаружи – перетри с мужиками, сюда даже не думай. Не успел обсудить, молчи. Не понимал сначала Виктор, говорил, мол, разве так можно, жить как страус-то, посмеивался, цыкал, – а Валентина на своём стояла, упрямилась. Нет, нет, нет, уволь. Здесь наш дом, мы хоть его защитим, понимаешь, хотя бы его, наш островок, он ведь только наш; а там где-то беда… – докатится до нас, тогда и обсудим. Пока – живём, как можем. И ставила заграждения, и рыла рвы, и тянула колючую проволоку. Прочь! Мнительная ты, поставила ей в упрек тётя Люда однажды, всё время плохое видишь. Будто это дурно, бросила та в ответ, ты лучше своей жизнью живи. Раз ты такая, взвилась тётка, буду жить. В подобные моменты Валентине хотелось её ударить. Слова, казалось ей, не способны были передать всё то, что она чувствовала. Такая злость брала, в глазах темно становилось и дыхание перехватывало. В последние-то годы, конечно, Валентина уже спокойнее ко всему относилась, вошла в колею, расставила метки: туда можно ходить, сюда нет, рассчитала безопасные маршруты. Береглась, не растрачивала силы попусту. Научилась уходить от споров и конфликтов, и даже Виктор принял её порядки. Плечами пожал. Ему-то что, в конце концов. О пустяках болтали, о хозяйстве, а больше молчали, и это молчание для обоих было как лекарство. Виктор набирался в нём сил, приходя домой, а Валентина успокаивалась, видя мужа рядом с собой, и тем была довольна, чего ещё ей было желать? После самых мрачных дней, ушедших в прошлое, но не забывшихся, а лишь заставленных другими воспоминаниями, только дом и оставался у Валентины. Дом. Где ей так и не довелось услышать смех собственных детей.
Совсем ещё недавно ей представлялось, как вдвоём с Виктором они доживают свой век, седеют, дряхлеют, но, ещё бодрые и полные сил для своих лет, наслаждаются жизнью. Снаружи бушуют ураганы, где-то там гремят войны, случаются немыслимые несчастья, но в их маленьком мирке по-прежнему тихо. Год за годом они выращивали бы картошку, продавали излишки, покупали у соседей то, чего не было у самих, или выменивали, вели тихие беседы, сидели вечерами на завалинке, смотрели на небо. Их последним земным приютом стало бы благообразное молчание; все сказано за эти десятилетия, все выводы сделаны, все точки поставлены. Ни спорить, ни обсуждать новое уже не имело бы никакого смысла, и под этим милосердным солнцем они дотянули бы до последнего часа вместе. Непременно вместе. Валентина не видела, не принимала иной сценарий. Представлялось ей, что сердца их остановятся в одну минуту, когда поймут оба, что больше им здесь делать нечего. И о том, что произойдёт дальше, позаботятся уже другие люди. Варлам возьмёт на себя большую часть хлопот, как то и полагается оставшемуся члену семьи. И наступит для Валентины вечность: мягкая, сладкая, без тревог, забот и страха. Где-то там, в земле без координат и времени, она встретит маму и папу. Снова у неё будет возможность любить их по-детски, всепоглощающе, без оговорок, обид и условностей. Никогда через силу, всегда – беззаветно и наивно. Об этом Валентина мечтала в последнее время. Думала в предрассветный час, лёжа на постели и глядя в потолок, на котором ей была знакома каждая трещинка. Или за обедом, когда выполняла механическую работу, не требующую внимания: чистила картошку, лук, тёрла морковь. Вечерами, сидя на завалинке, сложив руки на коленях, устремляла взгляд в даль. И точно как в её мечтаниях, приходил Виктор, садился рядом, клал ногу на ногу, закуривал. Воздух становился к вечеру прохладным, особо прозрачным, каким-то стеклянным и пах травами и лесом. Мошкара, вившаяся над головой, разлетелась прочь от табачного дыма, Виктор лениво отмахивался от неё, изредка поглядывая на жену, сидевшую с полуулыбкой на лице. Не мешал, почти ничего не спрашивал, этого просто не требовалось. «Вот, – думала в такие минуты Валентина, – так и должно быть. Даже если это наши последние весна и лето, мы возьмём от них сполна». В вечерней тишине, такой густой, что звенело в ушах, гасли звуки, уходил день. Сбывалось Валентинино счастье.
