Мадаленна не могла заснуть. Часы на первом этаже пробили три часа ночи, а она недвижно лежала в кровати и смотрела на беленый потолок, на котором растекалось желтое пятно – в этой части дома протекала крыша, а миссис Стоунбрук наотрез отказывалась звать мастера, считая, что они только и ждут минуты, чтобы взять и украсть что-нибудь ценное из дома.
Ночью начался дождь, и Мадаленна слушала, как капли медленно стучали по дырявой кровле и представляла, как ее комната постепенно наполняется водой, и она плывет на своей кровати куда-то очень далеко, за отцом, и страшный, черный корабль наконец нагоняет ее, и… Потом воображение устало, и Мадаленна открыла глаза.
Такое с ней случалось и раньше. Вся она становилась будто натянутой струной, и ей казалось, что одно неосторожное движение может разорвать ее напополам; внутри что-то будто бы нагревалось, а мысли выскакивали друг за другом, словно неосторожные конфетти из хлопушки. В такие ночи не помогал даже настой липы, и Мадаленна, промучившись до шести утра, вставала раньше всех и с тяжелой головой шла на кухню. проверять все ли готово к завтраку.
Раньше такие ночи случались с ней раза два в месяц, но с тех пор, как мечта о переезде в общежитие рассыпалась вдребезги, она каждую неделю просыпалась, смотрела в темноту невидящим взглядом и думала, и причин для раздумий было немало.
Окно распахнулось от порыва ветра, и Мадаленна, откинув одеяло, подошла к подоконнику. Ранние летние рассветы исчезли до следующего июня, и небо все еще было темным, бархатным, и только на западе бледно светлела уходящая луна. Заново ложиться не было смысла, и она накрылась пледом и поудобнее устроилась на подоконнике, наблюдая за тем, как темные ветки деревьев тускло отражались в куске зеркала.
Воспоминания о прошлом перемешивались с мыслями о будущем, но Мадаленна только хмурилась и тихо барабанила пальцами по стеклу. Мечты о работе искусствоведом и музее Альберта и Виктории растворялись каждый день в тумане и облаках, и она все реже и реже завороженно смотрела на фотографии из «Мира искусств».
Мадаленне было непривычно растравлять себя несбыточными надеждами, и, несмотря на свою некоторую сентиментальность, каждый день она чувствовала, как рациональность и прагматичность медленно, но верно вставали на место привычной восторженности и наивности.
«Завтра будет новый день», – подумала Мадаленна и вздрогнула при мысли, что этот день уже наступил, и, значит, придется снова думать о завтраках, обедах и ужинах, накладных и векселях, об уроках для мальчика с Сэнт-Лоунс и девочки из отеля «Плаза-Дойм» и деньги, деньги, деньги. Одной половине дома их вечно не хватало, зато другая – купалась в них и не намеревалась делиться, но даже если у миссис Стоунбрук вдруг и проснулась бы нежданная щедрость, Мадаленна не взяла бы ни копейки.
Отец уезжал и просил позаботиться ее о матери, но она вовсе не предполагала, что найдет маму неотрывно смотрящей в окно, а у ее ног будут валяться горкой неоплаченные счета. Хильда Стоунбрук всегда считала было эмоциональную итальянку – простолюдинкой, а саму Мадаленну – плодом мезальянса, а потому поклялась не давать ни пенса на их жизнь.
Но годы шли, и миссис Стоунбрук не молодела, и удары сбивали ее с ног, и Мадаленна все же осталась с мамой в поместье, а папа уплыл на корабле туда, где не было ни счетов, ни тяжелых взглядов. Острые скалы и ледяные ветра притупили темперамент Аньезы, и вместо заливистого хохота она только робко улыбалась и виновато смотрела на Мадаленну, а та мрачно поглядывала на сухой сад и думала, что еще несколько месяцев, и она обязательно сбежит.
Месяца сменялись годами, а Мадаленна все так и жила в этом угрюмом замке, который с каждым днем все больше и больше напоминал изощренную тюрьму, из которой было не сбежать.
Иногда ей казалось, что спасение будет совсем близко. Сначала таковой казалась танцевальная школа с их гастролями по стране, но миссис Стоунбрук заявила, что если еще смирилась с мезальянсом, то внучку-хористку не потерпит в своем доме; потом Мадаленна записалась в кружок шахмат, она даже начала зарабатывать на местных турнирах, но тогда уже Аньеза всерьез забеспокоилась за ее зрение и почему-то решила, что так Мадаленна обязательно заработает себе стресс.
В конце концов она смирилась со своим положением и ждала с нетерпением окончания школы и поступления в университет, но и тут Бабушка настояла на том, чтобы она переехала в другое крыло, даже отвела ей три комнаты, но наотрез отказалась отпускать внучку в общежитие.
Слово Бабушки для Мадаленны ничего не значило, и она поначалу даже не собиралась обращать на нее внимания, но потом она наткнулась на умоляющий мамин взгляд, и разговор о хозяйке и экономки дома решился сам собой.
Она дернула плечом, и плед упал на ковер; его давным-давно надо было подлатать, но нужных ниток не находилось, и Мадаленна уже привыкла к проеденной молью дырке, которая увеличивалась каждый день.
Чем ближе приближался рассвет, тем сильнее ей хотелось спать. Часы в гостиной пробили пять утра, и она, чуть не упав на пол, слезла с подоконника и набросила на плечи халат.
Она никогда не любила подолгу спать, а может просто не привыкла – сколько она себя помнила, ее всегда рано будил отец, потом на смену ему приходила мама, а когда ей исполнилось десять лет, в комнату стала заглядывать горничная миссис Стоунбрук и медовито заявлять, что «мисс Мэдди пора вставать».
