– Человек пятнадцать. Может, восемнадцать. Точно сосчитать было трудно – темно, – рассказывал Герасимов. – Там место для наблюдения неудобное – холм дает тень от луны. Как они пришли – мы вообще не видели. Только шаги, тихие разговоры. Потом огоньки сигарет заметили. Вокруг овчарни три огромных пса носились, нам бы задницы они изорвали в минуту, а этих не тронули, даже лая не было.
Он снял с головы темно-зеленый платок, промокнул им вспотевшее лицо.
– Эти люди были с оружием? – спросил я.
– Не заметил. Кажется, без.
– Что, в руках вообще ничего не было?
– Рюкзаки, мешки были.
– Сколько они пробыли на овчарне?
– Час от силы. Потом по тропе дальше пошли. Сначала одна группа, потом другая. Частями.
– Хорошо. Спасибо, – сказал я Герасимову, пожимая ему руку.
Люди, окружавшие меня, по сути, мои союзники, единомышленники, ставили передо мной непреодолимые барьеры. И это оказалось самым трудным препятствием в моем деле. Игнатенко невзлюбил меня. Я не страдал от этого чувства, молодой человек был мне безразличен. Но его самоуверенность и высокомерие мешали мне работать. Если бы я мог рассказать ему о своих планах, возможно, он пошел бы мне навстречу, но здесь я вообще не мог доверять кому-либо в полной мере.
Что я хотел выяснить? Что постоянный поток контрабандистов с наркотиками идет через Пяндж. А затем? В Куляб? Курган-Тюбе? Или сразу в Душанбе? Каким образом наркотики попадают на борта военных самолетов? В какой упаковке? В конце концов, кто отвечает за их погрузку?
Пока что я не ухватил даже самый кончик этой нити и еще четко не представлял, как буду это делать. То, что граница во многих местах, образно говоря, "дырявая", я убедился в первую же неделю пребывания на заставе. Катастрофически не хватало людей. Собственно, два взвода, одним из которых я командовал, обеспечивали только оборону заставы. Десятки километров берега влево и вправо пограннаряды были не в силах перекрыть. Я почти не сомневался в том, что группа людей, которую засек Герасимов несколько ночей назад, пришла на этот берег из Афгана и, надо полагать, не с добрыми намерениями.
Я с опозданием клял себя, что как следует не организовал наблюдение за овчарней. Нужна была как минимум двусторонняя радиосвязь, как минимум десять бойцов. Тогда можно было, не выдавая себя, пасти эту группу и выявить механизм передачи наркотиков (или оружия, что тоже не исключено) следующему этапу.
В следующий раз буду умнее, думал я, под следующим разом подразумевая одну из ближайших ночей, когда заставу снова начнут обстреливать. Обстрел, как я полагал, был всего лишь отвлекающим маневром, который давал возможность контрабандистам спокойно переходить Пяндж на каком-нибудь тихом участке.
Еще я заметил одну интересную закономерность: Игнатенко, что было естественно, инструктировал наряд всегда в одно и то же время, и в это же время, с точностью до минуты, пастух прогонял мимо заставы свое стадо. Маршруты наряда, выходящего на патрулирование, и пастуха на мгновение пересекались. Солдаты приветствовали деда, тот в ответ поднимал вверх свою палку. Я не спешил с выводами, но все-таки при случае сказал об этом начальнику заставы.
– Да что ты к деду привязался, Кирилл! – взмолился Игнатенко. – Угомонись, займись лучше своими бойцами, они по заставе, как у себя дома шатаются. У меня свой график, у баранов – свой. Я не вижу ничего страшного в том, что наши пути иногда совпадают.
Он был непрошибаем, и у меня начисто отпала охота говорить ему о группе людей, замеченных на овчарне. Он бы тотчас нашел какое-нибудь банальное объяснение этому – приехали гости, пришли колхозники, коммерсанты, шашлычники, сваты, готовящие свадьбу, за баранами – и я со своей гипотезой о нарушении границы выглядел бы, в самом деле, как идиот.