Пока не пошёл дождь.
Теперь ясно, помощи ждать бесполезно. Если бы не буря, то, наверное, уже бороздили бы небо вертолёты МЧС. Искали застигнутых паводком горемык и переправляли их на большую землю. И сюда прилетели бы… может быть. Однако пока буря не уляжется, думать о помощи властей нечего.
Валентина посмотрела на встревоженного кота.
– Был шанс – и нет его. Но тогда, давно, кто знал? – спросила она вслух и поняла, что голос её на фоне глухого рокота ветра и дробного стука капель звучит жалко. Следом сверкнуло, загрохотало. Над двором пролетело нечто громадное, тёмное, и Валентине, чья душа на миг провалилась в пятки, почудилось, что это птица. Буря ей нипочем, летает она, разыскивая добычу.
«Чего только не привидится», – подумала Валентина, предчувствуя возвращение головной боли.
Посветив на настенные часы фонариком, она поняла, что Варлам отсутствует слишком долго. Напрасно пошёл. Если с ним что-то, не дай бог, случилось, как ей быть?
Буря шумела. Валентина, притиснув нос к стеклу, всматривалась в мокрую водяную круговерть и ждала знака. Вернётся ли громадная птица? Появится ли другое существо, пришедшее из страшной легенды? Буря как раз такое время, когда оживают и становятся реальными вещи, которых не может быть. Вспомнила Валентина «Сказки тысячи и одной ночи», которые ей мать читала в детстве. Вот там была громадная хищная птица – и называлась Рух. Птица Рух. Чтобы прокормить детенышей, она воровала на пастбищах быков.
Боль подобралась к затылку, и Валентина поняла, как сильно устала. Теперь даже от самой той мысли по телу начала разливаться тяжесть. Мышцы одеревенели, в какой-то миг Валентине даже захотелось заплакать от отчаяния. Силы ей нужны, силы, чтобы пережить будущее, а тут, словно нарочно, она на глазах превращается в развалину. Тянуло просто лечь и закрыть глаза, отбросив все посторонние мысли. И лежать, глядя в потолок, уставив нос в балки. Подобно Бабе-Яге на печи. Ждать смерти.
Налила Валентина воды в чашку, выпила ещё одну таблетку. Сидеть больше не могла, ко всему прочему добавилась боль в спине. Пройдя на цыпочках в комнату, Валентина устроилась на диване. Страшно было, муторно, но ничего другого не оставалось. Легла Валентина на спину, положила на живот руки, в одной из которых держала фонарик, и принялась смотреть в потолок. Теперь она слышала, как вздрагивает дом, сопротивляется буре, напрягает мышцы и старые кости. Правду говорил Виктор, простоит ещё долго, на совесть строился, дедовыми руками. Лет примерно в пятнадцать спросила Валентина у матери, почему мы живём так далеко от других? Само Афонино вон на каком отшибе, а мы ещё дальше, чуть не в чистом поле. Мать была в хорошем настроении тогда, ответила без привычного злого присловья. Дескать, поссорился её отец с председателем, друзьями были закадычным сызмальства, да что-то пошло между ними не так. Председатель – Фёдор – тогда в Афонино жил, потом уж за реку переехал. Ну вот, отец мой тогда дом хотел ставить – жениться надумал, а в родительское гнездо невесту приводить не хотел, стремился своё хозяйство заиметь. Но тут в сердцах и заявляет, не хочу, дескать, жить там, где живет Федька. Строиться буду хоть в лесу. Заявил на собрании во всеуслышание, что даёт председателю месяц. Раз тот всё равно за реку собрался – пусть катится. Сказал, что если не уберется этот зловредный прыщ, будет ему полная обструкция. Ну, народ, конечно, смеяться начал, чего, мол, ты пыль поднимаешь, Никитка, что за кошка между вами пробежала, кончай