Мадаленна терпеть не могла посторонних людей, и с трудом терпела прислугу в общих комнатах, а потому она была готова вставать хоть в пять утра, только бы ничья посторонняя тень не возникала на пороге ее комнаты.
Тихо растворив дверь, Мадаленна спустилась на кухню и налила воды в большой железный таз; вода была студеной, но она никогда не умывалась теплой по утрам, оставляя такую роскошь на вечер. Теплая вода уводила мысли куда-то очень далеко, все словно накрывалось прозрачной вуалью, и жизнь казалась вполне сносной. Возможно вечерами такое настроение и способствовало хорошему сну, но утром Мадаленне нужен был холодный ум и спокойствие.
Старые счета лежали на столе, их никто не забрал с прошлого вечера, и скоро посыльный Джорджи должен был привезти новые. С маленьким почтальоном у Мадаленны сложились наилучшие отношения; старую миссис Стоунбрук он побаивался и считал ведьмой, впрочем, как и все в городе, Аньезу считал немного странной, а вот к Мадаленне он будто бы тянулся, и всегда стремился рассказать о своих достижениях или показать своего нового жука.
Джорджи, в отличии от своих сверстников, никогда не заталкивал насекомых в коробки и не наблюдал за ними из пустого любопытства; он строил им отдельные дома из веток и коры, кормил остатками ужина и завтрака и мечтал завести енота и стать ветеринаром. Словом, с мальчиком они замечательно общались, и он был одним из немногих, кто скрашивал ее существование в Портстмуте.
Поставив чайник на газовую плиту, Мадаленна поднялась обратно в свою комнату, разбирая по дороге конверты с почтой – счета она просматривала сразу же, а потом осторожно заглядывала в письма, надеясь увидеть знакомый почерк отца; каждый раз письма не было, и каждый раз Мадаленна надеялась, что письмо там будет.
Это была небольшая игра с подсознанием, и не успевала она расстроиться, как заново заставляла себя верить в то, что письмо придет неожиданно, например, когда она будет стирать белье и рассчитывать бюджет на следующую неделю.
Счета от бакалейщика и за свет она положила себе на стол – их надо было оплатить немедленно; квитки за газ и налоги на землю она прикрепила к туалетному зеркалу – там она точно их не забыла бы, а все остальную почту она даже не стала просматривать, все равно там были только рекламные проспекты, журналы и не было заветного письма.
Мадаленна присмотрелась к горизонту; там слабо вставало солнце, и серый туман над рекой окрасился в светло-оранжевый, такое же платье было у Аньезы, когда Мадаленна была еще маленькой. Солнце все еще грело, и Мадаленна с удовольствием приоткрыла ставни и высунулась наружу. Сегодня должен был быть знойный день, и трава потянулась к небу, пока сухая пыль еще не превратила ее в жухлый гербарий.
Быстро причесавшись и просунув руки в сарафан, она незаметно выскользнула в сад. Каждый раз она пробовала описать рассвет словами, и ни разу у нее не получалось, казалось, природа была слишком эфемерной, чтобы заковывать ее в слова и листы, и каждый раз Мадаленна жалела, что не умеет рисовать. Как бы она ни пробовала, кисточки только портили холст, и краски смотрелись такими плоскими и неинтересными, словно их рисовал ребенок, и вот тогда она взялась за ручку и бумагу.
Слова сначала выходили корявыми, и временами Мадаленна впадала в отчаяние от того, что не может написать ни строчки, но потом какое-то слово начинало вертеться у нее в голове, потом она слышала целую фразу, и тогда рассказ получался сам по себе, будто и не она его написала, а кто-то взял ее руку и написал за нее непонятные символы.
Мадаленна не гордилась своим призванием – слишком боялась впасть в гордыню – и только не расставалась с блокнотом и ручкой. Однажды она упустила такую замечательную фразу, решив, что вспомнит ее потом, но потом пришло, а фраза забылась, и до сих пор она все так же старалась ее вспомнить, и ничего не получалось.
«Рассвет плыл над водой», – вдруг пронеслось у нее в голове, и Мадаленна быстро достала блокнот; тут на разорванных и помятых листках клубилось много несвязных реплик, каких-то сбивчивых диалогов и странных слов, которые она сама придумывала, и сюда же Мадаленна поместила свою новую находку. «Рассвет плыл над водой». Или лучше «Рассвет плыл над туманом». Или и вовсе «Туман плыл над рассветом». Но почему же все «плыл» и «плыл»?
Мадаленна осела на землю и хмуро посмотрела на сад – солнце медленно освещало старую яблоню, и зеленая трава мягко гнулась от легкого ветра. Да, с каждым днем желание уплыть отсюда нарастало в Мадаленне, и, видимо, на подсознательном уровне она писала о воде и кораблях даже там, где их не должно было быть вообще.
С психологией Мадаленна была знакома не так хорошо; миссис Стоунбрук считала это предмет ересью, и придумывала ей всяческие дела на среду и пятницу, чтобы она опаздывала на лекции, но в новом семестре Мадаленна была настроена решительно и не намеревалась пропускать хоть одно занятие. Если же она смогла найти отговорку для походов в теплицы, значит, и здесь все у нее получится.
Солнце постепенно пригревало все сильнее, и когда из дома раздались первые звуки жизни, Мадаленна быстро отряхнула платье от земли и через минуту стояла в холле дома. Тревога была ложной – в это раннее утро проснулась только Аньеза и неторопливо подстригала в зимнем саду разросшиеся кусты можжевельника, изогнутые причудливыми формами.
