Отец не умел выражать мысли пышными фразами, он говорил коротко, резко, будто размашисто рубил дрова. Но его рассказ я услышал именно так.
Тихо потрескивал огонь в печи, поглаживал отца по щетинистой щеке невесомый Серебристый медведь. А сердце мое превратилось в хрупкую сосульку – казалось, еще миг, еще одно отцовское слово, и оно расколется, разлетится колючей ледяной пылью.
– Не верю, что я умер после рождения, – наконец проговорил я. – Ты, отец, не доктор – как мог понять, мертвый ребенок на руках или живой? Да еще сильно переживал, вот тебе и показалось. Что тут думать?
– Думать нечего. Спать пора.
– И все-таки я не верю!
– И хорошо. Это к лучшему, – вздохнул отец. – Может, я все напутал. Лет-то, зацепи змею за хвост, сколько прошло. Да, сын. Наверно, напутал.
Он не думал горячиться и спорить, и я понимал, что все сказанное – правда. Но все-таки угрюмо поинтересовался:
– А где сейчас эта… как ее… Кларисса? Можно мне с ней поговорить?
Отец развел руками:
– Не выйдет. Повитуха вскорости из Светлого города уехала – в Синегорье перебралась. А недавно слух прошел, что померла она, да как-то нехорошо. То ли в реке утопла, то ли еще что с ней приключилось. Не знаю толком. Да и какое мне дело.
Неожиданная мысль, точно длинная ржавая игла, ткнулась в сердце, прошила меня насквозь, и я, встревоженно схватив отца за рукав, нелепо пробормотал:
– Так что же… Если пророчество Колдуна сбылось и Лев не прилетел, значит, я того… тоже помер, что ли?
Отец сердито покачал головой:
– Что ты несешь! Ну-ка ущипни себя. Нос на месте? На месте. Теперь за ухо дерни. Да посильнее! Больно? Вот и порядок. Значит, живой, а ведь сколько уже часов прошло! Наврал Колдун. Даже не думай – наврал. А Лев твой заплутал где-то, чего в жизни не бывает. Может, к утру и найдется. Давай-ка спать. Мишка согреет дом, если дрова догорят.
Серебристый медведь сонно посопел, поворочался на отцовских коленях, тихо дохнул ароматным банным теплом, свежими лесными травами.
– Мишка! – в отчаянии я обернулся к нему. – Ну ты же все понимаешь! Ты же как человек! Где мой Крылатый Лев? Где он? Объясни хоть знаками! Покажи!
Медведь глянул на меня виновато, скатился колобком с отцовских коленей, спрятался, как перепуганный малыш, за его широкой спиной. Подумал – и съежился, превратившись в крошечного, будто мармеладного, медвежонка. Всем видом он показывал: «Какой с меня спрос? Я ведь сам горюю…»
– Не пытай ты Мишку, – попросил отец. – Не может он ничего рассказать. Дождемся рассвета, а там видно будет.
Я не стал спорить. Изматывающая тревога трепыхалась в груди бесцветной прожорливой молью, изъедала сердце. Чтобы прогнать злобного мотылька, я прошелся по комнате, погасил свечи и лампы, еще раз с пустой надеждой посмотрел в плотную темень за окном и, в чем был, нырнул в постель.
Отец, скинув c плеч мохнатую домашнюю накидку, тоже лег – протяжно заскрипели пружины старой кровати. Несколько минут темную и густую, как кисель, тишину разбавляло лишь привычное громыхание львиных ходиков. Но вскоре отец, повздыхав и поворочавшись, поднялся.
– Что ты?
– Перебрал кофе, не усну, – будто оправдываясь, отозвался он. – Впустую валяться – только голова заболит. Пойду тапки шить. Продадим их – сахаром запасемся, карамели у Реуса купим, а может, и шоколада. А ты спи, сынок, ни о чем не думай.
Тапки у отца получались отменные. Он мастерил их из разноцветного войлока, расшивал лентами и бусинами, украшал замысловатыми узорами – народ раскупал мигом. Но никогда, никогда отец не шил ночами! Он не раз повторял: «В потемках только недотепы работают», и ворчал, если я, прогуляв весь день с ребятами, засиживался за книгами допоздна.
Днем он ни минуты не сидел сложа руки, но, едва спускались сумерки, оставлял все дела. Укладывался отец рано, и кофе не мешало ему спать богатырским сном. Выпив на ночь пол-литра обжигающей черноты, он заваливался на набитый соломой матрас, накрывался овчиной и закрывал глаза – а спал он бесшумно, как привык когда-то в дальних опасных походах.
А сегодня – вот оно как: «Кофе перебрал…»
«За меня боится, – понял я. – Вдруг от досады глупостей натворю? Слова Колдуна вспоминает: „Не прилетит Крылатый Лев – и сын погибнет“. А если… если так и случится?!»