Я понимал Игнатенко. Человек он, конечно, в меру опытный, несмотря на свои юные годы, и всякие советы со стороны, как ему казалось, унижали его достоинство и ставили под сомнение его компетентность. Пограничники вообще народ особый. Элита армии, они привыкли смотреть на пехоту, "соляру", свысока.
Треть моего взвода, а это человек семь, уже выезжала на прикрытие. Остальные, как и я сам, были на границе впервые, хотя внешне парни выглядели очень воинственно. Рослые, загорелые, бритоголовые, повязанные платками, в черных очках, некоторые вместо поясного ремня носили пулеметные ленты. В этом маскараде было, возможно, больше антуража и показухи, чем естественной необходимости, но, как ни странно, я был уверен, что в бою они будут вести себя соответственно – вызывающе и смело.
Ночью мне снилось, что я лечу на самолете, как вдруг он с протяжным воем стал падать. В салоне началась паника, крики, толкотня у пилотской кабины. Стюардесса с подносом в руках скороговоркой что-то говорила мне, но я не мог разобрать ни слова. Тогда она кинула поднос под ноги и стала рвать на мне застежку привязного ремня. Я слышал, как трещит обшивка, как взрываются двигатели, разбрасывая вокруг обломки крыльев…
Я открыл глаза, ощутил себя лежащим под одеялом на передке боевой машины, но возвращение в реальность не принесло облегчения. Вокруг меня что-то происходило, в отблесках огня метались тени, раздавались крики, беспорядочные выстрелы.
Я машинально схватил автомат, лежащий под рукой и, как был, босиком, в одних брюках, вскочил на башню. На территории заставы полыхала пристройка к казарме. Огонь только вспыхнул, но разгорался стремительно и уже цеплялся за ветки стоящего рядом дерева, полз по фанерной стене, перекидывался на крышу. Солдаты, беспрестанно горланя по-таджикски, носились по алее перед пожаром, срывали со щита выкрашенные в красное лопаты, ломики, конусовидные ведра, но не знали, что с ними делать и принимались давать друг другу указания. Скрестив на груди руки и широко расставив ноги, перед огнем стоял Игнатенко. Он изредка поворачивал коротко стриженую голову в сторону и неслышно о чем-то говорил солдатам. Откуда-то со стороны, с нашего берега, на заставу летели малиновые трассеры. Как неоновые огни, они мельтешили среди плотных крон деревьев, неожиданно уходили рикошетом вверх, и там, среди звезд, затухали, исчезали, словно сами превращались в звезды. Рядом с заставой, из окопа, длинными очередями надрывался пулемет, посылая ответные трассеры в темноту.
Громыхнул взрыв, от которого я вздрогнул. По моему лицу прошла горячая волна, по броне защелкали осколки, яркая вспышка выкорчевала маленькое дерево на заставе, рядом со спортивным городком. Игнатенко даже не присел, снова крикнул солдатам, и те одновременно побросали ведра и лопаты и кинулись к казарме, а сам он спокойно пошел к выходу, будто ему все надоело, будто он разочаровался в службе, в подчиненных, смертельно устал, и теперь шел прочь, чтобы никогда не вернуться.
Я подал руку Шамарину, наводчику бээмпэ, который влезал ко мне на броню. Солдат, в отличие от меня, был в ботинках и даже пытался застегнуть куртку на ходу. Лицо его мне показалось черным, словно в глазницах зияли дыры, а во рту мерцала сигарета. Он был в солнцезащитных очках, и, наверное, один черт знал, что он видел в темноте.
– Ну-ка, Шамарин, вмочи им.
– Щас сделаем, – кивнул солдат, не вынимая изо рта окурок. – А куда стрелять-то?
– По вершине холма. Чуть правее третьего отделения… Видишь?
