Когда долго стоишь на краю, кажется, что Земля потихоньку накреняется. Сам не двигаешься, но постепенно из-за края крыши под ногами выползает дорога, тротуар, козырёк над подъездом… Козырёк не входил в мои расчёты, и я сдвинулся в сторону на несколько шагов.
Время падения равно квадратному корню из двойной высоты, делённой на ускорение свободного падения. Плюс-минус незначительная погрешность, связанная с влажностью, высотой над уровнем моря, направлением ветра. Масса тела и его очертания тоже имеют значение, но этим параметром можно пренебречь. Пятьдесят пять килограммов массы и вполне аэродинамическая форма не внесут серьёзных поправок в результат.
Итого две целых тридцать четыре сотых секунды, если округлить – незначительная мелочь, мгновение, по сравнению с тем, что уже за спиной и вечностью впереди. Ветер, кстати, довольно сильный. Может изменить траекторию. Хорошо, что дует параллельно фасаду, а не навстречу. Не хватало влететь к кому-нибудь в окно или зацепиться за бельевые верёвки – это добавит комизма, не хотелось бы.
Опять порыв. Меня качнуло в сторону, и я раскинул руки, балансируя на краю. Лёгкая куртка захлопала за спиной чёрными крыльями. Ноябрьский ветер проветрил пустую голову, он был холодным и свежим, и я впервые за последнее время смог глубоко вдохнуть.
***
Два месяца назад случилось что-то непонятное – я вдруг почувствовал своё сердце. Как будто с него слезла кожа, обнажились нервы. Голые, они окунулись в кипящую кровь, возгорелись, выжгли кислород, и я задохнулся. Но это было не сразу, не с первого взгляда… И не со второго.
Два месяца назад расформировали спортшколу. В наш класс пришла новенькая. Я глянул на неё и ничего не почувствовал, просто опустил глаза под стол, где крутил на карандаше кассету с надписью «Кино». В плечо ткнулся острый локоть соседки.
– Димыч, смотри, нравится? – горячо зашептала мне в ухо Саблина.
Я ещё раз поднял глаза – да, красивая, необычно красивая. Смуглая кожа, ямочки на щеках, чёрные, ехидные, глаза. Каштановые волосы закручены в небрежную причёску без залитых лаком начёсов. В расстёгнутом вороте голубой, почти мужской рубашки, загорелая кожа над острым белым краешком лифа.
Сбоку от неё стоит классуха Аннушка с египетскими стрелками на сухих сероватых висках. Она смотрит на новенькую недобро, новенькая ей не нравится – слишком красивая, бесстыдно свежая.
В этом году у Аннушки отъехала крыша, мы все попали к ней под колпак. Как темнело, она выходила на охоту, рыскала по дискотекам, заглядывала в кафе и писала, писала, строчила перьевой ручкой на листочках в клеточку: кто, с кем, где, как целовался, как зажимался. Собирала фактики с хронологией, из них расписывала свои фантазии про тёмные углы и томные вздохи. Потом дёргала родаков, тыкала им своими каракулями в нос. Родаки реагировали по-разному.
На первом классном часу в этом году она тыкала алым ногтем в нашу рано повзрослевшую, по её мнению, компанию и шипела:
– Я всё про вас знаю, я по глазам вашим вижу, когда вы начинаете этим заниматься! Похотливые павианы!
А мы сидели и ржали, гордясь своим тайным знанием, пока недоступным многим одноклассникам. Отдам должное, хотя ничего я ей не должен, Аннушка ни разу не ошиблась, и ни у одного из нас спокойной жизни больше не было.
Новенькая рассматривала класс, классуха её, Саблина пихала меня в плечо.
– Ну Димас, ну как тебе? – не унималась она.
– А тебе?
– Ну, Ди-им, ну я ж не по девочка-ам, – закатив глаза, протянула Саблина. – Но ваще красивая, скажи? Такая… М-м-м…
Я ещё раз посмотрел. Любовь с третьего взгляда? Да хрен вам. У меня кассета домоталась, и я воткнул её в плеер.