Ледяной иней облепил меня целиком. Колючий страх, сотканный из миллиона мыслей-снежинок, приклеился к гортани, к животу, к сердцу, осел в груди увесистой и липкой студеной глыбой.
Но я разозлился на себя – и страх неохотно начал таять. Если и надо за кого тревожиться, то за отца! Изводится, сердце не бережет, а оно у него и так потрепанное – что ни битва, то зарубка. С виду-то Воин Вадим еще крепкий, как кряжистое дерево. Высокий, когда не сутулится. Но я-то знаю, что изредка он украдкой заваривает в кружке-великанше не кофе, а щепотки целебных трав – и давние раны мучают, и сердце беспокоит.
Устроив на плече Серебристого медведя, отец не спеша побрел в кухню. Чиркнула спичка, и в комнату вновь пробрался горький кофейный дух. Закрыв глаза, я мысленно обратился к родному облаку: «Лев мой солнечный, где ты? Давай так: я проснусь – а ты рядом!» Я даже улыбнулся, представив, как могучий Крылатый Лев ластится ко мне, нежится, обнимает, щекочет лицо пышной золотой гривой.
Согреваясь доброй надеждой, я не заметил, как заснул. Мне снился прекрасный золотой Лев – озаренный искристым сиянием, он парил над вечерним городом, над домами с высокими черепичными крышами, над Овальной площадью и старым парком, мерно взмахивая красивыми точеными крыльями. И там, где он пролетал, вспыхивали разноцветные звезды.
Во сне я был безбрежно счастлив, а утром, вскочив, вскрикнул от горького разочарования. Льва возле меня не было.
Я кинулся к окну – и ничего не увидел. Улицу спрятал густой, слоистый, как простокваша, туман. На топчане выстроились в ряд три пары тапочек из войлока – новенькие, нарядные, с бусинами, стеклярусом и тесьмой. Из кухни доносилось постукивание молоточка – отец снова что-то мастерил. Неужели так и не ложился?
Сумрачно глянув на помятые за ночь штаны, я шагнул к умывальнику, плеснул в лицо пригоршню прохладной воды. Потом еще и еще – чтобы смыть боль, тревогу, недоумение и обиду. Подошел отец – я молча кивнул и принялся так истово начищать порошком зубы, будто собрался весь день сверкать ясной беззаботной улыбкой.
– Утро доброе, – отец положил руку на плечо.
– Доброе? Не уверен, – отозвался я, выплюнув кисловатую воду.
– Да, доброе. Доброе, зацепи змею за хвост! – вдруг рявкнул отец, да так, что Серебристый медведь, стоявший за ним, как тень, юркнул за занавеску. – Ты жив, я тоже жив! Что тебе еще надо?
– Да нет, ничего. Все у меня есть, все нормально, – ровно сказал я, провожая взглядом не в меру впечатлительного Мишку. Аккуратно поставил на полочку желтую жестянку с зубным порошком, сунул щетку в кружку, будто ничего не случилось.
– Ну да, не прилетел твой Лёвушка, – уже мягче сказал отец. – Ничего, раз ты жив – прилетит. Мало ли где он задержался.
Глядя в круглое, чуть помутневшее от времени зеркало, я ожесточенно вытирал мокрое лицо. Нос уже покраснел, как садовый редис, а я все прикладывал и прикладывал к нему жесткое, будто картонное, полотенце. Отец раздраженно выхватил его из рук: «Да хватит уже!», бросил в сторону. И я заметил, что выглядит он неважно – ввалившиеся щеки еще гуще облепила черная, с седыми проблесками, щетина, под глазами проявились сизые тени, кривая морщина рваным рвом разделила мохнатые серые брови. Отцовский подбородок заострился, как отточенный карандаш, и я впервые с тревогой понял, как постарел непобедимый Воин Вадим. Нет, не боец стоял передо мною, не железный предводитель, а утомленный горожанин, почти старик, высокий, сутулый, грузный. Пожилой человек, измотанный давними ранами, недугами, неутолимой печалью о жене и вечным страхом за сына.
Будто услышав мои мысли, отец встрепенулся, выпрямился.
– Ничего, – хрипло сказал он. – Всякое видали. Справимся.
– Справимся, – эхом повторил я. И добавил: – Душно мне дома. Я пройдусь.
В зеленых отцовских глазах мелькнуло беспокойство – не забывая о скорбном пророчестве Колдуна, он не хотел отпускать меня на улицу, где стоял непроглядный туман. Кашлянув, отец произнес:
– А завтрак? Я сварил пшенку. Поел бы, пока горячая.
– Пока не хочется.
Любая мысль о еде, даже о стакане чая, вызывала липкую тошноту. Тревога – отвратительная приправа для любого блюда, а я ни на секунду не переставал волноваться о Крылатом Льве.