смешить людей. А он не говорит ничего, не объясняет. И председатель щеки дует, дескать, не вашего ума… И как только их обоих не пытались мирить да упрашивали рассказать, в чём причина склоки – ни в какую. Совестили, что советскому человеку стыдно должно быть за такое поведение, пытались даже обоих на товарищеский суд притащить и там выведать при всём честном народе, но не вышло. Упёрлись оба как бычки, никто уступать не хотел; Фёдор вообще к тому же заявил, что никуда не поедет, и точка. Передумал. Ну, прадед плюнул и начал строиться здесь, вдали от деревни. Трудно ему пришлось, от председателя в таких вопросах многое зависело, но упрямства Никите Ивановичу было не занимать. Всё преодолел, работал словно одержимый, в любую непогоду, злил председателя, мол, смотри, без тебя обхожусь, без твоей помощи. В общем, пропади ты пропадом, Федька… Тут, Валентина помнила хорошо, мать принялась хохотать, и сама она, глядя на неё, подхватила. Больно похоже изобразила она дедов прищур и кривящийся рот. А потом, когда дед отстроил дом, привёл туда свою невесту – Веру. Стали они в нём жить, а теперь вот и мы. Не очень нравилось бабке твоей, Валька, что дом её новый теперь так далеко, но ничего уж не поделать. Хотя надеялась, Афонино расти будет, а куда расти, не в сторону реки же. Ясное дело, сюда. Так бы постепенно наш дом снова в деревне очутился, появились бы новые соседи, новая жизнь. Ошиблась, прибавила мать, не строилось Афонино. Пара домов за всё время и появилось новых, у берега. Всё больше в селе жизнь бурлила, там и магазины, там и почта, там и клуб, и правление, и медицина какая-никакая. Опять же в шестидесятых, когда тут банда по лесам шастала и грабежом промышляла, сельским было спокойнее – всё же рядом милиция. А нам, на отшибе, тут жуть было как. Каждый дом оборону держал ночами, мужики патрули организовывали, кто чем вооружался. Спали с ножом под подушкой, двери баррикадировали. И что, спросила Валентина испуганно, бандиты прямо в дома лезли? Сама не видела, конечно, отвечала мать, но разговоров было много. В селе ограбили дом, забрались в клуб, точнее, пробовали – спугнули их. А у нас за рекой почему-то всё тихо было, может, думали лихие людишки, что у нас и взять нечего? Правда, болтали, трижды видели ночью людей в чёрном, которые по главной улице ходили. Дескать, страшные они. Глаза красным сверкают. И ножи у всех во какие здоровенные! Неужели правда, спрашивала Валентина, сгорая от любопытства. А кто ж знает, отвечала мать. У страха глаза велики, недаром говорят-то. Может, испугались наших местных, может, ещё что, но у нас нападений не было. Но их поймали? Поймали, конечно. Оказалось, четыре беглых уголовника. Целая облава была, с собаками, солдатами, милицией из районного центра. Поймали и увезли, с той поры тишина… Валентина пыталась вообразить тех людей с красными глазами и жалела уже, что спрашивала; боялась, они станут приходить к ней во снах. Но тогда её интересовала не столько таинственная история шайки. А ты знаешь, почему дедушка с председателем поссорился? Мать пожала плечами, но видя, что Валентина ждёт, зыркнула в её сторону: мала ещё, не положено тебе знать – точка. Мать умела осадить, даже лениво, без огня, и ничего поперёк Валентина сказать уже не могла. Хотя любопытство не исчезло, ни тогда, в пятнадцать лет, ни позже. Однажды Валентина узнала о причине давней ссоры деда с председателем и подумала, что, наверное, только мужчины способны на такое, раздуть из пустяка целую войну.