«И Степану Халтурину спать не дает динамит…»
Почему у меня сразу по написании названия в заголовке возникла строчка из любимой поэмы Пастернака «1905 год»?
Разумеется, не потому, что поэт был связан с этим городом.
Пастернак не имеет к Уфе ни малейшего отношения; ему здесь не поставили бы даже уродливого – словно монстр из компьютерной игры! – памятника, украшающего одну из площадей Оренбурга. И напоминающего всем прохожим. что Александр Сергеевич Пушкин в поисках материалов по истории Пугачевского бунта добрался на восток до этого городишки на границе Европы с Азией…
Нет, просто с окна своего 14-го этажа я увидел ползущий вдалеке нефтеналивной состав.
И подумал, что здорово было бы налить эти цистерны не мазутом, а динамитом, а потом грохнуть по одной из них кувалдой.
Чтобы взлетело на воздух все сущее вокруг меня.
В стоса и спаса и в протопопские херувимы, в католикоса греческого и митрополита Санкт-Петербургского, в 33 света и в мутный глаз – через 7 гробов в центр мирового равновесия!
Я родился в этом городе 22 июля 1959 года.
Через 14 лет от Победы над Германией. Или 6 от смерти Сталина. 3 года после одиозного ХХ съезда КПСС, развенчавшего культ Вождя. Съезда, делегатом которого был мой дед по маме, партийный работник…
Так написал я сам о себе во внутреннем монологе полностью аутогенного главного героя романа «Der Kamerad».
Трагедия моя состоит в том, что дед Василий Иванович Улин был партийным работником союзного масштаба и после войны не вернулся обратно в Ленинград, откуда эвакуировался в 1941 году с одним из оборонных заводов.
Если бы он вернулся, то я родился бы ленинградцем и жизнь свою прожил бы совершенно иначе.
Вращался бы среди людей, а не среди воинствующего бескультурья, из которого так и не сумел вырваться.
* * *
Не помогло мне и то, что отец мой, врач-хирург-амбидекстр Виктор Никитович Барыкин (погибший трагически на четвертый день после моего рождения) был не просто из старой интеллигентски-барской семьи, а по своей матери Зое Ивановне Воронцовой происходил из ветви того самого дворянского рода.
И даже то, что и отца моего и дядю Михаила Никитовича, уважал один из последних русских интеллигентов этих мест – ушедший от нас Юрий Андрианов…
Высокий, тонкий, серебряновеково бородатый поэт, по возрасту находившийся ровно посередине между мною и поколением родителей.
* * *
И по сути дела всю свою жизнь я пытался выкарабкаться даже не из болота (из болота-то все-таки можно вылезти, если ухватиться за что-нибудь, растущее неподалеку), а из ямы в песке.
То есть оттуда, откуда спасения не может быть в принципе.
Писать я начал тому назад более полувека: 21 сентября 1967 года.
* * *
Эту дату отмечаю с биографической точностью.
Ведь до сих пор сохранилась одна из первых записей в дневнике, который я вел спорадически на протяжении четверти века.
В тот день я бодро сочинил собственное продолжение детской сказки -«Приключений мышонка Пика», не помню уже какого автора.
Правда, записать я этого сочинения не смог.
Не по причине неграмотности в 8 мальчишеских лет; читать я научился в 4 года, писать – в 4,5, а в 5 уже и читал, и писал и говорил по-английски.
Просто в ту осень, в первые недели моего второго класса, один одноклассник сделал мне подножку в школьном коридоре.
(Мерзавец – которого никто из дирекции не подумал как следует наказать за членовредительство! – давно умер. Но разбитое колено до сих пор напоминает мне о нем перед каждой сменой погоды.)
Почти всю первую четверть я провел в гипсе.
Мог или лежать или шкандыбать с одной негнущейся ногой, но сидеть было очень неудобно.
И потому мама – заботясь о моем зрении и не позволяя лежа ни читать, ни тем более писать! – сама сделала эту запись под мою диктовку.
