С утра я позвонил в строевой отдел штаба дивизии, но мне сказали, что приказ на увольнение уже подписан, выписку я могу забрать у дежурного по контрольно-пропускному пункту, но вот проездные документы будут готовы не раньше, чем дня через три. Когда я попытался выяснить, чем вызвана эта волокита, женский голос коротко и грубо ответил мне:
– Когда будет готово, вас вызовут.
Я подумал немного, глядя на пикающую трубку, и набрал номер Локтева. На другом конце провода трубку долго не брали, наконец я услышал незнакомый голос:
– Слушаю!
– Мне полковника Локтева.
Молчание. Приглушенные голоса, кашель, шорох.
– А кто его спрашивает?
– Кирилл Вацура.
– Э-э-э, а по какому вопросу вы звоните?
– По личному.
– Обратитесь в отдел по воспитательной работе.
И короткие гудки.
В лифте я случайно услышал от офицеров штаба миротворческих сил дикую новость: вчера поздно вечером, в своем кабинете, застрелился полковник Локтев.
Я забыл, куда собирался идти, несколько минут топтался в фойе гостиницы, мешал людям, меня толкали в дверях, как колхозника с мешком картошки в метро в час пик. Локтев застрелился, думал я, а точнее, просто повторял эту фразу, прислушиваясь к своим чувствам. Он застрелился. Не захотел больше жить. Почему? Я виноват в этом? Совпадение, что это произошло сразу после нашего разговора?
В штаб дивизии меня не пропустили. На контрольном пункте я спросил о выписке из приказа о моем увольнении. Сержант долго шарил в пустых ящиках стола, потом хлопнул себя по лбу и вытащил выписку из-под стекла, которое лежало на столе под телефонами. Приказ на увольнение был подписан сегодняшним днем исполняющим обязанности командира дивизии полковником Локтевым. Я спрятал выписку в нагрудный карман и попытался пройти на территорию, но дежурный молча преградил мне путь и показал на выход. На "пятачке" перед штабом суетились офицеры, люди в штатском, милиционеры. Я видел из-за ограды, как вынесли носилки, покрытые простыней, закатили их в зеленый фургон медицинского "Уаза". Машина развернулась, выехала через КПП и под вой сирены сопровождающей милицейской машины помчалась по улице.
Я брел к гостинице, стараясь в точности вспомнить последние слова, сказанные Локтевым вчера в кафе. После внезапной смерти человека именно к последним словам его относишься по-особенному, будто в них заложен некий мистический смысл. Сырье из приграничной зоны вывозят на военных грузовиках, мысленно повторял я слова Локтева, транзитом через Душанбе и в горы, в сторону Нурека… В военные самолеты наркотик пронести невозможно… Не надо кидать тень на дивизию…
Мне уже никогда не узнать, насколько искренне говорил об этом Локтев.
До госпиталя я доехал на троллейбусе, затем долго бродил по тенистым аллеям между корпусов, спрашивая у больных, одетых в единообразные пижамы, как пройти к моргу. Мой вопрос нагонял на людей суеверный страх, они пожимали плечами, отрицательно крутили головами и спешили отойти от меня. Странно, отчего люди так относятся к этому естественному для госпиталей и больниц заведению? Как вообще можно лечиться, не зная, куда будешь перевезен в случае чего?
В конце концов я сам нашел маленький скорбный домик с плоской крышей и окнами, замазанными известью. На ступеньках при входе сидел до пояса раздетый солдат, стругал палку, и, увидев меня, спросил: "Чего надо?".
– Мне начальник назначил встречу.
– Сейчас спрошу, – делая мне одолжение, ответил солдат, поднялся на ноги и исчез в дверях, откуда струился слабый запах хлорки.
Вскоре ко мне вышел худой, лысеющий лейтенант с остатками черных лохматых волос над ушами – Эдик Бленский, которого я как-то видел в полку. Не вдаваясь в подробности нашей эпизодической встречи и стараясь не подчеркивать, что мы совсем не знакомы, я протянул руку, приветливо улыбнулся как своему давнему приятелю.
– Привет! Что-то ты похудел.
Бленский, пожимая мне руку, силился вспомнить мое лицо, но это ему не удалось. Впрочем, он легко скрыл это, кивнул мне, приглашая войти. Мы прошли по коридору, где, по моему представлению, должны были валяться трупы, и свернули в открытую дверь кабинета.
Бленский сел за стол, застланный застиранной, в желтых пятнах, скатертью, на котором стоял лишь мутный стакан, полный карандашей с обломанными грифелями, водрузил на него локти, зевнул и спросил:
– Ну, как жизнь?
Ответ на этот вопрос, как он полагал, должен был помочь ему вспомнить меня.
– Моих привезли? – спросил я.
Бленский провел по влажной лысине, приклеивая к ней нависающие над ушами длинные пряди.
– Твоих? – переспросил он. – А кто это?
– С границы, – пояснил я. – Два моих солдата, и еще трое – пограничники.
Бленский долго смотрел на меня с отсутствующим выражением на сонном лице. Наконец, до него дошло.
– Ах, да! – сказал он, заглянув зачем-то под стол, потом вытянул из стакана карандаш и принялся обгрызать его наконечник, сплевывая щепки на стол. – Нет, еще не привезли. Они пока в полку. Чай будешь?
Я молча кивнул. Раскрыть рот в этот момент у меня не хватило сил. Я не представлял, как буду пить чай, если Бленский вместе со своим заведением вызывал у меня крепкое отвращение.
– Бошляев! – крикнул лейтенант удивительно тонким и визгливым голоском. – Два чая!.. С сахаром? – уточнил он у меня. Я отрицательно покачал головой. – Один без сахара, Бошляев!
– Ну, как там? – спросил Бленский, почти наполовину раскрошив карандаш. Ему никак не удавалось обнажить грифель.