– Саблина! – рявкнула Аннушка. Что «Саблина!» уточнить не успела: зазвенел звонок. Я надел наушники и пошёл из класса, споткнулся о насмешливый взгляд, втянул в лёгкие её выдох. В этот момент я начал карабкаться на свою крышу. Саблина, ну какого хрена, а? Нормально жил…
***
Дома мама с поджатыми губами смотрит в экран со скуластой ряхой Демидова в тёмных очках.
– Где был? – спрашивает, не глядя на меня.
– Гулял.
– А, – мамин подбородок пошёл ямками – крайняя степень скепсиса. – Меня Анна Сергеевна вызывала.
– Зачем?
Вместо Демидова в телевизоре появился Лемох в шароварах с висящей до колен мотнёй.
«Ландон, гуд бай! У-у-у»
– Позвонила и говорит: «Приходите в школу, если вам небезразлична судьба вашего сына», – мама попыталась изобразить яростно-дрожащий голос Аннушки, но не слишком похоже.
Я вздохнул и откинул голову на спинку дивана. На зелёно-буром ковре выставил клешни лакированный краб, на потолке – мазки от валика, блестит в шестидесяти ваттах паутинка между желтоватыми пластмассовыми висюльками люстры.
– Пришла в школу, она мне блокнот свой тычет. Говорит: «Вчера на «Ивушке» ваш сын зажимался с девушкой, и явно старше его возраста. По виду какая-то пэтэушница!».
А вот и источник паутины. С клешни краба спускается крошечный паучок-часик, он спокоен, ему всё равно, за ним следить некому.
– Я ей сразу сказала: я в личную жизнь своего сына не лезу, и вам не советую, а она: «Вы же понимаете, что это значит? Вы же понимаете, чем они занимаются?».
Бьёт Биг Бен, крутые парни в шароварах прыгают перед красной телефонной будкой, паучок спускается вниз, безразличный и ко мне, и к моим проблемам.
– Дим, она не просто так тычет этой книжкой. Она почти прямым текстом говорит, что лишит тебя медали, и пролетишь ты мимо института, как фанера над Парижем.
Эти слова стоило б написать на табличке и тыкать мне её в лицо каждый день, чтобы не напрягать связки.
– Неужели ты не можешь немного потерпеть? Поступишь в институт и гуляй себе… Тут осталось-то всего ничего!
Я посмотрел недоверчиво, как на человека, на умных щах сморозившего несусветную глупость.
– Мам, она больная на всю голову, чего ты её слушаешь?
– Нельзя так говорить! Она всё-таки твой классный руководитель!
– Она озабоченная маньячка!
– Она о твоём будущем думает больше, чем ты сам!
– Я не знаю о чём она думает, и знать не хочу!
Опять, как всегда, подкатило удушье. От этой хрущёвки с четырёхметровой кухней, ковра, краба, высасывающих воздух разговоров, голоса, из которого, как нитки из кресла, торчат обиды на моего «биологического папашу».
– Ну-ну. Сам-то ты подумать не можешь, нечем уже. Верхняя голова отключилась. Как течной сукой потянуло, бежишь, из штанов выпрыгиваешь. Видела тебя с какой-то курицей с начёсом. Страшная, как моя жизнь.
Я втянул воздух. Где-то под горлом завибрировала ярость. Чтобы не ляпнуть лишнего, я поднялся и вышел из комнаты.
– Какой-то ты неразборчивый! Получше не мог найти? – крикнула она мне вдогонку. – Такой же кобель, как папаша твой!
Я аккуратно закрыл за собой дверь, хлопать ей было бы слишком мелодраматично, и упал на кровать. Спасибо, батя, за прощальный подарок – плеер: нажал кнопку, и больше не слышны крики из большой комнаты.
«Я хочу быть кочегаром, кочегаром, кочегаром…»
Кем угодно, где угодно, лишь бы подальше отсюда.
Только закрыл глаза, трясёт за плечо маленькая рука. Брат, Витя, девять лет, тридцать один килограмм мелких пакостей. Он меня ненавидит, а я его люблю. Я и маму люблю. Фишка у меня такая: любить без взаимности. Глазами спрашиваю: «Что тебе?»
Показывает, чтобы снял наушники.
Не хочу, до смерти не хочу. К чёрту вас всех, честно. И я машу рукой молча, отворачиваюсь к стене, к тёмно-зелёным обоям с золотыми ромбами, тоскливыми, как вся моя жизнь.