– Щас замочим!
Он нырнул в люк. С тонким воем начала вращаться башня. Черный, тонкий, как жало, ствол описал дугу и замер, уставившись квадратной насадкой в пустоту.
Ожила макушка крайнего левого холма, с которого открыло огонь отделение Герасимова. Солдаты стреляли куда попало, они еще не видели цели и вели огонь наудачу.
Шамарин дал первую очередь. Броня вздрогнула под моими ногами, по ушам ударил тяжелый грохот. Мгновение спустя вдруг неожиданно дружным хором затрещала застава, в ночное небо устремился рой малиновых трассеров. Шамарин дал второй залп. Казалось, что от ствола отлетел красный шарик, но уже через мгновение замер, повиснув где-то между небом и землей, словно вишня, затем стремительно взмыл, как капля сока по руке, только снизу вверх, и исчез среди звезд.
– Ты мажешь, Шамарин! – крикнул я.
– Без паники, – отозвался он изнутри. – Щас исправим… Рация, возьми шлемофон!
Из-за грохота стрельбы я не услышал зуммер радиостанции. Нырнул вниз, прижал к щеке наушник.
– Ну что, "Лебедь", что у тебя там? – услышал я спокойный голос комбата Рефилова.
– Все нормально, "Первый", стреляем.
– Откуда огонь?
– С нашего берега. То ли безоткатка, то ли миномет. На заставе пожар.
– Ну что вы там с ними в пукалки играете? Не можете, что ли, заткнуть их в задницу на хер?! – ни с того, ни с сего начал заводиться комбат. – У тебя четыре брони, Вацура! Дай залп со всех стволов, размажь их по горе к едрене фене! Никакой помощи не жди, раздолбай этих мудаков, и чтобы я эту стрельбу через полчаса не слышал. Ясно?
Я выпрыгнул на броню. За "колючкой", лязгая металлом, двигалось что-то большое и темное. Я уловил запах жженой солярки.
– Какого черта? – невольно вырвалось у меня. – Кто ему разрешил?
Механик водитель вывел "ноль третью" машину из окопа. Она прогрохотала в тридцати метрах от нас и исчезла в темноте.
– Эй, чурка! – закричал Шамарин, высунувшись из люка, и повернул лицо ко мне. – Он что, шизданулся? Куда его понесло?
Трескотню автоматов разорвали тяжелые удары скорострельной пушки "ноль третьей". Бээмпэ гнала в сторону холма, откуда по заставе били из пулемета. Очередная мина шарахнула на берегу, на мгновение осветив утонувший в деревьях квадрат заставы, похожий на маленький парк. Донеслись крики, матерная ругань. Над нашими головами просвистели пули, и мы с Шамариным, словно он был моим отражением, одновременно пригнулись.
– Подай-ка шлемофон! – попросил я его, поднес микрофон к губам, надавил на тангенту и несколько раз запросил "Ноль третьего". Мне никто не ответил.
Я спрыгнул с машины и побежал вдоль заставы. Откуда-то из темноты на меня вылетел Игнатенко.
– Ты что блок снимаешь?! – закричал он, для начала обложив меня матом. – Прислали академиков, мать вашу, творят, что хотят! Сюда же сейчас "духи" вломятся и всем яйца поотрезают!
Я оттолкнул Игнатенко от себя. Объяснять ему ситуацию не было времени. За моей спиной снова тяжело застучала пушка Шамарина, и красные капли налипли на небо. Он уже опасался задеть ушедшую вперед бээмпэшку, и стрелял слишком высоко, скорее, запугивая тех, кто вел по нас огонь из миномета и безоткатного орудия.
