Если бы каждый ребёнок был личностью, не оказалось бы вокруг столько несчастных взрослых.
– Ты что, не хочешь научиться рисовать? – Окрик учителя над ухом буквально пригвоздил меня к парте, казалось, ещё мгновение, ещё одно только слово, и я не смогу больше сойти с места никогда. Класс открыто смеялся, заискивая перед педагогом, а я тупо глядел под ноги впереди сидящего и слёзы предательски оглушительно барабанили по листку бумаги передо мной. Спрятаться было некуда, как не было и немедленного способа провалиться в тар-тарары.
О! Как я хотел рисовать. И как ненавидел в себе это желание теперь.
Каждый вторник я тайком забредал в читальный зал, где рабочие сидели с подшивками газет «Известия» и «Правда», выписывая что-то в тетрадки для политзанятий. Я же отыскивал никому неинтересные альбомы с репродукциями картин и рассматривая их, водил пальцем по бумаге, пытался понять загадку, нет – чудо движения руки, с зажатой в ней кистью, которое превращалось в чувство, осязание силы жизни и её бесконечности.
Конечно же, когда наш учитель истории объявил о том, что после всех уроков будет ещё один, на котором мы будем учиться рисовать, я так обрадовался, что едва дождался окончания занятий.
И вот, я сидел и даже не смел дышать носом. Мне всегда казалось, что он у меня слишком уж сопит. Но едва лишь, тихонько впуская воздух через рот, услышал, что: «На этом уроке мы будем учиться рисовать утку.» – то закашлялся от неожиданности. Мне казалось, что начинать постигать тайны искусства рисования надо с человека, а утка… Что такое оно, эта утка? Птица, к тому же неживая. Но делать было нечего, её чучело уже взирало плексигласовыми глазками на класс с учительской кафедры.
– Итак, рисуем большой круг, и чуть повыше – меньший. Это будет тело утки и её голова. Соединяем круги плавными линиями, и птица готова, – Учитель бесстрастно перечислял этапы построения изображения. Точно так же можно было бы растолковать, как сколотить табурет или скворечник. Сколь не пытался, я не мог отыскать хотя толику волшебства, и трепета, который овладевал мной подле любой настоящей картины.
Я, конечно, начертил эти два дурацких круга, но больше ничего делать не мог, только сидел и горестно рассматривал их. Совершенно не хотелось объединять круги штрихами или пунктиром. Они были ненавистны мне и чужими друг другу.
Много позже, когда в душе слегка побледнел малиновый след оплеухи того урока, и я смог без опасения брать в руки карандаш, то давал ему полную волю. Минуя околичности правил рисования, оборотясь к одному лишь сердцу, он вёл меня за собой туда, где мир выглядел таким, каким я его знал и любил.
Я не срисовывал жизнь, но рисовал её, и у уток, что выплывали на озёра с кончика моего карандаша, были живые потешные лица и умные чёрные глаза, которые блестели, как мамины бусы, которые она надевала каждый девятый день мая, в День Победы.
Если бы каждый взрослый был личностью, не оказалось бы вокруг столько несчастных детей.