* * *
Так получилось, что свои литературные опыты я начал именно с прозы.
И хотя в 1976 году, в 10-м классе…
(Глупо влюбившись в невыносимо красивую девочку из 9-го класса, имевшую лицо девы Марии и красное платье в мелкую черную клетку – стянутое в талии и имеющее длину ровно такую, чтобы наивыгоднейшим образом продемонстрировать неземную красоту ее икр…)
Хотя 10-м классе, уже готовясь к экзаменам на аттестат зрелости, начал писать стихи, все-таки навсегда позиционировал себя именно прозаиком.
Но имманентная склонность к стихотворчеству отразилась в стилевых предпочтениях, которые когда-то очень точно выразил замечательный художник и умный человек Иосиф Гальперин:
«В прозе работает каждое слово, в стихах – каждый звук.»
* * *
В 1976-1984 годы я – подобно любому юноше из культурной семьи! – писал то сомнительные философские трактаты, то мемуары глубиной в пару лет.
А в 1984 сотворил свое первое серьезно спланированное произведение – роман «И буду жить я, страстью сгорая».
Позже из него получилась «Высота круга» – о том написано в мемуаре «Москва – Санкт-Петербург».
Развился как поэт и ощутил себя прозаиком я не в Уфе, а в Ленинграде, где провел 8 лучших лет своей жизни.
С 1976 по 1984 – сначала студентом, потом аспирантом математико-механического факультета Ленинградского университета.
Увы, чертова судьба вынудила меня вернуться к черту в эту чертову Уфу.
Задыхаясь от духовной и душевной пустоты в своем «родном» городе, осенью 1985 года я пришел в «Школу репортера» при популярнейшей городской газете «Вечерняя Уфа», выходившей чудовищными для тех дней тиражами по 100 000 экземпляров.
* * *
Заведующая отделом писем Лилия Оскаровна Перцева, в течении нескольких лет подряд набиравшая эту самую школу – курсы внештатных корреспондентов, на которых в значительной мере базировалась газета – приняла меня очень благосклонно.
Моя «конкурсная работа» – статья о проблемах свободного времени, написанная от тоски по бальным танцам, которые пришлось оставить – как и все прочие детали своей культурной жизни! – по возвращении из Ленинграда, была напечатана как образец.
* * *
Правда, в заголовке редактор, ничтоже сумняшеся, исправил на свой лад точную, ритмично-аллитеративную цитату из Пушкина «Паркет трещал под каблуком».
Очень скоро я понял, что журналисты – при всей кажущейся продвинутости – очень ограничены и в общем малообразованны.
Однако это не мешало мне любить свое побочное занятие и своих хоть и внештатных, но все-таки коллег.
* * *
Например, в моей памяти навсегда остался заведующий отделом спорта Юрий Федорович Дерфель.
Бывший спортсмен, великолепный журналист, глубоко культурный (без всяких шуток!) человек, виртуозный матерщинник и страстный любитель жизни
Однажды он попал в больницу.
В те советские еще времена продолжалась привычка навещать больного сослуживца.
Тем более, что в тот момент завотделом расстался с одной из супруг и был лишен женской заботы.
Одна из молодых сотрудниц – корреспондент отдела писем, неимоверно фигуристая девушка Ирина К. – взялась организовать визит, позвонила в стационар, сумела вызвать Дерфеля к сестринскому телефону и спросила:
– Юрий Федорович, мы в вам собрались; чего вам вкусненького принести?
– Да ничего не надо приносить, – ответил матерый журналист. – От твоей попки откушу кусочек, мне будет достаточно!
И был 1 000 раз прав: то место Ирины К. казалось аппетитнее, чем даже торт «Прага» в исполнении ресторана «Метрополь».
А однажды я встретил его на улице с известным уфимским журналистом Лазарем Дановичем, который собирался куда-то отъезжать, – то ли в Москву, то ли вообще в Израиль.
– Какие новости, Юрий Федорыч? – привычно поинтересовался я.
– Да вот он уезжает наконец!
