Дорога пестрела солнечными пятнами – круглыми и угловатыми, будто кто-то рассыпал в тени содержимое кошелька. Ветер нёс с моря солёную свежесть, но не спасал от жары.
Неаполь. Про себя она считала шаги, вслушиваясь в мелодию звуков, в изысканный ряд слогов. Не-а-поль.
Нет, не так, конечно же. Napoli.
– Ciao, bella! Dove vai?[2]
Она не стала оборачиваться, почти уверенная, что обращаются не к ней.
Napoli. Красиво, как море и небо полоумно-синего цвета – с чайками наперевес. Как молочная пенка, остающаяся на стенках чашки от капучино. Как этот ленивый день.
Как вообще вся Италия.
– Ciao, bella! – настойчивее, с местным гортанным мурлыканьем в говоре. – Bella giornata, vero?[3]
Она немного ускорила шаги. До чего жарко.
Африканец, продававший шейные платки и палки для селфи у входа в кафе, белозубо ей улыбнулся. Мальчишки гоняли по парковке мяч – конечно же, с малопонятными диалектными воплями. Кривоносый мужчина, не отставая, шёл сбоку от неё.
– Dove vai? Come ti chiami?[4]
Хороший вопрос. Удивительно, что за последние дни собственное имя не пропало из памяти – не растаяло, как тает дивно сливочное мороженое со вкусом нутеллы или нежнейший закат над Везувием.
Чуть скривив губы, она качнула головой и почти побежала.
– Scusi[5]…
– Perché? – искренне удивился мужчина. В ухе у него качалась серьга, а глаза из-за синяков казались чуть подведёнными. Лет сорок, не меньше. Второй итальянец, пытающийся с ней познакомиться. Не так уж плохо, наверное, – если не впадать в панику. – Dimmi “scusa”! Posso parlare?[6]
– No.
– Perché?
Ей не понравилась такая настойчивость. Солнце палило беспощадно, а до ближайшего людного места – до Пьяццы Плебисчито – было ещё довольно далеко.
Сказать: sono fidanzata[7]? Выдумать, будто у Пенелопы есть свой Одиссей? Здесь ведь лучшее место, чтобы выдумывать.
Себя, например.
Она снова воспроизвела глуповато-извиняющуюся, типично туристскую улыбку.
– Scusi, no.
И ринулась в толпу – туда, где розовели стены Палаццо Реале, обросшие строительными лесами. Мужчина засмеялся, продолжая шагать за ней.
Ну что ж, сходить с ума – так лучше по-итальянски, до конца, верно?..
– Урания, – сказала она, кусая губы от смеха. Подведённые глаза обеспокоенно сузились. – Mi chiamo Urania. Piacere.[8]
Теперь трудно было сказать, с чего всё началось.
Её исследование, посвящённое странной и немного смешной для постороннего уха, истинно по-филологически высоколобой проблеме, двигалось рвано, но стремительно. Когда-то, в начале, ей искренне нравилось – а затем врождённая графомания просто напоминала о себе вежливым стуком в дверь, как бедная родственница.
Письмо доставляло ей странное, почти физическое удовольствие. От детских сказок со словами, разделёнными тире (зачем тире – чтобы не скатиться в вязь, подобно арабам?..), кривая тропинка привела к фэнтези, которое филфак сдобрил порочными красками модернизма, психоанализа и потока сознания. Безумное сочетание, иногда напоминала она себе. Безумное и безвкусное.
Безумное.
Трудно было сказать, с чего всё началось – и как продвигалось, росло раковой опухолью, неприметное для близких и дальних. Её тексты, даже научные, оказались бредом шизофренички. Вопреки соционическим тестам, результаты которых давали ей слишком гордое имя Достоевского, она из автора превратилась в героя. В Голядкина с раздвоившейся личностью? В юродивую Марью Лебядкину?
Что ж, почему бы и нет. В «Бесах» её всегда болезненно восхищал Ставрогин. Мысленно она называла его Николя, будто старого жутковатого друга.
Магистерская диссертация о диалоге культур в поэзии и прозе никому не ведомого кружка авторов девятнадцатого века – какое красивое прикрытие для неприглядной правды. От правды так воняло банальностью, что она долго отворачивалась с брезгливостью сноба. Но потом (как всегда) запах разложения обострился, и она уже не могла отворачиваться. Правда состояла всего лишь в том, что она – грызущий ногти невротик. Анорексичка, потерявшая половину веса за пару лет. Вовсе не «перспективный молодой учёный», а урод, пребывающий в вечном депрессивном синдроме.
– Хочешь поговорить о чём-нибудь ещё? Может, что-нибудь рассказать? – мягко, но настойчиво спрашивал психиатр. Его лысина блестела при свете лампы, словно облитая маслом.
– Да нет, ничего, – отвечала она. – Спасибо. Ничего особенного.
Возможность поехать в Италию из мечты детства давно превратилась в обыденность – в десерт, в пирожное цвета заката, которое вечно маячит где-то на горизонте и манит недостижимостью. Каждый раз что-нибудь не складывалось. Поэзии мешал, как говорится, пошлый здравый смысл – ибо о какой Италии может идти речь на фоне круглосуточной загруженности, и инсульта дедушки, и диабета бабушки, и отсутствия папы?.. Случайные студенческие заработки вызывали подтекстовый стыд, как и ежегодные обещания людей в дорогих галстуках повысить зарплату преподавателям.
Её мама была преподавателем. Историком языка. Раньше они часто смеялись над царящей в семье псевдонезависимостью: мама стала не учителем в школе, как бабушка, а она – не лингвистом, как мама… Литературоведение. Почти бунт.
Забавно.