– Что ж, иди, – подумав, обронил отец. – Придешь – будем пилить дрова. Зима на носу. И это… Делом надо заниматься. Оно спасает.
Я шагнул с высокого крыльца прямо в густой туман, прошел через двор и, отворив калитку, понял, что мир изменился. Ночью кто-то снял с деревьев фонари и бумажные гирлянды – их вывешивают, когда появляются облака, и не убирают целый месяц. Белые домики с острыми блестящими крышами, еще вчера расцвеченные пестрыми флагами и яркими цветами из фольги, напоминали ныне замерзших нахохленных голубей.
Когда туман стал редеть, я с изумлением приметил, что двери домов заперты, ставни задвинуты, на хлипких калитках – небывалое дело! – уныло повисли железные замки. Мне показалось, что даже флюгеры – веселые медные петухи – поникли и опустили востренькие клювы. Нехорошая траурная тишина царила в городе. А ведь второй день прибытия небесных друзей – это пыл праздника!
Пока я шагал к главной площади, именуемой Овальной поляной, – уж там-то наверняка встречу знакомых! – не верил глазам, изумляясь безлюдности родных улиц. Но и на поляне было пусто – будто великан-недотепа гигантским платком смахнул с нее веселых горожан, торговцев и музыкантов. Тишину разбивало унылое монотонное шорканье – мой школьный приятель, упитанный, как пончик, гном Дарлик, ожесточенно махал длинной, выше него, метлой. Сердито бубня под нос скороговорки, он сгребал в кучу хрустящие фантики и запутанные пестрые ленты серпантина, а из его кармана опасливо выглядывал лопоухий облачный кролик. Дарлик был из наших, из местных гномов, его родители и многочисленные родственники испокон веков жили в Светлом городе – и к ним тоже исправно прилетали живые облака.
– Дарлик! – кинулся я к нему. – Что же такое творится?
Увидев меня, гном охнул, вздрогнул – даже метлу уронил! – выхватил облачного кролика из кармана и поспешно спрятал под красно-белый колпак, будто испугался, что я отниму его и унесу к себе в дом.
– Гном от дела не бежит, убираться гном спешит. Как метелка подметет, гном монетку заберет, – картаво протараторил Дарлик. Когда местные гномы волновались, слова сами собой склеивались в рифму. – А твоя тут личина – по каким же причинам?
– Сам ты личина… – обиделся я, сделав вид, что не замечаю глупого гномьего испуга. – Гуляю я. Знакомых ищу.
Бледный, как недопеченная булка, Дарлик глупо раскрыл рот.
– Ох! Знакомых ищет! – вскрикнул он, и его глаза-бусины переполнились ужасом.
– Вот тебя нашел, – невозмутимо сказал я.
– Ты ко мне, прошу, не лезь. Все же город, а не лес… – дрожащим голоском пробормотал Дарлик и, натянув на уши полосатый колпак с помпончиком, мигом растворился в сыром осеннем воздухе. Только метла осталась валяться на мостовой.
Глупые гномьи штучки! А я еще считал его приятелем. Математику списывать давал.
В горьком недоумении я прошелся по площади. Вчера ее украшали конфетные палатки, яркие пряничные домики, а сегодня вместо них уныло торчали металлические остовы. Никто не катался на скрипучей карусели, не устраивал веселую кучу-малу на расписных деревянных горках. Не слышно было ни оркестра, ни заливистых свирелей – только злобный ветер свистел в ушах, пробирался под капюшон, и я пожалел, что забыл дома шляпу.
Погруженный в невеселые мысли, я добрел до Осинового переулка, свернул к остроконечной ратуше – и ошеломленно остановился. С ратуши, самого высокого в Светлом городе здания, варварски сдирали портрет Воина Вадима. Несколько гномов, повиснув в строительных люльках, облепили кирпичную стену и, вооружившись кривыми, бандитскими какими-то ножами, вспарывали плотный тканевый плакат. Лицо портретного рыцаря исказилось, скривилось, будто в острой печали, но он по-прежнему крепко держал меч.
Командовал этим действом градоначальник эм Бобрикус. Низенький, толстый, взбудораженный, он, задрав голову, визгливо покрикивал на нерасторопных гномов: «Живей, живей! Не жалейте! Рвите, режьте! Дело высокой важности!» Меня он не заметил, поэтому, когда я шагнул к нему и поздоровался, подпрыгнул, как резиновый мячик.
– Что это вы делаете? – стараясь оставаться сдержанным, поинтересовался я.
Эм Бобрикус взглянул на меня, как на выплывшего из небытия призрака, но, покашляв, справился с собой и принял привычную надменную позу: живот вперед, подбородок вверх, руки скрещены на пухлой груди.