Несколько раз я споткнулся, упал, ударяя автоматом о землю, ощущая дрожь и вместе с тем силу во всем теле – это почти забытое с времен Афгана чувство близкой опасности и вседозволенности. Я уже видел машину, бесформенное черное пятно, этакого урчащего монстра, который цепко прилепился гусеницами к склону и медленно полз наверх, но еще не думал над тем, как смогу остановить водителя – этого храброго безумца или пьяного дурака. В очередной раз за моей спиной рванула мина, но я уже не оборачивался и не знал, куда она угодила. Краем глаза увидел тень, мелькнувшую слева от меня, но не успел повернуть голову. Мне показалось, что взорвался сам воздух, которым я дышал и который обжигал мне легкие. Оглушительный взрыв заставил меня рухнуть на землю, лицом вниз. Тень упала рядом со мной.
– Вот бли-и-н! Вот едрена вошь! – услышал я голос Герасимова, поднял голову и увидел его голую спину и плечи, в которых отражалось пламя. – Подожгли-таки!
Боевая машина пехоты полыхала, как свечи на юбилейном торте. Обе крышки люков на башне были сорваны и теперь свисали с брони, как лепестки цветка, на котором гадали. Огонь вырывался из проемов подобно газовой горелке. Машина продолжала двигаться, но теперь уже не вверх, а вниз, беззвучно скатываясь со склона.
Я вскочил, схватил за скользкую холодную руку Герасимова, отяжелевшего от увиденного зрелища, и оттащил в сторону – машина-факел набирала скорость, и мы едва не попали под ее гусеницы. Лицо залило нестерпимым жаром. Я опустил голову, глядя на машину исподлобья, кинул Герасимову свой автомат, он поймал его налету, не понимая, для чего я это сделал.
– Ложись! – громко зашипел Герасимов, словно опасаясь, что его могут услышать враги. – Стреляют!
Я не понял, как он услышал в таком грохоте свист пуль, но пригнулся. Что это давало, этот жалкий поклон земле, немного укорачивающий фигуру? Освещенный горящей машиной, я оставался прекрасной мишенью, и если бы я перестал двигаться, меня бы изрешетили в считанные секунды.
Машина лязгала в метре от меня. Это была самоходная доменная печь, и мне казалось, что волосы на моей голове уже давно обуглились, скрутились в спиральки, и я стал похож на негра. Я подождал мгновение, пока узкий лодочный передок не поравнялся со мной и, схватившись за крюк, прыгнул грудью на броню, зацепился пальцами за рифленку, подтянулся, оперся ногами о металл и дотянулся до люка водителя. Пули горохом сыпались на броню, но машина двигалась, я двигался, меня обволакивало дымом, превращая в мишень повышенной сложности. Я опустил голову в черный проем, как в бездонный колодец, едва не заорал от жгучей боли в глазах, вдохнул едкого дыма, желудок судорожно сжался, но я подавил в себе тошноту, схватил за что-то мягкое, податливое, рванул на себя безжизненное тело, перекинул руку ниже, нащупал брючной ремень, схватился за него. Машина начала давать крен, правая гусеница скатывалась в глубокую промоину. Рядом кто-то истошно кричал. Я не разбирал слов, мне некогда было поднять голову и посмотреть вокруг, но когда машина накренилась еще сильнее, и я стал сползать с брони, неожиданно близко от себя увидел перекошенное лицо Герасимова.
– Прыгай, козел! – орал он, размахивая руками. – Перевернешься на хрен! Взбесился, что ли?!
Машина уже не скатывалась, а неслась задом в пропасть. Я собрал остатки сил, встал на ноги, завел руки под мышки водителю и, словно борец, оторвал его от сидения, выволок на броню и вместе с ним упал с передка в траву.
Бээмпэ тотчас словно сквозь землю провалилась. Я несколько секунд безумными глазами смотрел на дрожащие отблески огня, выбивающиеся откуда-то снизу, потом услышал оглушающий грохот, не думая, сорвал пучок сухой травы, провел им по лицу. Оно онемело, и я не почувствовал прикосновения. Водила стонал. Он стонал давно, но я только сейчас обратил на это внимание.