Пожалуй, эти кусты были единственной настоящей зеленью во всем поместье; по мнению миссис Стоунбрук подобные ансамбли придавали дому сходство с Версалем. Мадаленна подобного сходства не видела, ей они напоминали уродливые скелеты, но Бабушка и слушать ничего не желала, и только заставляла Аньезу их постоянно поливать и стричь.
– Ты сегодня рано, дорогая. – мягко улыбнулась Аньеза и поцеловала ее в щеку. – Не могла уснуть?
– Нет, я выспалась. Просто решила пораньше встать. Джорджи еще не приходил?
Мадаленна ненавидела врать маме, однако со временем она приучила себя к мысли, что это была не ложь, а просто забота. Аньеза и так слишком сильно тосковала по Италии и по мужу. И если бы она еще узнала и про бессонницу, вряд ли бы ее нервное состояние оставалось таким же ровным.
– Нет, он, наверное, проспал. Говорят, вчера у его брата был День Рождения.
– Конечно, – легко хлопнула себя по лбу Мадаленна. – Я же сама прислала Тобиасу открытку. Вчера был слишком странный день. – нараспев протянула она, медленно просматривая счеты на журнальном столике; иногда ей казалось, что весь дом состоял из счетов.
– Снова налоги? – робко спросила Аньеза; с деньгами она всегда была немного нерешительной. – Кажется, мы недавно платили, разве нет?
– Да, но это были за электричество и газ, и было это в прошлом месяце. Это повару и горничным.
– Боже, сколько же денег приходится отдавать! – нервно рассмеялась Аньеза и нечаянно отстригла конец странной фигуры. – Ой, как считаешь, Бабушка заметит?
– Не думаю. Просто приклей ее обратно, разницы все равно не будет. Они и так были как неживые.
Аньеза снова рассмеялась и украдкой посмотрела на дочь. Та задумчиво крутила конец своей косы и что-то подчеркивала в странных бумажках.
Если бы Аньезе быть хоть немного предприимчивее; если бы ей быть не здесь, а в родной Тоскане! Тогда бы она мигом принялась за свою милую девочку, разрешила бы ей все что угодно, и у той наконец пропало вечно нахмуренное выражение лица.
Аньеза прекрасно помнила, какими смеющимися были глаза у маленькой Мадаленны; хрупкие искорки плясали там, и она всегда хохотала, словно ее кто-то щекотал. А потом они переехали в этот страшный дом, и девочка словно потухла, словно ее сияние кто-то взял и накрыл колпачком. Теперь она уже редко смеялась, только мрачно улыбалась, и все время что-то высчитывала, высчитывала…
«Моя дочка не обязана быть вашей экономкой», – сказала тогда Аньеза миссис Стоунбрук. «Если хочет жить в моем доме и питаться за свой счет, обязана», – ответила миссис Стоунбрук и так злобно сверкнула глазами, что Аньезе захотелось схватить девочку в охапку и бежать, куда глаза глядят. Но карманы Аньезы были пусты, а все деньги Эдварда становились собственностью Бабушки, и Мадаленна, маленькая Мадаленна, вдруг взяла маму за руку и, глядя старухе в глаза, согласилась быть и экономкой, вести хозяйство. Плод мезальянса, так всегда называла ее злобная Бабушка, а Мадаленна только угрюмо смотрела в потолок и сжимала зубы, а Аньеза плакала от боли и бессилия.
– Не беспокойся, мама, я разберусь с этим. – Мадаленна быстро поцеловала Аньезу и уселась в кресло. Аньеза присмотрелась к платью дочки; она определенно его уже видела на ней когда-то очень давно.
– Милая, я помню откуда-то этот сарафан.
– Да, я нашла его сегодня с утра. – рассеянно отозвалась Мадаленна; цифры отчаянно не хотели складываться вместе. – Не нравится?
– Очень нравится. Только ты ведь знаешь, как Бабушка относится к подобному…
– Я переоденусь.
Хуже цветов миссис Стоунбрук ненавидела старую одежду и требовала, чтобы каждый день и Аньеза, и Мадаленна появлялись непременно в новых нарядах, даже не задумываясь, откуда они смогут их взять. Подобное самодурство изводило Мадаленну, и она давно бы сказала все, что думала об этом, если бы не указания доктора и опасность в виде еще одного припадка. Мадаленна не любила Бабушку, но желала ей только здоровья.
– Ты вчера была на пристани?
Мадаленна была готова и одновременно не готова к этому вопросу. Она знала, что Аньеза спросит ее об этом, но понятия не имела, что сказать. Врать она не могла, а сказать правду было слишком неудобно.
Мама ни словом, ни делом ни разу не намекнула, что ей не нравились эти визиты, но Мадаленна все равно чувствовала что-то неладное; ей казалось, что каждый раз Аньеза отпускает ее нехотя.
– Нет.
– Значит, снова в теплицах?
– Да.
Аньеза отложила ножницы и подсела к Мадаленне. Коса ее растрепалась, и, как бы Мадаленна не старалась упрятать отросшую челку в прическу, та падала на виски небольшими завитками, от чего она всегда напоминала Аньезе одну из девушек Россети или Данте; абсолютно средневековая красота.
– Тебе не нравится, что я хожу в теплицы? – прямо спросила Мадаленна.
– Нет. – улыбнулась Аньеза, поправляя сарафан.
– Значит, тебе не нравится мистер Смитон?
– О, нет! Он замечательный человек!
– Тогда я не понимаю, мама. Почему ты всегда огорчаешься, когда я ухожу?
Мадаленна внимательно посмотрела на маму и внезапно заметила две маленькие морщинки около глаз. Обычно такие у всех людей появлялись от смеха, но Аньеза Стоунбрук была исключением.