«Вечер наступает медленнее, чем всегда,
Утром ночь затухает, как звезда.
Я начинаю день и конча-а-ю но-о-чь.
Два-а-дца-а-ть че-е-ты-ы-ре-е кру-у-га-а про-о-о-о-о-оч-ч…»
Батарейки сели, и я заснул, а утром рядом, на кровати, лежал плеер с открытой крышкой. Я сел и зарылся босыми ногами в ворох коричневого серпантина, а в нём – все четыре моих кассеты Sana c выпущенными кишками. Брат, выпучив глаза, бросил портняжные ножницы и с воплем «Мама, он дерётся!» выбежал из комнаты. Я поднял кассету с карандашной надписью «Кино», из неё уныло свисали два коротких конца ленты. Малой постарался, чтобы я не смог восстановить свою маленькую фонотеку.
Стиснув кулаки, я вылетел за ним. Это не просто музыка, это моя глухота, мой бункер, моё убежище. Выбежал в коридор и наткнулся на маму. Она каменной стеной перегородила вход в комнату, где сидел в кресле с ногами мой младший братик и верещал: «А чего он сам слушает, а мне не даёт? Я его попросил: дай послушать, а он даже наушники не снял!»
По его розовым щекам катились слёзы размером со спелый крыжовник. Он орал, запрокинув голову, и всё его лицо сейчас состояло из распахнутого рта и торчащих кверху мокрых ноздрей.
– Это что, причина его бить? – взвилась мама.
– Я его не бил!
– Не бил? – голос взлетел, разогналась турбина истребителя. – А почему он плачет?
– Он плачет, потому что изрезал мне всю плёнку в кассетах!
– Может его убить за это?
– Мама, я не тронул его пальцем!
– Он твой брат!
– Да, мама, он мой брат! – я сорвался на крик. – А я его брат! И я тоже твой сын!
– Не смей повышать на меня голос! – процедила она, её глаза сузились до огнестрельных прорезей.
Я натянул кроссовки и пулей вылетел из дома. Я не хотел хлопать дверью, но сквозняк из подъезда вырвал её из рук и припечатал к косяку.
– К чему этот дешёвый театр?! – презрительно бросила мне вслед мама.
Я бежал по улице и повторял, отмахивая шаги: «И-ди-те-вы-все-к-чёр-ту».
***
Из кустов под школой свистнули, и я протиснулся между ветками, перепрыгнув через длинные ноги Тимура, вскарабкался на трубу. Мы ткнулись кулаками.
– Чё, как? – спросил он.
– С матушкой посрался.
– А чё?
– Мелкий кассеты изрезал ножницами. Все четыре.
Тимур присвистнул:
– Бакс по двенадцать… это под полтос выходит. Я б ему голову отвинтил. Нахрена башка, если в ней мозгов нет.
– Да я его пальцем не тронул. А матушка наехала, что я его бью. Только ему и верит.
– Добрый ты. А мне, прикинь, моя предъяву кинула: завязывай, а то уйду.
Я скривился – больная тема. Я ему то же говорил, но друг не девушка, не уйдёшь.
– А ты чё?
– Ничё, не хрен мне условия ставить. Пусть валит.
– Слушай, Тим, ты б правда завязывал, а? Видел торчков на районе? Таким же станешь.
Он спрыгнул с трубы и навис надо мной: длинный, худой, руки в карманы – страусёнок-переросток.
– Я – не торчок, понял? У меня мозги есть. Я в любой момент завязать могу, просто не хочу. Тебе не понять. Ты ведь ничего не знаешь – что я вижу, что чувствую, какие мысли мне в голову приходят. Я – хренов гений, братан! У меня мозг работает не на одну десятую, как у тебя, а на все сто! Я любую задачу решить могу, любую траблу разрулю! А знаешь, что потом? Потом мозг гаснет, будто лампочки кто-то вырубает, одну за другой, пока не станет темно, и всё – я снова такой же тупой урод, как и ты, и буду таким до следующего прихода. Понял?
– И чё ты трёшься тогда с таким тупым уродом, как я?