– Молодой человек, вы с главой города разговариваете! – высокомерно пропищал он. – Прошу почитать чин и не мешать делу высокой важности! Если желаете обратиться, запишитесь у Лауры. Я вас приму. Если посчитаю нужным. Возможно, в четверг. Если не будет дел. Высокой важности! – припечатал он и закричал на гномов: – Действуем без пауз! Без пауз! – И снова обернулся ко мне: – Не стойте, юноша, рядом со мной, не стойте! Идите, куда шли. А с обращениями – в четверг!
– После дождичка в четверг… – угрюмо буркнул я. Еще вчера я не решился бы даже приблизиться к городскому главе – хоть городок наш мал и все знают друг друга, но эм Бобрикус считается крупным чином.
– Ступайте, ступайте! – Он махнул в мою сторону чистеньким носовым платочком. Почему-то именно этот жест придал мне решимости.
– На плакате – мой отец. Я имею право знать, почему вы его изрезали!
– Не отец – а образ! Порезали не его, а картинку! Так решил совещательный орган! Важный орган! – выпалил градоначальник и, опасливо оглянувшись, сделал пару шажков в сторону ратуши.
Я с изумлением понял – эм Бобрикус меня боится! Поверить в то, что многоопытный градоначальник трясется при виде печального, тощего, измученного тревогами пацана, было невозможно. Но я уже не сомневался: эм Бобрикус с радостью отошел бы от меня подальше, а лучше того – подхватил длинные фалды черного сюртука и помчался переулками – да так, чтобы искры от ботинок отскакивали!
Но он не мог придумать, как, позорно улепетывая, сохранить достойный вид, и оттого мучился. Его щеки побагровели, на лбу проявились крупные капли, но он из последних сил пыжился, изображая респектабельного господина. Чем, интересно, я так его напугал? Секунду помедлив, я спросил об этом вслух.
– Вы забываетесь, молодой человек! Я первый начальник! Я ничего не боюсь! – отступив еще на пару шажков, заявил эм Бобрикус. Он снова вскинул кругленький подбородок – сначала один, потом второй и третий, но все равно выглядел не представительным чиновником, а жалким пузатым птенцом.
Беспомощно оглянувшись, он с ужасом понял, что гномов в строительной люльке нет, – исчезли, негодяи! Дрожащей рукой градоначальник выудил из-за пазухи облако – пухлого синего Пингвина, поспешно прислонил его к вспотевшему лицу, как салфетку. Пингвин не обиделся такому обращению – видно, для него это было обычным делом. Юркнув на мостовую, Пингвин вырос в человеческий рост, и эм Бобрикус, плюнув на респектабельность и чин, торопливо спрятался под его нелепыми крошечными крылышками.
Наверно, градоначальник – птица высокого полета! – хотел, чтобы ему досталось другое облако – могучий орлан, например, или отважный беркут. Но мы не выбираем облако, что прилетит к нам в момент рождения, ибо судьбу свою тоже не выбирают.
– А про плакат ночью совещательный орган решил! – выкрикнул градоначальник, высунув нос из-под пингвиньего крыла. – И про все остальное!
Мне даже жалко стало эм Бобрикуса – человек пожилой, полный, нервный. Того и гляди удар хватит. Но я посмотрел, как беспомощно колышется на ветру истерзанный отцовский портрет – варварские прорези на нарисованном лице походили на рваные раны – и с горечью произнес:
– Не знаю, что там решил ваш орган… и какой именно орган. Но Воин Вадим не заслужил, чтобы с ним так обращались.
– Воин Вадим всегда был против этой бессмысленной картинки! – выдохнул эм Бобрикус, вжавшись в облако. Пухлый Пингвин еще немного подрос; обнимая своего человека, он нависал над ним синей колышущейся глыбой и смотрел на меня с печалью и укоризной. – Воин Вадим требует не возвеличивать его! Мы пошли навстречу! – Эм Бобрикус, ступая в ногу с Пингвином, сделал еще несколько шагов – только не навстречу, конечно же, а назад.
– Ну ладно, не возвеличивайте. Но зачем полотно-то рвать? Красивая же работа. Нам бы отдали. Или художнику.
– Не положено! Надо уничтожить! Так решил совещательный орган!
– Да какой орган, в конце концов?! – не выдержал я.
– Самый важный! Я и Колдун! – выпалил эм Бобрикус и, видно, догадавшись, что ляпнул лишнего, зажал рот розовыми, до нелепости крохотными ладошками. Он мотнул головой, с лысины слетела шляпа, а с нею – ошметки былой солидности.
Проглотив горький комок, я махнул рукой и, в последний раз глянув на то, что осталось от величественной картины, побрел куда глаза глядят.
Но далеко не ушел – через два поворота наткнулся на Грона с ватагой парней в черных накидках. Это были хамоватые типы, всегда готовые затеять бурную свару или жестокую драку, и я понял, что мои неприятности только начинаются.