Тем не менее, на фоне всех бытовых проблем и экзистенциальных кризисов она обрастала Италией. Чванливо высились стопки книг о Юлии Цезаре, Медичи и Гарибальди. Неопрятно замызгивались страницы самоучителей (она честно пыталась, но так и не смогла сама постичь congiuntivo – возможно, из-за того, что слишком привыкла к русской категоричности, и её не тянуло так разнообразно выражать сомнение). Она полюбила Умберто Эко и барочные сказки Карло Гоцци; трижды – для темы, разумеется – заставила себя перечесть «Декамерон»; ёжилась над пропастями, которые открывались за фривольно-мифологичными фильмами Пазолини. Ей дарили ежедневники с собором San Pietro и путеводители по Венеции. Она публиковала статьи в журналах, пестревших пугающими словами: имагология, рецепция, диалог культур… Диалог, диалог – но можно ли представить себе более монологичную сферу, где каждый кричит в пустоту? Она не могла. И именно в этой сфере было спокойно.
Со временем её даже стала тешить мысль, что она пишет об Италии, будто строя одну бесконечную гипотезу – теорему, которую не доказать. Почти «Теорему» Пазолини. Конечно, Данте должен был увидеть Ад, Рай и Чистилище, чтобы сотворить свою Комедию. Бродский должен был побывать в Венеции, чтобы написать «Лагуну». Одна из подруг мамы должна была провести год в Китае, чтобы потом донимать окружающих бесконечными рассказами об острой лапше, тесноте в школах и выгодном бизнесе.
Но она не была ни тем, ни другим, ни третьей. Так она тогда думала. Нужно ведь оставаться вдали от идеала, чтобы он не исчез, правда? Держать дистанцию между рыцарем и Прекрасной Дамой. Блок, например, великолепно понимал это. Если рыцарь повалит Прекрасную Даму на сеновал, мировая культура уйдёт в минус.
Наверное.
Она откладывала и сбегала три года – до тех пор, пока научный руководитель, с любовной строгостью глядя на неё сквозь очки, не приказал:
– Подавайте заявку.
На этот раз в его тоне было нечто королевское. Нечто, заставлявшее подчиняться.
Она не знала, что через два месяца опустит цветы в его гроб.
Полгода возни с документами (именно возни – мышиной, бестолковой и неразборчивой) сделали своё дело. Она дождалась момента, который можно было – с некоторой натяжкой – назвать торжественным: высокая крашеная блондинка, благоухавшая горьковатым парфюмом, с улыбкой вручила ей пухлую пачку бумаг. Безликие распечатки и ксерокопии констатировали, что гражданка России с таким-то именем, адресом и грустным лицом на фото приглашена в Италию на два месяца. Мелкий шрифт подмигивал, обещая «научно-исследовательские перспективы», «занятия с итальянскими студентами» и сертификат о знании языка такого немыслимого уровня, который она считала чьим угодно, но не своим. Может, какой-нибудь профессор переводоведения, итальянист с сорокалетним стажем, обронил это право, а она бесстыдно подобрала?..
Друзья лет с пятнадцати называли её Профессором, и лет с семнадцати она перестала воспринимать это всерьёз. В двадцать прозвище начало слегка раздражать, а сейчас, в двадцать три, она вдруг с остротой ломки осознала, как соскучилась по своему имени. Как хочется слышать его – банальное, нелюбимое – не только от мамы, преподавателей в университете да школьников на педагогической практике… Если, конечно, рассматривать как своё имя даже испуганно-уважительную форму с отчеством.
– Поздравляю, – сказала блондинка. – Теперь пора покупать билеты на самолёт и оформлять визу! Ах да, ещё маленькая формальность – подпись научного руководителя, вот тут…
Глядя, как блондинка роется в бланках, она тщетно старалась не измениться в лице. Вот уже не первую неделю она терялась в такие моменты – что говорить, что делать, куда себя деть? Можно, конечно, просто произнести то, что есть, как факт, как фразу из прогноза погоды, – но ведь это ничего не объясняет. Да и как объяснить то субботнее утро в ноябре – мороз и резкое солнце (по-пушкински – как он любил), и обледенелую дорогу, и бешеный визг тормозов?.. Всё случилось, наверное, очень быстро. По крайней мере, ей хотелось так думать. Он не принял бы реанимацию, долгую немощь, плачущих родственников. Только так же, как жил, – огненно и искристо. И насовсем.
– К сожалению, у меня сейчас нет научного руководителя, – ответила она. Нет рассказов о Жуковском и Врубеле с ораторской жестикуляцией, и медлительных рассуждений о жизни, и красного вина на Новый год – в окружении книг из личной библиотеки… И коллекции статуэток с котами. Он привозил их отовсюду, где был – изо всех стран мира, – потому что обожал кошек, но не мог их держать: у жены была аллергия. Ничего этого нет. Правда обычно выглядит глупо – не правда ли?.. – Но я решу этот вопрос. На кафедре. Спасибо.
Она отчётливо запомнила, что после этого разговора её почему-то одолевало неистовое желание позвонить Т. – вечному страннику, искателю золотого руна, её персональному Ясону, который, впрочем, покоробил души ещё десятка Медей. Вот уже несколько месяцев от него не было весточки. Худшие месяцы за семь лет их знакомства.
А возможно, и лучшие. Трудно определить.
Не позвонила она ни тогда, ни после – в аэропорту, когда уныло и без всякого энтузиазма, сжимаясь внутри от скользкого страха, проходила регистрацию на рейс. Не позвонила, а потом, в самолёте, звонить было уже и нельзя. Как удобно.
Разгон по взлётной полосе вжал её в спинку кресла, попутчики тревожно заёрзали. Она зажмурилась и мысленно дала клятву, что отныне просто доверится течению времени, не станет больше ломать ни себя, ни других. Пусть всё идёт, как идёт.
Почти итальянская философия.