– Милая, я просто боюсь, что привяжешься к этому человеку. Боюсь, что…
– Что он умрет, и я буду по нему горевать? – твердо спросила Мадаленна. Наконец она смогла произнести это вслух, и, оказывается, это было сложнее, чем она могла предположить.
– Да.
– Наверное. Наверное, так и будет. – пожала плечом Мадаленна. – Но без мистера Смитона… – что-то вдруг встало посреди груди, и Мадаленне вдруг показалось, что она сейчас захлебнется чем-то очень соленым. – К тому же у него почти никого нет.
– Почти?
– Да. Оказывается, что у него есть один хороший товарищ.
– У мистера Смитона? – изумилась Аньеза; слухи о нелюдимости садовника дошли и до нее. – Странно, никогда о нем не слышала.
– А я как раз только и слышала. Вчера еще и увидела.
– Вот как? И что же это за человек?
Мадаленна повернулась к фигурам и посмотрела на уродливые зеленые кусты. Если бы только Бабушка дала ей возможность заняться зимним садом; о, тогда она бы его не узнала, все бы здесь переменилось. Но миссис Стоунбрук была непреклонна, и Мадаленне оставалось смириться с подобной картиной.
Мадаленна отчаянно старалась не думать о недавнем знакомом. Как бы ей не хотелось заявить, что его слова ничего не значили, она не могла сказать подобного и не покривить душой. Слова мистера Гилберта засели где-то очень глубоко и отзывались глухим эхом на все, о чем бы она не подумала.
«Тогда вам не кажется, что это немного нечестно так запальчиво говорить, зная, что с вас не потребуют ничего взамен?» – звучало в ее голове набатом, и ей казалось, что голова сейчас лопнет.
Самое ужасное было в том, что на какой-то момент Мадаленне подумалось, что мистер Гилберт был прав. Мысль могла просто исчезнуть, однако она ухватила ее за хвост и начала разматывать. Бесспорно, доля правды в его словах была. Она и правда ничем не жертвовала. Она не отрекалась от семьи и любви во имя искусства; она не жила на улице и не голодала, только чтобы заниматься музыкой, живописью и писательством.
Нет, она жила в мире и согласии с отцом и матерью, и пусть грозная миссис Стоунбрук и ругалась постоянно, все равно это были не те лишения, на которое шли великие творцы. Значит, она была позером и лицемером. Это удручало.
А еще сильнее удручало то, что слова незнакомца смогли пробить брешь в ее убеждениях, и теперь Мадаленну мучило чувство, что она совсем не так была уверена в себе и своих идеалах.
Странное состояние; она напоминала себе дырявую бочку, из которой вовсю хлестала вода. И ведь это был просто человек, который не согласился с ее мнением, попытался оспорить; человек, которого она видела первый раз в жизни, и чьи слова в сущности не имели для него никакого значения.
Что же могло произойти с ней, если бы она встретила подобное в своем университете, где слова профессоров всегда совпадали с ее суждениями?
– Что он сказал такого, Мадаленна? – улыбнулась Аньеза и пригладила взъерошенные волосы на макушке. – Что так смогло взволновать la mia stella?[1]
Мадаленна сурово свела брови и отошла к большому сводчатому окну; оттуда всегда был виден лес, и сейчас, когда лето медленно подходило к своему концу, он все еще был зеленым. Листья деревьев краснели и опадали самыми последними; до самого конца они стойко дрожали на холодном ветру, но держались за сухую кору, надеясь встретить зиму на ветках. Конец был всегда один и тот же – листья падали на землю и оставались лежать там до весны, пока им на смену не приходили другие.
В такие моменты Мадаленне очень хотелось верить в перерождение природы, иначе все становилось слишком жестоким – быть красивым всего несколько месяцев, чтобы потом умереть и освободить место другим.
– Как тебе сказать, – медленно начала Мадаленна. – Видишь ли, у нас с ним зашел спор об искусстве.
– Так быстро? С чего бы вдруг?
– Я и сама не поняла. Он профессор искусствоведения. – пыль на окне лежала таким толстым слоем, что ее руки сразу стали серыми. – Он спросил меня из вежливости, где я учусь, и я ответила. А потом, слово за слово, и вот я уже доказываю, что способности – это ничто, а талант – самое важное для искусства. Но разве это не так, мама? – воскликнула Мадаленна, и Аньеза впервые за долгое время увидела, как в глазах ее дочери что-то загорелось.
– Милая, давай-ка все по порядку. Сядь, успокойся и расскажи все, что тебя волнует.
– Да меня это совершенно не волнует! – сердито заявила Мадаленна. – Просто мне неприятно, что я так быстро разуверилась в своих убеждениях.
– Мадаленна, давай еще раз, но только не так сбивчиво. – улыбнулась Аньеза. – А то я правда ничего не понимаю.
Мадаленна быстро выдохнула и уселась обратно в кресло. Непривычное ощущение чьей-то правоты неприятно давило на нее, и странное раздражение накатывало на нее волнами; ей бы очень хотелось умыться ледяной водой, но она только быстро ударила себя по щекам и разгладила складки на сарафане.
– У нас зашел спор об искусстве, мама. Мистер Гилберт сказал, что для искусства важны способности, я же заявила, что важен талант, и что без таланта, скульптур становится обычным столяром.
– Неплохо сказано. – усмехнулась Аньеза. – Папа бы оценил.
– Мистер Гилберт на это сказал, что это слишком жестоко, а я сказала, что ради искусства можно пожертвовать многим. Однако я ничего не умею, и поэтому у меня такой возможности нет. А он заявил, что тогда мои слова нечестны.
– Интересное мнение.