Дерфель кивнул в сторону своего коллеги, не только еврейской национальностью, не только тем же самым именем и сходной фамилией, не только харизматической усатостью, но и еще чем-то неуловимым вызывавшего ассоциацию с легендарным Лазарем Моисеевичем, наркомом путей сообщения СССР, имя которого до конца 50-х годов носил Московский метрополитен.
– Будет там Кагановича играть без грима!
* * *
Работа при редакции – где я почти сразу получил красную книжечку с золотым названием газеты! – дала мне очень много.
В период 1985-1995 я опубликовал около полутора сотен материалов на самые разные темы.
Как журналист был очень востребован; ко мне стояла очередь из героев разного плана, желающих увидеть материал о себе, написанный моим пером.
Как публицист – коим стал довольно быстро – нередко попадал на редакционную «Красную доску», что положительно отражалось на гонорарах.
Постепенно пройдя все детские болезни роста, я начал писать рассказы, многие из которых были опубликованы все в той же «Вечерней Уфе».
Правда, публикации эти были сильно урезанными, причем далеко не всегда по причине лимита строк.
Например, не только было вычеркнуты такие предложения из рассказа «Мельничный омут»:
«Маленькая грудь ее оказалась неожиданно тяжелой. Она была холодная, шершавая от мурашек, с туго набрякшим соском»,
– но и вообще из всех текстов убирались любые детали, касающиеся самых лучших мест женского тела.
(Хотя в том же «Омуте» я ничего не придумывал, а лишь описал собственные реальные впечатления от зрелища обнаженных женщин, купавшихся лунной ночью около реконструированной мельницы в Пушкинских Горах, на полдороги между турбазой и Михайловской усадьбой…)
* * *
В «Вечерней Уфе» мне выпал – пожалуй единственный за всю жизнь! – шанс утвердиться за счет своих окололитературных способностей.
Где-то в начале 90-х годов, когда началась полная чересполосица в СМИ, мне предлагали стать заместителем главного редактора этой газеты.
Прежний замглавного Шамиль Сафуанович Хазиахметов ушел в бизнес, открыв собственное издательство.
На освободившуюся должность не сразу нашли подходящего человека, и в какой-то момент вспомнили об мне.
Известном всему городу блестящем мастере быстрого пера к тому же имеющем без пяти минут второе высшее специализированное образование – в Литинституте мне оставалось учиться пару лет.
Намерение сделать меня вторым человеком в «Вечерней Уфе» было столь серьезным что кое-кто даже обратился к ректору Башкирского государственного университета с просьбой отпустить меня на газетную работу.
(Всерьез, будто отношение ко мне со стороны университетской администрации не было характерным к любому интеллигентному, культурному и образованному, но русскому человеку в Башкирии.
Примерно такое, что испытывал на себе герой анекдота неуловимый Джо, который был нафигникомуненужен.)
От работы в газете я гордо отказался.
И в принципе о том впоследствии не жалел.
Ведь должность заместителя главного редактора в ежедневной газете – не литературная, а собачья.
А дальнейший карьерный рост для меня – представителя некоренной национальности – был весьма сомнителен.
Тем более, что я все-таки был не администратором, а художником слова.
* * *
Понятное дело, что сотрудничество с газетой в качестве прозаика не могло быть продуктивным, и в конце концов я пришел в Союз писателей СССР.
Местное отделение СП всех русскоязычных авторов, без разграничения жанров, объединяло в «русскую секцию».
Серьезных прозаиков в Уфе практически не было – как нет и по сей день… – в секции копошились поэты всех мастей.
Но среди них были и талантливые и хорошие люди.
Например, Роберт Васильевич Паль, который меня всячески поддерживал, выписывал вспомоществования как «молодому писателю» и так далее.
Вообще в русской секции я сразу стал своим, там меня приняли очень тепло.
* * *
Я ходил на все заседания, с первых дней на равных с полноправными членами участвовал в обсуждениях произведений.
Ездил от Союза в район на юбилей покойного писателя Эдуарда Солодовникова.