– Потому что я люблю тебя! – завопил он мультяшным голосом и запрыгнул на трубу рядом. – И потому, что остальные ещё тупее и уродливее.
– Тим, ты врёшь себе, ты не сможешь остановиться.
– А я останавливаться не собираюсь. Давай со мной, сдохнем вместе.
– Жить надоело?
– А чё в этой жизни хорошего, а? Я Ирке знаешь, что сказал? Уходи! Уйдёшь – я повешусь! Пусть живёт потом с этим.
– Ты совсем дебил?
Тим махнул рукой, блеснули заклёпки на засаленном кожаном браслете.
– Прикалываешься? На хрен мне из-за какой-то дуры вешаться? Ладно, Димон, на уроки пора. Пошли ко мне после школы, дам тебе одну кассету, пользуйся, пока не разбогатеешь.
Я подскочил, затряс его тощие плечи:
– Бл-и-ин, Тим, спасибище, человечище!
– Ладно, ладно, – проворчал он, смущённо улыбаясь, – развёл гомосятину.
***
Первой была физ-ра. Девчоночья стайка шепталась о чём-то, поблёскивая глазами на новенькую, а она в стороне делала разминку. Нагибалась, наклонялась, вращала корпусом. Каждое движение её было точным и совершенным.
– Вот! – торжествующе простёр к ней ладонь физрук. – Спортивная школа! Учитесь, тюфяки! Берите пример с Саши!
Значит, её зовут Саша… Саша легко касалась ладонями асфальтовой дорожки стадиона. Во время наклонов маечка на спине задиралась и открывалась полоска загорелой кожи с выцветшим серым пушком. Физрук делился радостью с нашими девчонками. Девчонки радовались без энтузиазма.
– Смотрите, какой прогиб! – восторженно восклицал он им, тряся рукой в направлении новенькой. Девчонки обжигали взглядами «эту фифу из ДЮСШа», но той было пофиг, а мне нет. До конца урока я не сводил глаз с новенькой, у которой появилось имя, красивое имя Саша. Не Саня, не Александра, не Шура-дура какая-нибудь! Саша.
***
Тихий посвист заманил меня в кусты, как змею на кормёжку. Мне нужно было что-то важнее еды. Мне нужен был шум в наушниках, способный заглушить крик. Тимур ждал там, серьёзный, неулыбчивый.
– Надо сначала в одно место заскочить.
– Да хоть в десять.
Мы выбрались через дыру в заборе и свернули в частный сектор. У добротного дома за стеной из бута Тим тормознул:
– Постой тут, ладно? Не фиг тебе там светиться. Две минуты.
Он завернул за угол и вскоре вернулся с бутылкой, завёрнутой в газету.
– Чё это? – спросил я.
– Много будешь знать, скоро состаришься, – огрызнулся Тим.
Я не стал настаивать. Мы перебежали дорогу перед жёлтым носом троллейбуса и завернули во двор, завешенный бельём.
Тим жил в старой двухэтажке, таких много в нашем городе. Строили их пленные немцы после войны, восстанавливая полностью разрушенный город. Сами развалили, сами отстроили – всё справедливо. За приоткрытой дверью на первом этаже жарили рыбу, на втором навозно блестели влажной эмалью стены, выкрашенные до половины. Тим, крепко сжав под мышкой свёрток, открыл дверь, впустил меня. Скрылся в своей комнате. Свёрток остался стоять на тумбочке в прихожей. Я развернул газету, там была бутыль с пластмассовой пробкой, как на дешёвом портвейне. На этикетке цифры «646».
– Тим, ну ё моё, а?! – крикнул я.
Он высунулся из комнаты, с моего недовольного лица перевёл взгляд на развёрнутую бутылку.
– Не тошни, ладно? – скривился он. – Будешь пробовать? Нет? Тогда до свиданья.
Тимур сунул мне кассету.
– На! Там какая-то фигня записана типа Ласкового мая. Можешь стереть, если не прёт. Всё, давай, увидимся.
– Слышь, Тимур… А если я соглашусь, начну с тобой ширяться, сторчусь из-за тебя, тебе как, нормально будет? Совесть не замучает?