– Но больше всего меня пугает то, что он может быть правым. Хотя нет, – Мадаленна запнулась на полуслове и принялась теребить бахрому дивана, но Аньеза терпеливо ждала, когда она продолжит. – Больше всего меня пугает, что меня так задели слова незнакомого человека. Значит, я поддаюсь влиянию?
По комнате прокатился смех, и Мадаленна удивленно посмотрела на маму; та не могла смеяться над ней, она слишком ее любила, чтобы не принимать проблемы дочери не всерьез, да и потом Мадаленна так редко говорила ей о том, что ее волнует… Но мама смеялась; открыто, заливисто, и Мадаленна не знала, что ей делать – обидеться или порадоваться.
– Не подумай, милая, я смеюсь не над тобой.
– Тогда над чем?
– Я так радуюсь. – Аньеза быстро вытерла выступившие слезы и спрятала белый платок в карман; Мадаленна всегда восхищалась мамиными носовыми платочками – кружевными, надушенными и такими изящными. – Радуюсь, что ты можешь спорить о прекрасном. Радуюсь, что еще остались такие люди, с которыми можно поспорить.
Аньеза оставалась все той же восторженной и милой девушкой, которую Эдвард Стоунбрук привез из солнечной Тосканы в холодный, продуваемый всеми ветрами, Портсмут. Общение с холодной и спесивой свекровью заставило закрыться ее от всех людей, но для своей Мадаленны она всегда оставалась той Аньезой, которую так не хотели отпускать с солнечного острова.
Здесь, в этом доме, господствовали страх и деньги, и каждый день Аньеза молила Бога, чтобы тот оставил ее Мадаленну такой, какой ее создал – чистой, увлекающейся и светлой, хотя, видят Небеса, с каждым годом жить с этими идеалами становилось все труднее, ибо миссис Стоунбрук явно хотела видеть в Мадаленне прямое продолжение себя.
– Я понимаю, мама. Но…
– Ничего не бойся, – прервала ее Аньеза. – Ты вовсе не попадаешь под влияние этого человека; ты просто думаешь над его словами, размышляешь. А это всегда хорошо, когда есть над чем поразмышлять, да? А что касается жертвы ради искусства, – Аньеза мягко приподняла Мадаленну за подбородок и посмотрела в ее глаза – в них она видела своего отца. – Поверь, дорогая, эту борьбу ты ведешь постоянно. Разве не ты отвоевала себе право поступить в университет? Разве у тебя нет таланта к писательству?
– О, нет, – поморщилась Мадаленна. – Это не талант, это только способности. Я не Фолкнер и Диккенс.
– Фолкнер и Диккенс тоже не сразу стали теми, кем их сейчас помнят. Ты сказала очень правильные вещи, дорогая, – Аньеза вдруг стала серьезной. – Но забыла об одном. Труд творит чудеса. И если самый никудышный столяр будет работать день напролет, то вполне возможно, что к концу жизни он все же станет скульптором.
– И на это потратится вся его жизнь.
– И это будет стоить того.
Мадаленна вдруг поцеловала маму, и рывком слезла с кресла. Скоро должно было пробить восемь часов, и если она не успеет переодеться к завтраку, скандала не миновать. Разговор с мамой не развеял окончательно тревогу и сомнения в ее душе, однако грозный облик мистера Гилберта стал постепенно меркнуть, и когда Мадаленна поднялась в свою комнату, она вполне была готова к еще одной дискуссии.
Завтраки в поместье всегда проходили однообразно; вареные бобы ставились в один угол стола, фарфоровая чаша с овсянкой – в другой, а чайник с чаем возвышался на серебряной подставке – реликвии, которую Бабушка берегла со дня своей свадьбы.
Как бы дом не протапливали, все равно главный зал оставался холодным даже душным летом, и все гости немного подрагивали от холода, сидя на высоких венских стульях, однако миссис Стоунбрук считала, что для них это только повод продемонстрировать свои меха и палантины, и тут Бабушка не была так уж неправа.
Обеды созывались достаточно часто, и Мадаленна была на них редким гостем – она только помогала гостям и изредка играла на дорогом и расстроенном рояле; и с такой же готовностью она не присутствовала бы и на завтраках. Удерживало ее только то, что Бабушка не выносила маму, а мама не могла и слова сказать той в ответ.
Так и получалось, что Мадаленна устраивалась посередине длинного стола во всю комнату, и изо всех сил старалась занимать миссис Стоунбрук разговорами, чтобы она не обращала внимания на Аньезу.
Получалось хорошо; чаще всего за едой Хильда предпочитала обсуждать денежные вопросы и траты, и на эту тему она могла говорить часами, кляня недобросовестное государство и судорожно вспоминая, в каком банке у нее лежали деньги.
Обычно Мадаленна старалась не слушать все, что касалось ценных бумаг и облигаций, потому, как только Бабушка замечала, что ее внимательно слушают, она сразу же прищуривалась и обрушивалась с гневной тирадой, что они – Аньеза и Мадаленна – только спят и видят, чтобы ее ограбить.
Мама вжималась в стул и старалась отвлечься на что-то иное, но стенания Бабушки доходили наконец до слуха дворецкого Фарбера, и тогда Хильду Стоунбрук окружали со всех сторон банками, склянками и нюхательными солями.
Аньеза как-то попыталась ответить на бабушкины слова, но та, услышав ее голос, схватилась за голову, побелела, упала в обморок и не приходила в себя неделю. Все врачи, в особенности семейный доктор Стиффорт, был уверен, что все это не последствия удара, а только следствие дурного характера и истерии, и лекарство здесь одно: усмирение себя и ограничение в еде, но Хильда его не слушала – только махала рукой и призывала к себе Эдварда, а Эдвард умолял каждом письме их крепиться и ждать его возвращения.