– Герасимов! – позвал я и удивился тому, что голос мой был таким слабым.
– Я тута, – отозвался он из-за моей спины. – Иду-бегу! Ну, ты циркач!
– Где мой автомат?
– Цел твой автомат. Ты меня заикой сделаешь… Живой этот чурка, в голову трахнутый?
– Стонет.
– Надо его на заставу отволочь.
– Застава горит… Послушай, Герасимов, сгоняй наверх, возьми двух парней понадежнее. Сходим туда, миномет приглушим. И фельдшера разыщи!
– Ладно, – не сразу ответил сержант, поглядывая по сторонам. – А миномет, вроде, уже и не плюется. Может, свалили?
– Нет, не свалили. Среди вас там никого не задело?
– Нет, вроде… Ну, ладно, я мигом.
Он исчез в темноте, а я, лежа на боку, нервным рывком оттянул затвор, загнал патрон в патронник, приподнял голову, глядя на заставу.
"Парк" погрузился во мрак. Пристройка, где начался пожар, то ли уже сгорела дотла, то ли ее все-таки затушили, но пламени больше не было. На заставе погасли все фонари – возможно, перебило проводку или же Игнатенко распорядился отключить питание. Тем не менее над моей головой с сухим шелестом пролетела очередная мина и угодила в спортивный городок, разворотив и сорвав с растяжек перекладину.
Шамарин не стрелял, и башня боевой машины с высоко поднятым стволом теперь торчала над окопом как гигантская курительная трубка, которая давно потухла. Зато проснулась и вступила в бой "ноль седьмая", стоявшая на противоположной стороне заставы, почти на берегу. Только она суетно, захлебываясь от спешки, почему-то стреляла по афганскому берегу, хотя я не видел на той стороне ни одной огневой точки.
Игнатенко предпринял какие-то маневры. На фоне серебряной ленты Пянджа я видел силуэты пограничников. Одна группа в три человека гуськом, низко пригибаясь, пробежала вдоль "колючки" к смотровой вышке и исчезла среди кустов. Вторая – тоже бегом – устремилась по дороге. Такую толпу, грохочущую ботинками по грунтовке, трудно было не заметить даже в темноте, и я не позавидовал ребятам, которых могло накрыть миной в любую минуту.
Герасимов то ли не понял меня, то ли не нашел еще одного добровольца. Ко мне он спустился с белобрысым и долговязым фельдшером из медпункта, прикомандированном на время прикрытия границы к батальону. Увидев раненого, первым делом спросил:
– А шо мне с ним делать?
Вторым был сержант Глебышев, командир отделения, которого лучше было бы не брать с собой, так как теперь на обоих холмах не осталось командиров. Но не было времени что-либо менять, потому что "духовский" миномет продолжал швырять из темноты мины, а беспорядочные автоматные трассеры никак не могли его достать, и осыпали склон пулями, как горохом. Фельдшер должен был передать в отделения, чтобы те прекратили бесполезный огонь по минометной позиции, и я, провожая взглядом его нескладную фигуру, подумал, что удивительно легко доверяю свою жизнь совсем незнакомому человеку, из-за мелкой халатности которого могу подставить под свои же пули и себя, и двух сержантов.
Глебышев показался мне слишком самоуверенным, увлеченным собственной персоной позером. Он вел себя так, словно уже несколько часов подряд только и занимался тем, как снимал с вершины холма миномет, да вот некстати привязались мы с Герасимовым, сели ему на "хвост" и теперь мешали своими неуклюжими движениями. Управлять такими людьми трудно и неприятно, каждое твое слово они воспринимают так, словно знал об этом с самого рождения. Глебышев фыркал и морщился, когда я ему объяснял, по какой стороне склона буду подниматься я, а по какой – он и Герасимов.
– Да все ясно, все ясно, – прерывал он меня. – Пошли, чего застряли тут!
