Куриные гузки груш. Скрещенные барабанные палочки голых стволов ясеня. Им не хватило места, чтобы вырасти, соседи теснили их друг к дружке дюжинами лет… Пройденные года не измеряют ими? Разве? А какая разница, если они всё равно уже прошли.
– Шурик! Шу-у-урик!
– Ау-у-у!
– Привет! Откуда ты знал, что это я кричу?
– Вот, смешная! Да Шуриком меня называешь только ты! Поцелуемся?
– А то!
– Слушай, я тут подсчитала, сколько мы знакомы… Жуть кошмарная!
– Ага! Столько не живут! – И он засмеялся. Искренне, сердцем. Да так горько, из-за того, что иные не прожили меньше, чем мы знали о них…
– Знаешь, я часто вспоминаю, как ты убедительно доказывал свой принцип…
– О дружбе?
– Угу. «Беги на помощь, не раздумывая, а только потом спрашивай, зачем».
– Мд-а… Было дело.
– Ладно тебе, люди не меняются.
– Меняются, поверь мне.
– Мы ненормальные, да?
– Да нет, как раз наоборот.
Еду в гости, рядом с остановкой, сытыми заплесневелыми мхом кабанчиками, спят арбузы. Выбираю самый большой, едва могу обхватить его руками и тащу. Он приятно похрустывает там, в глубине, а я слышу, как грызёт меня грусть, стекает на землю вместе с арбузным соком.
– Ого! Ничего себе! Ты думаешь, у нас нечего поесть? – Шурик удивлён, рад и расстроен. С одной ногой ему такой уже не донести.
– Знаешь, когда ногу отняли, первый раз пошёл сам в туалет, не смог удержать равновесие и упал на спину. Лежу, смотрю в потолок и думаю: «Эх…»
– Шурка, не грусти! – Кидаю в него снежком сочувствия я и чуть не плачу от боли сама.
Мы садимся рядом и, не обращая внимания на окружающих, дорогих нам людей, спускаемся в пахнущие перебродившим виноградом подвалы воспоминаний, где, убаюканные звуками собственных голосов, сильны, как никто и никогда, играем стеклянным шаром жизни, смеёмся дерзко, роняем его нарочно и подхватываем, близко от острого камня… Мы забавлялись ею тогда, а не наоборот, как она нами теперь.
– А помнишь, – спрашиваю я почти с испугом от того, что ты мог позабыть.
– Помню, – успокаиваешь меня ты.
Как-то раз, когда я привезла книжек в подарок, Шурка попросил подписать их. На нарочито весёлый от смущения вопрос: "А оно тебе надо?!", он серьёзно ответил: "Надо", – и вручил ручку… чёрного цвета. Глядя на чёрное, отчего-то стало нехорошо на сердце. Ручка же просто не желала оставлять следы на бумаге, и после нескольких попыток расписать её, выгнулась дугой, как-то слишком уж очевидно противясь, ловко вывернулась и проткнула самый центр ладони, поставила чёрную точку. Она там по сию пору.
За неделю до того, как Шурка ушёл насовсем, он позвонил и начал задавать вопросы о людях из нашего общего прошлого. Предупредительно хохоча друг другу в ухо, говорили о ерунде, хотя в самом деле просто проверяли, прежние ли мы, вместе ли, не обманула ли нас юность, с теми ли свела… Уверившись, что всё на своих местах, договорились, что я приеду, позавтракаем вместе.
– Ты, знаешь, только не очень рано, ладно? А то я сплю долго, ибо ложусь поздно, рано утром!
– Ладно, Шурка, спи, – согласилась я, нажала «отбой» и заплакала…
Через три дня после того, что случилось, на подоконник прилетел птенец и пробыл там с вечера до утра. Птенец хромал, на ту же ногу, что и Шурка.
* Теперь я точно знаю – это был он.