Одним словом, жизнь в поместье была богата на события, но не радостна.
– Грета, это ужасное лекарство, я не намерена его принимать.
– Но, миссис Стоунбрук, ваш врач сказал…
– Я сказала, что не буду принимать его! Унеси! Иначе я тебя уволю, и ты останешься на улице и без рекомендаций!
Будничный диалог повторялся из раза в раз, и через несколько часов Хильда принялась бы распекать свою горничную, что та не принесла лекарство вовремя, и что та слишком неповоротлива для такой работы, и что она, старая миссис Стоунбрук, занимается настоящей благотворительностью, позволяя таким глупым девушкам, как Грета быть на содержании в доме.
– Фарбер, отнесите эти цветы, они пахнут, и у меня от них мигрень.
– Это камелия, мадам. Если позволите, мадам, они не пахнут и вовсе.
– Что же так ужасно пахнет лимоном? – Мадаленна знала, что Бабушка вздернула нос и начала медленно помахивать веером; она всегда так делала, когда ей казалось, что она сейчас упадет в обморок. – Я чувствую этот отвратительный запах лимона!
– Бабушка, – тихо начала Аньеза. – Думаю, это мои духи.
По мрамору зашаркали туфли на кожаной подметке, и Мадаленна увидела в отражении чайника Бабушку. Она была, как и всегда по утрам, в старом бархатном халате, место которому было в музее Искусств, однако Хильда носила его каждый раз, когда плохо себя чувствовала – каждый день – и искренне полагала, что лучше этого халата быть ничего не может.
Хильда Стоунбрук никогда не улыбалась по утрам, она вообще никогда не улыбалась, и каждый день встречала с одинаково хмурым выражением лица, и Мадаленна боялась, что с годами она станет такой же.
– Вот как? Впрочем, я не удивлена, у тебя всегда был дешевый вкус на духи. – Хильда прошла в столовую и уселась в большое вольтеровское кресло. – Кстати, Фарбер, отошлите китайские фонарики, они мне не нравятся. И смените тент над газоном, этот слишком хорош для Дженнигсов, им подойдет и в горошек. Можете идти.
– Очень хорошо, мадам.
Но стоило Фарберу отойти на полшага, как снова раздался капризный голос, и бедному дворецкому пришлось балансировать с подносом в одной руке, и с вазой с цветами – в другой, и если бы посмел уронить хоть что-нибудь, то его немедленно ждала бы известная участь – увольнение. А Мадаленне совсем не хотелось бы расставаться с приятным собеседником.
– Стойте, Фарбер! Мэдди, что ты скачешь, будто ты сидеть не можешь? Это неприлично! Сядь наконец и оставь в покое эти несчастные цветы. – Хильда так часто возмущалась Мадаленной по поводу и без, что та к этому уже привыкла, и только поставила вазу с камелиями около себя и незаметно махнула дворецкому рукой. – Так вот, Фарбер, напомните повару, что я хочу свинину на обед, а баранью ногу пусть отправят обратно.
– Слушаюсь, мадам.
– И вот что, Фарбер, скажите Грете, чтобы она проветрила мои комнаты, но так, чтобы не было сквозняка. Эта девчонка хочет меня уморить.
– Слушаюсь, мадам.
– И не стойте у меня над душой, Фарбер! Терпеть не могу, когда кто-то стоит позади меня и смотрит! Будто хотят удушить или отравить!
Мадаленна почувствовала, как мама мягко погладила ее по руке, осторожно улыбнулась и взялась за чайник. Хильда не разрешала никому наливать себе чай, кроме своей внучки, и причину такого расположения не знал никто.
Хильда не любила Мадаленну, порой последней казалось, что Бабушка ее даже ненавидела, и, поразмышляв, решила, что ежедневные ритуалы с чаем – еще одна попытка унизить и напомнить о ее месте.
– Не слишком крепкий, Мэдди. – поморщилась Бабушка. – В прошлый раз ты заварила такой крепкий чай, что я весь день пролежала с головной болью.
– Хорошо, бабушка.
– Думаешь, что это так просто, – заерзала на стуле Хильда. – Заставить меня сгинуть?
– Я никогда об этом не думала, бабушка.
– Вот оно что, не думала. И почему же это?
Хильда пристально посмотрела на Мадаленну, и той показалось, что вместо Бабушки, она увидела огромную змею – страшную, ядовитую и опасную. Оставалось только удивляться, как у такой ужасной женщины родился такой замечательный сын.
– Потому что убийство – это грех.
– Не надо, – замахала рукой Бабушка. – Не надо мне говорить о религии, девочка. Ты в ней все равно ничего не понимаешь.
Мадаленна стиснула в руках серебряный носик чайника и постаралась вспомнить что-то приятное. Весна в Портсмуте, когда все начинает расцветать; вишня раскидывает свои серьги по всему городу; чайный магазин мистера Кемпа в лучах рассветного солнца; новый роман Люси Брайсон, «Рыбаки в море» Уильяма Тернера – определенно, в мире было еще много прекрасных вещей, чем брюзжание миссис Стоунбрук.
Наконец Мадаленна села за стол, и по отмашке Бабушки все принялись за еду. Мадаленна успела привыкнуть за несколько лет и к горячей овсянке, и к отварным бобам и маленьким тостам с сыром и даже приучила себя не думать о вкусе еды, а понимать, что это только топливо, благодаря которому человек существует, а топливо вовсе и не обязано быть вкусным, и она старалась успеть все съесть прежде чем Бабушка начнет задавать вопросы про деньги и хозяйство.