Участвовал в двух (если не ошибаюсь) съездах писателей Башкирии.
* * *
Никогда не забуду, как во время перерыва между заседаниями мы сидели в кафе общественного центра, где проходил съезд, с писателем Леонидом Лушниковым.
За соседним столом щебетали две молоденькие татарочки из района.
Черноволосые и черноглазые, в несуществующе коротких черных юбочках и черных колготках на продемонстрированных до черных трусиков ровненьких ногах, они были не просто хорошенькими и даже не очень хорошенькими.
Они вызывали желание съесть себя одну за другой – как черный шоколад! – и запить черным кофе без сахара, который дымился перед нами.
– Смотри, Леонид Алексеич, – сказал я, кося глазом, как кот, увидевший на полке сметану и прикидывающий, сможет ли туда допрыгнуть. – Какие у них ножки и все прочее наверняка тоже…
И замолчал, ожидая реакции своего старшего коллеги по цеху.
– Эх, Витя… – Лушников вздохнул с грустной улыбкой пожившего на свете мудреца. – Это же поэтессы! Они вместо того, чтобы трахаться, будут тебе всю ночь стихи читать!
* * *
У меня имелись рекомендации для вступления в СП.
Причем тот Союз писателей был не чета нынешним «союзам» и союзикам, российским и «интернациональным» – куда примут всякого, даже не владеющего грамотой, но готового платить членские взносы (с помощью которых благоденствуют хитрые организаторы, играя на тщеславии людей, жаждущих быть признанными «пИсателями» за несколько тысяч рублей в год). Члены СП имели эксклюзивное право на внедрение своих книг (приносящих гонорары в 7-8 тысяч рублей при средней зарплате 200 в месяц) в планы издательств, оплачиваемые «творческие командировки» для написания заказных произведений, выплаты из Литфонда СССР, писательские дачи и пр.
Одну рекомендацию мне дал упомянутый Роберт Паль, вторую – петербургский писатель Александр Скоков, третью мой семинарский руководитель из Литинститута Олег Смирнов.
(Хотя, если не ошибаюсь, достаточно было всего двух.)
Увы, вступить в СП СССР я не успел: обязательным условием была публикация двух собственных книг, а моя вторая книга «Конкурс красоты», намеченная на 1995 год, «слетела» из планов после того, как местный «Башкнигоиздат» стал Китапом со всеми вытекающими для русских авторов последствиями.
Вспомнив добрым словом русскую секцию Башкирского отделения СП СССР, не могу не сказать, что по-настоящему живая творческая жизнь кипела в другом месте.
В литературном объединении при местной молодежной газете «Ленинец», которым руководил другой хороший человек – поэт и прозаик, ныне покойный Рамиль Гарафович Хакимов.
Увы, в этой компании молодых (и не очень молодых) дарований я не ощущал себя своим.
* * *
Сам Хакимов был умным и талантливым, он видел творческую суть в любом пишущем человеке.
Именно ему принадлежит вступительное слово к рассказу «Место для года» (первому из всех опубликованных мною сочинений!). Он и настоял на публикации в «Вечорке» – убедил своего друга, главного редактора Явдата Бахтияровича Хусаинова отдать мне полполосы из ограниченного фонда, выделяемого ежемесячно на художественную литературу в злободневной газете текущего дня.
Рассказ с неплохой иллюстрацией художника Тамары Рыбченко получил хорошие отзывы, а на гонорар я купил своей тогдашней жене Н.Г.(У.) пальто (хотя честно говоря, рассчитывал на шубу…).
Но Рамиль Гарафович (годившийся мне почти в отцы) то ли к тому времени уже смертельно устал от многолетней работы с талантами по линии обкома ВЛКСМ, то ли последовал мудрому Мао Цзе-дуну, который вслед за еще более мудрым Конфуцием позволял на словах расцветать всем цветам.
И дела в литобъединении при «Хр***нинце» (коим я именовал ту газету) пустил на самотек.
Даже не просто пустил, а отдал их на откуп людям, к литературе отношения в общем не имевшим.
