Вечер заходит бочком, так осторожно, чтобы не стряхнуть с нотного стана проводов луну. Она не звучала давно, и страшится «пустить петуха». Высокий лоб, что скрадывает ранние залысины луны, спрятаны под жёсткими кудрями кроны деревьев. Их убрать19 куда проще, чем неверно взятый тон.
Отчеканенные морозом дубовые листья прикрывают обочину дороги, облагораживая её, словно дорогая шитая вышивка обивки, – непрочно сделанную мебель. Та скоро ломается, прорывая красивую ткань острыми занозистыми щепками. На неё кладут рогожу и подушки, запрятывая прореху от немилости внимательных гостей. Так же, за малое время, портится и дорога. И окажется она прикрытой дерюгой листвы, да завалит её после подушками снега, до того обильно и скоро, что забудется даже – какою она была день или неделю тому назад.
Юная чага, молодыми мелкими морскими раковинами, жемчужницами, приросла к выпавшей из пасти леса ветке. То ли сдружились они так, то ли случай свёл ближе, чем следовало, да теперь уж один без другого – никак…
Где-то неподалёку, совсем рядом слышно, как натруженная пружина шага вкусно хрустит под ногами седой от инея травой. Звук тянется так долго, потом издали, с оттяжкой хрустящего по краям эха, что неумолимо клонит в сон, и, не в силах сопротивляться дольше, я вверяю себя в его крепкие руки.
И, как только засыпаю, в прохладном воздухе вокруг принимаются кружиться: и тёплые щёки земли, и налетевшая вдруг стая свиристелей. Сквозь гроздь калины двигается, не переставая, вослед за светилом, рубиновая карусель солнечных лучей. Большой зелёный дятел, ни с чего осмелев, обхватил четырьмя пальцами ручку двери, стучится манерно, – три через раз. Он вежлив довольно, необычно медлителен, не портит досок, но и не требует немедля впустить его в дом. Он просто сообщает о своём присутствии, о том, что рядом, и готов…
– Да что он может, он, птица?! Годен на что!?
И почти над ухом, с неприкрытой укоризной, сожалея обо мне, плачет синица:
– А ты? А ты? А ты?