– Мэдди, бога ради, – послышался голос миссис Стоунбрук, и Мадаленна чуть не подавилась бобом. – Перестань так молотить еду! Это неприлично! И потом, на твоем месте я и вовсе бы отказалась от завтрака; мне кажется, ты потолстела.
– Бабушка, – робко, но запротестовала Аньеза; все, что касалось ее дочери, было для нее священно. – Это неправда, вам показалось; Мада… Мэдди отлично выглядит.
– Показалось! – Бабушка передразнила итальянский акцент, и Мадаленна едва удержалась от того, чтобы не бросить что-то едкое. – Это тебе с утра показалось, что это хорошее платье! А я вижу, что Мэдди потолстела! Впрочем, если ты хочешь, чтобы твоя дочь была некрасивой, это твой выбор. Ладно, Мэдди, что там со счетами?
– Счета за газ оплачены, и за воду тоже.
– И сколько они решили с нас содрать?
– Двадцать фунтов и пятьдесят.
Столовая огласилась горестным вздохом, и Бабушка раскрыла свой веер. Разумеется, она начнет сейчас причитать о том, как много у нее забирают, и как мало отдают, а потом подозрительно посмотрит на Мадаленну и спросит, не умыкнула ли она пару фунтов себе? Все это Мадаленна знала и терпела как надоевший спектакль, который она видела сто раз и знала каждую реплику наперед. Хотелось бы ей быть не актером, а просто зрителем, и взять, хлопнуть дверью ложи и уйти навсегда из этого театра.
– Невозможно! Невозможно! – завелась Бабушка. – Это же просто грабеж, они меня грабят; да! Впрочем, Мэдди, – она развернулась в кресле и снова начала напоминать змею. – Может быть, милая, ты что-то от меня утаила?
– Ваша горничная уже осмотрела мою комнату, и если бы она что-то нашла, то, думаю, давно бы принесла вам.
Миссис Стоунбрук надулась и неприязненно посмотрела на Мадаленну; по-другому она на нее никогда не смотрела. А Мадаленна привыкала.
Сначала ей казалось, что она медленно сходит с ума; наверняка она допустила какую-то ошибку, и первые три года она все старалась завоевать расположение Хильды – ведь другого отношения она к себе не видела, а потом вдруг в Портсмут переехала Мария – мать Аньезы. Внучку у нее спрятали с того момента, как Мадаленна родилась, и вовсе не планировали показывать, и Мария сама сорвалась из Тосканы, только чтобы увидеть «свою звездочку».
И вот тогда для Мадаленны началась долгая пытка. Говорят, жить в нелюбви сложно, но это была неправда. Когда человек живет, не понимая, что такое тепло и ласка, он не осознает, чего лишен; у него не так болит где-то за грудиной, а вот когда человек вынужден каждый день метаться из огромной любви в холодную ненависть – вот тогда в его душе могла появиться ледяная злоба.
Мадаленна снова села за стол и налила себе чашку чая, стараясь не обращать на косые взгляды Бабушки. Тишина переставала давить на нее, когда она погружалась в собственные мысли. Внутренний мир накрывал ее прозрачной тенью, незаметной для других, но скрывающей ее от всех остальных. Она размышляла, и все становилось как будто бы немного легче, и ей казалось, что жизнь снова обретала прежнюю гармонию.
– Мэдди, – голос Бабушки прорезался сквозь благодатное молчание и спустил Мадаленну обратно в холодный дом. – Ты снова была у этого чудовища, верно?
– Я не совсем понимаю вас, бабушка.
– Все ты прекрасно понимаешь. – проворчала старуха. – У этого старого садовника, Стимона, Статайтона, или как его там?
– Вы имеете в виду, мистера Смитона, бабушка?
– Его самого. И почему же ты так удивленно смотришь на меня? – Бабушка хлопнула веером, и Мадаленна увидела, как мама слегка подскочила на месте. – Ну что ты так на меня уставилась?
– Я не сразу поняла, о ком идет речь, бабушка. Мистер Смитон – вовсе не чудовище, – но Мадаленну прервали; Хильда Стоунбрук свирепо посмотрела на нее, и Мадаленна почувствовала, как мама тихонько погладила ее по руке.
– Конечно, не чудовище, – фыркнула Хильда. – Ты на редкость глупая особа, Мэдди, и совсем не умеешь разбираться в людях. Хотя, – она саркастически посмотрела на Аньезу, и та немного съежилась под холодным взглядом. – С такой наследственностью это неудивительно. Ты ничего не знаешь о мистере Смитоне, и говоришь, что он хороший человек?
– Вы хотели со мной обсудить нравственную сторона характера мистера Смитона? – холодно спросила Мадаленна; она держалась из последних сил и понимала, что еще немного, и ее даже Аньеза не сможет спасти.
– Не дерзи мне, девочка. Я хотела сказать, что это неприлично.
– Что именно неприлично?
– То, что ты постоянно бываешь в доме этого человека. Это порождает слухи.
Кровь отлила от щек Мадаленны, и она стала напоминать миткалевую скатерть – фамильную гордость Стоунбруков. Бабушка никогда не любила своего мужа; ее дедушка был глубоко несчастлив в своей собственной семьи, и Мадаленна смогла понять это только сейчас. И не души Хильда Стоунбрук его своей сухостью и неприязнью, он может быть прожил и дольше.
Но дедушка был мертв – всего пять букв и одно слово, а ранило не хуже острой иглы – зато мистер Смитон был жив, и теперь его хотели отнять у Мадаленны. Ей вдруг захотелось заплакать, зарыдать, чтобы горячие слезы растопили ледяное сердце, но минутное наваждение прошло, когда Мадаленна вспомнила, что у Хильды Стоунбрук вместо сердца – булыжник.