* * *
Тон там задавала некая поэтесса (именно поэтЕССА, не поэт!), чьего имени я не назову по принципу
De mortuis aut bene aut nihil
при непереносном смысле слова mortuis.
Недоучка, вылетевшая в свое время за безделье с первого курса филфака МГУ (!).
Прокуренная недевушка, аттестовавшаяся «местной Цветаевой» лишь за то, что – подобно одиозной поэтессе – пренебрегала формой ради одной ей понятной экспрессии текста.
(Хотя, возможно, она просто была неспособна отличить ямба от хорея несмотря на все усилия, что подмечал в ином человеке Александр Сергеич.)
* * *
Как всегда отступая от нити, скажу о поэзии в моем классическом понимании.
Стихи я и читал и слушал с невесть каких пор, одной из моих любимых была книга «Читая Пушкина».
Еще не став поэтом, я уже знал главные стихотворные размеры: хорей и ямб, дактиль, амфибрахий и анапест.
Это знание наполнило меня внутренним ощущением силлаботоники, единственно органичной для русского стихосложения.
Потому писать стихи я сразу начал в идеальном соответствии с канонами формы.
Я до сих пор пишу их именно так; я никогда не считаю слогов, ощущая стихотворный размер внутренним слухом несостоявшегося музыканта.
Неточность размера я вижу даже не проговаривая стихи, а читая текст.
Просодические ошибки бросаются мне в глаза, неверные рифмы режут внутренний слух.
Я полагал, полагаю и буду полагать, что в стихах главное значение имеет форма.
Стихи, не имеющие формы (при любом, хоть самом глубоком содержании!) – это не стихи.
Ведь даже рэп – современную усладу черни – можно пропеть мелодично. Но такой текст не является стихами; он умирает, будучи написанным для молчаливого прочтения.
Действительно великие поэты всегда следили за формой своих стихов; редкие исключения лишь подтверждают правило.
Ахматова, очевидно, случайно потеряла 2 слога в 8-й строке своей «Небывалой осени» – одного из лучших (если не лучших вообще!) своих стихотворений. Написанного тем изумительным 5-стопным анапестом с безударным слогом в окончаниях нечетных строк, каким были потом написаны и тот самый гениальный «1905 год» Пастернака и Рубцовские «Журавли», и лучшие песни Булата Шалвовича Окуджавы…
(И которому, кстати, за 40 с лишним лет стихотворчества то и дело обращаюсь я сам…)
То, что Анна Андреевна допустила ошибку именно случайно, говорит мне одна деталь: в третьей строчке «Осени» она ради соблюдения размера добавила один слог в слову «дивились», превратив его в просторечное «дивилися», совершенно чуждое в ее аристократических устах.
Но если поэт ничтоже сумняшеся пишет нечто, вызывающее впечатление о езде на телеге по булыжной мостовой, и всерьез именует это стихами… то с таким «поэтом» мне ясно все сразу и без слов.
* * *
Эта же не-Цветаева о размерах, судя по всему, понятия не имела вообще.
Но то не умаляло ее славы.
Звезда считалась звездой, признавалась почти гениальной и не просто была в фаворе, а являлась истиной в первой инстанции.
Мое положение осложнял еще и тот факт, что в более ранние времена я общался с нею на полудетском уровне, будучи с третьего по седьмой классы влюбленным в ее старшую сестру, мою соседку по парте.
Будущая Цветаева влюбилась в меня – студента мат-мех факультета ЛГУ – еще в школе.
Я взаимностью не ответил, имев по жизни иной тип женщин для любви; да я в те годы и не подозревал самой возможности сильных чувств в ком-то, кроме себя самого.
И можно себе представить деструктивную волну, которую обрушила на меня годы спустя ничего не забывшая отвергнутая женщина…
* * *
Хотя дело было не только в ней.
В те годы художники забыли о смысле художничества, а лишь рвали друг другу пейсы в бесконечных (и неконструктивных по самой своей сути!) идеологических баталиях, содержательностью своей напоминавших религиозные войны средних веков.
