Отогревшиеся на печи мухи, путали день с ночью, и летали по комнате, задевая не на месте расставленные стены. Низкий гул соседского храпа тревожил, как нечаянно запертый меж рамами шмель. Ему в укор, ссыпался камнепад раскалённых топкой углей, – то лопались и распадались на равные кубики поленья.
И распахивалась сама собой дверца печи, рвалась на волю всею своей душой, а ты её – нежно, с уговорами, быстро-быстро гладишь по горячему плечику:
– Успокойся, милая, остынь… немного.
Сбрызнутый лаком мороза начёс травы в мыльной пене снега, сухо и кратко, мелкими деревянными бусами стучит на ветру, и, путаясь в его локонах, резвятся бельчата, мыши, – малыши… Их ещё не научили бояться друг друга. Рано им знать про то, кто кого способен съесть. Свалявшаяся под снегом трава, свидетель безысходности, промолчит про то, порадуется их невинным до времени забавам. Тут же, будто прошлогодние ненужные уже прописи, брошены кленовые листья, исписанные чёрной тушью то ли нолями, то ли восклицаниями.
Зелёный, в тон лишайника, дятел мерно морщит закатное кружево, сборит его в ламбрекен7, спешит закончить до того, как день задёрнет шторы. Луна, что подкралась незаметно, уже стоит на самом виду, примеряя парик облака. Сумеречный фейерверк ветвей, на фоне неба, не мешает ей, а те, полосочки из верхних сучков, – они и вовсе стройнят немного.
Припорошенная снегом опашка по-над лесом, подставляет холодную ножку, и, развороченная плугом земля, обнажает ледяные покатые камни… Увиденное тревожит покровы памяти, и на её поверхность выносит странное слово – «кирбульдик». «Камешек» – вот что означало оно в далёком… далёком?! – детстве. Обычный, пачкающий руки и рвущий карманы на бегу, но нужный зачем-то, очень. А вот – для чего именно, не припомнить никак.