– Я не понимаю вас, бабушка.
– Не понимаешь! – взвилась Хильда. – Хорошо, я тебе объясню. Этот твой Смитон – одинокий человек, а ты целыми днями пропадаешь в его доме. Ты – молодая девушка, в доме постороннего человека.
Что-то странное загорелось внутри Мадаленны. Ей вдруг захотелось стукнуть кулаком по одной из этих мраморных колонн, чтобы они рассыпались в прах, а потом взять маму и убежать подальше из этого ужасного дома с пошлыми и вульгарными мыслями. Как ее Бабушка могла все превращать в гадость одним своим взглядом, Мадаленна не понимала и даже не хотела знать. В Мадаленне горели страшным пламенем те года, которые она жила бок о бок с этой женщиной, и это пламя грозилось врываться и спалить все дотла.
– Действительно? Но ведь, бабушка, я и так уже живу в доме у постороннего человека.
– Что ты хочешь сказать? Я тебя не понимаю, Мэдди.
– Я имею в виду вас, бабушка. Я же живу в доме на казенном счету, следовательно, у постороннего человека. – внутри Мадаленны клокотала злость, и она с трудом сложила вышитую салфетку. – Благодарю за завтрак.
Стук ее ботинок раздавался по всему холлу, пока миссис Стоунбрук не обрела снова своего голоса, и в адрес Мадаленны не полетели обидные слова. Она привыкла; привыкла и к тому, что ее называли несчастным плодом мезальянса; привыкла к тому, что старуха постоянно сетовала на то, как их род выродился из-за примеси итальянской крови – все это не было ново, но разве кто-то сказал, что от этого стало легче?
Мадаленна фурией пронеслась мимо Фарбера, хотя каждый раз останавливалась и спрашивала результат вчерашней игры; пронеслась она и мимо старой Полли, что-то пробормотав о хорошей погоде.
Ярость душила Мадаленну, и подвернись ей сейчас под руку какая-нибудь дощечка или палка, она непременно запустила бы ей в какую-нибудь дорогую вещь, чтобы та разбилась вдребезги, а Мадаленна бы еще и раздавила остатки былой роскоши каблуками.
Она перевела дух только тогда, когда выбежала на веранду. Тут, в горшочках рос душистый горошек, и Мадаленна уткнулась носом в зеленую траву, вдыхая сладковатый запах и стараясь проглотить злые слезы. От них все равно не становилось легче, только голова набухала.
Ей надо уехать, билась в голове мысль; ей надо уехать, и ни дня она не останется здесь. Ей надо брать маму и бежать куда глаза глядят, к отцу, в Италию. К лешему университет, к лешему мечты; Мадаленна все это еще успеет, а теперь ей надо было не задохнуться в этом отвратительном воздухе из пластиковых цветов.
Она не заметила, как кто-то ее обнял и прижал к себе, что-то тихо напевая на итальянском. Мама.
Она всегда была рядом в такие минуты; всегда успокаивала, гладила по голове и угощала спрятанной конфетой. Аньезе все еще казалось, что у нее была маленькая дочка, которой все так же было десять лет, и она носила забавные косички, зачесанные за уши.
Но Мадаленне было двадцать, и тяжелые косы немного оттягивали голову, и проблемы нельзя было исправить одним жженым сахаром. Мадаленна не напоминал об этом маме, позволяя ей представить, что все как прежде, и только сильнее прищуривалась, чтобы соленые слезы не испортила ей блузку.
– Не надо, mia cara (пер. с итальнск. – «моя дорогая»). Не надо плакать.
– Я не плачу.
Она и правда никогда не плакала. Сначала не позволяла, а потом отвыкла и даже при желании не могла выдавить из себя ни слезы – глаза были сухими, словно песка насыпали.
– Не обращай внимания. Ты же знаешь Бабушку.
Мадаленна кивнула, и они замолчали. Утро было красивым – солнце заливало зеленый газон, и звуки сердитого моря доносились до веранды. Сейчас оно, наверное, клубилось белыми барашками, а волны рушили все песчаные замки, заливая водой ямки.
Когда Мадаленна была маленькой, она часто ходила на пляж и откапывала ракушки, обвитые водорослями, а потом плела из них гирлянды, развешивая по стенам.
– Мама, – она набрала в себя побольше воздуха. – Мы должны уехать отсюда. Не сейчас, но потом.
Аньеза ничего не сказала, и Мадаленна почувствовала, как внутри у нее что-то ухнуло. Раньше мама всегда торопливо говорила, что Бабушке необходим уход, что ее нельзя оставлять одну, а сейчас она молчала и тихо кивала головой. Значит, она тоже; она тоже была на тонкой грани.
– Милая, поезжай в теплицы. – Аньеза мягко оттолкнула ее от себя и поправила ленту в волосах. – Мистер Смитон тебя уже заждался.
– Ты уверена, что…
– Уверена, уверена. Только постарайся вернуться до обеда, хорошо? И если увидишь Джона, то приводи его к нам. Бабушка будет рада его видеть.
Мадаленна кивнула. Ей надо было бы остаться рядом с мамой, переждать эту бурю и очередной приступ самодурства, но она чувствовала, как задыхается, и сделала шаг по направлению к воротам.
Мама не будет несчастна; мама спрячется в своей комнате и сошлется на мигрень; мама будет в безопасности.
Мадаленне было двадцать лет, но она бежала изо всех сил, только чтобы не видеть ненавистного белого дома и тяжелых кованых ворот с вензелем «С». Это дом никогда не был ее домом, и она старалась не думать, каково это – жить без верной конуры, где можно было зализать побои и раны.
Мадаленна бежала.