Все вращалось около одиозных в те времена антагонистических общественных организаций «Память» и «Мемориал» и напоминало древнегреческую пародию на «Илиаду», которая называлась «Батрахиомиомахия», то есть «Война мышей и лягушек».
Однако конфликты эти, шедшие во вред творчеству, были нешуточными по тому, насколько погрязали в беспочвенных взаимных оскорблениях умные и талантливые люди.
Даже с таким Художником с заглавной буквы, талантливым и мудрым гражданином мира, истинным светочем культуры, каким является Айдар Хусаинов в литобъединении мы тупо мерились не пойми чем вместо того чтобы проникнуться взаимным уважением.
Открыл человеческий взгляд друг на друга нам с Айдаром лишь Литинститут (куда он поступил года на два позже меня).
Об институте на Тверском бульваре, 25 написано в мемуаре «Москва - Санкт-Петербург».
* * *
Об Уфе же в моей писательской жизни сказать больше нечего.
Правда, некоторое время после окончания Литинститута я еще общался с остатками русскоязычной литературной гвардии СП.
* * *
Имел я и некоторое общественное признание своей литературной деятельности.
О чем говорят несколько интервью со мной в журнале «Уфа» и газете «Уфимские ведомости», опубликованные Лилией Зиминой – она приведены в мемуаре «Классик».
* * *
Организовал я две телевизионных передачи на Башкирском телевидении.
Одну провел как беседу у себя дома еще в Литинститутские времена.
Второй участвовал с опубликованной книгой «Ошибка» в рубрике «Книжный дом».
* * *
Один раз прошло интервью со мной по какому-то каналу радио.
* * *
Увы, все это ушло в Plusquamperfekt.
* * *
В очерке «Немного эмоций» из сборника «Отели Турции» я писал о том, что сегодня сменился фокус моего мировосприятия.
Да, все сменилось кардинально.
Десять лет тому я еще ощущал себя человеком: ездил на машинах, пил водку, играл на гитаре, пел песни и даже радовался своему отражению в женских глазах.
Пять лет назад уже нигде не отражался и ничему особо не радовался, но еще пил, пел и ездил.
В прошлом году уже и не ездил и не пел, но все-таки незнакомые люди не давали мне больше сорока лет.
В нынешнем я отворачиваюсь от всех попадающихся зеркал.
* * *
Мое мировосприятие сместилось еще и по естественной причине.
Страдая с детства плохим зрением, я видел неотчетливо и потому все вокруг казалось неизмеримо прекрасным.
В 2014 году я попал в серьезную автоаварию, после чего стал медленно, но верно слепнуть.
В 2017 я прооперировался, ко мне вернулось практически нормальное зрение – такое, о самом существовании которого я давно забыл.
Я стал видеть все очень хорошо и полноцветно… но боже мой, что я увидел!
До чего же омерзительным оказался на деле окружающий мир!
Какими тупыми и серыми сделались лица!
Сколь неизящными оказались женщины, которые прежде вызывали во мне бури желаний!
И как теперь я мог ходить по улицам, где не сделать двух шагов, не рискуя попасть в собачьи экскременты или выброшенный из окна использованный презерватив!
Увидев мир во всех его смрадных красках, я разом постарел на целую жизнь.
* * *
Сегодня о своем отношении к бытию я могу сказать строкой из стихотворения «Николаю Рубцову»:
И слетает звезда с утомленных от жизни небес…
Нет, в Уфе еще живет что-то литературное.
* * *
Кто-то что-то пишет, кто-то где-то с кем-то встречается и о чем-то спорит.
Есть и здесь талантливые русскоязычные литераторы сегодняшнего дня.
Но в целом этот город уже давно не несет мне ничего положительного.
* * *
Я пережил свое время обнимать, настало время уклоняться от объятий.
* * *
С городом рождения меня примиряет единственный факт: здесь в 1993 году я встретил свою жену Светлану, самого дорогого человека на свете.