Стрельба с наших холмов внезапно прекратилась, кажется, фельдшер догадался воспользоваться связью. Я стал ползком подниматься "в лоб", по южному склону холма, а сержантов отправил по противоположному. Самое главное было – подняться к позиции одновременно и при этом не перестрелять друг друга. Мы договорились, что они будут вести огонь строго перпендикулярно к Пянджу, ориентируясь по отблескам луны на его поверхности. Я же больше надеялся не на автомат, а на финку, подаренную мне Локтевым, которая в кожаных ножнах болталась на боку.
Я полз в кромешной тьме, хватаясь за пучки сухой травы, почти касаясь лицом земли, вдыхая резкий запах диких злаков. Страха не было. Время как бы вернулось вспять, и во мне легко и полностью проснулись все те навыки, которых я нахватался в афганской войне. Мне уже казалось, что двенадцать лет относительно спокойной и мирной жизни, которые прошли с того времени, как я в последний раз посмотрел на желтую кабульскую землю из иллюминатора самолета, увозящего меня из этой жестокой страны, как мне казалось, навсегда, эти двенадцать лет были всего лишь сном, или же грезами, которым втайне предавался каждый солдат, одуревший от войны и смерти; и я снова утюжил животом горячую афганскую землю, снова воспринимал хлопки разрывов, вонь жженой резины подбитых боевых машин, автоматные очереди как естественный фон человеческого бытия, его обязательный атрибут; и цели мои были банальны и примитивны, и сводились они лишь к тому, чтобы уничтожать подобных себе людей, объявленных политиками моими врагами, и спасать жизнь тем, кто на сегодняшний день считался моим другом и союзником.
Стало светлее – я поднялся настолько, что попал в свет отраженной в Пяндже луны. Поднял голову. Овальная вершина холма черной дугой закрывала половину неба. Эта картина напомнила мне скалу-стелу под Новым Светом, на которую я взбирался такой же теплой и душной ночью. В тот раз я усердно полз в ловушку.
Холм был намного выше, чем казался со стороны, и я подумал, что прошло уже слишком много времени, как я извиваюсь на склоне, и сержанты, возможно, уже где-то недалеко от вершины. Мне хотелось подняться в полный рост, снять автомат с предохранителя и, как садовник со шлангом в руке, поливать все впереди себя свинцовым дождем. Нервы устали, им, перенасыщенным энергией действия, нужна была разрядка.
Чуть ниже вершины, сидя на корточках и утопая в траве, темнели две фигуры. Эти люди, наверное, прикрывали позицию с южной стороны. Я находился ниже и правее их. Можно было подняться выше, так, чтобы не слишком размахивая стволом автомата, положить стрелков одной очередью.
Некоторое время я лежал без движения, прислушиваясь к голосу разума. Я напоминал себе юнца, насмотревшегося фильмов-боевиков и изнемогающего от стремления помахать кулаками. Нет, нельзя было выдавать себя раньше времени. Меня сразу бы заметили сверху, и пристрелили, как хорька, высунувшегося из норки. А умирать сейчас нельзя. Дело только начато, жизнь надо беречь. Жизнь – это козырная карта, ферзь, которым можно жертвовать лишь при развязке, нанося последний и решающий удар.
Я отполз в сторону, подальше от стрелков. В это время на заставе вспыхнул новый пожар и, освещенные тусклым розовым светом, стали проступать валуны, которыми был усеян склон, промоины, высокий частокол сухой и жесткой травы. Я вовремя успел уйти из поля наблюдения стрелков, даже в этом скупом свете они наверняка заметили бы меня.
Склон уже порядком надоел мне и начал действовать на нервы. Никак нельзя привыкнуть к особенностям гор, где никогда точно не определишь, сколько осталось ползти до вершины. В горах свое особое измерение расстояний, и лучше пользоваться не метрами и километрами, а минутами, часами и днями.
Неожиданно с вершины донеслась автоматная очередь, раздались крики. Я пригнулся и замер.