– С чего бы? – рассмеялся он. – Я не заставляю, я предлагаю. Соглашаться или нет – дело твоё. Нравится тебе тупарём по жизни быть – будь, я-то чё?
– Ладно, – махнул я ему, – пойду тупенький, пока ты в гения не превратился. Слышь, а ты, как умные мысли в голову полезут, в тетрадку их записывай, потом почитаем. А то обидно: все твои гениальные озарения пропадают впустую.
Тим воздел перст к оклеенному пенопластом потолку:
– А это идея! Ща, найду тетрадку. Видишь, не такой ты и тупенький. Всё, вали, у меня времени мало. Пока!
Он вытолкал меня в подъезд и захлопнул дверь. Выкинул в облако подгоревших пескарей и пентафталевой краски. За соседней дверью женский голос визгливо завопил:
– Как ты меня достал, алкаш проклятый!
И невнятное бормотание в ответ, временами взрыкивающее, и сразу за этим женский голос взлетал ещё выше. Из другой квартиры выскочил дед. Бодрым шагом промчался мимо, сверкнул золотой коронкой, над майкой-алкоголичкой вьются седые волосы. Побежал вниз, хлопая стоптанными тапками по заскорузлым пяткам. Грохнула с эхом дверь ниже. Угрюмая тётка выставила ведро с арбузными корками в подъезд и спряталась обратно. Стая дрозофил встревоженно взвилась в воздух и вернулась к трапезе. Из ведра несло кислым с тухлым.
Этот с рыбалки пришёл, те арбуз не доели, тот рыгает вчерашней водярой и за новой мчится, аромат обновить, и во всём этом смраде ни грамма кислорода. Я натянул наушники и вжал тугую кнопку.
«Я люблю вас, де-е-вачки. Я люблю вас, ма-а-льчики
Как жаль, что в этот вечер звёздный тает снег»
Ну твою ж мать, хорошо хоть в наушниках! Надо срочно записать что-то нормальное.
Хватая ртом воздух, я вылетел из подъезда и столкнулся с тем же дедом. Он бежал обратно бодрой иноходью опытного физкультурника. В правой руке бутылка «Русской», в левой батон.
– А? – потряс он бутылкой в воздухе, мигая правым глазом.
А что «а»? Порадоваться? Выпить с ним? Как же хочется куда-то на север, в мороз, убивающий все запахи. Вдыхать свежий студёный воздух, в котором чистый снег и кислород, и ничего больше. И чтоб ни души вокруг, только я и белизна до горизонта.
Нет, вокруг залитый солнцем южный двор, бельё пахнет «Новостью», от загончика с курами тянет помётом, из зелёного ящика «для пищевых отходов» – тухлятиной, разложившейся до воды, с Толстого бензином и пылью. И я бегу отсюда почти на панике. Я хочу воздуха, чистого, не вонючего, а его нету, закончился весь в городе, если и был когда-то.
«Но не растает свет от ваших глаз, и нет
желаний скучных, будем вместе много лет»
Надрывается гнусавый голос в моих наушниках. «Нау» запишу, пока мозги из ушей не вытекли.
***
«У меня есть рислинг
и тока-ай,
новые пластинки,
семьдесят седьмой Акай»
Я лежал на боку, на покрывале из чего-то, что, кажется, называется габардином, носом упираясь в стенку, в старые тёмно-зелёные обои, втягивая запах бумаги и картофельного клейстера. Два угла в этой комнате располосованы на высоту до метра. Я часто там стоял, наказанный, уткнувшись носом в эти обои, и детским ногтем протыкал их там, где в самом углу за ними была пустота. В эти же обои я утыкался лбом и носом четыре года назад, когда запачкался.
Всю жизнь был чистым, а стал грязным, мылся два раза в день, чтобы ничем не пахнуть, яростно оттирал свои трусы и носки, чтобы никто не заметил грязи, тщательно ополаскивал ванну и раковину, чтобы никакие мыльные следы не напомнили обо мне. Но грязь попала внутрь и надёжно законопатила горло.
После развода с отчимом мама искала себя.
Сначала появился фермер, разводивший коз, с коричневой кожей и глазами алкаша в завязке.
Потом – хромой красавчик с работы. Мамины подруги называли его Жоффреем и алчно закатывали подведённые стрелками глаза.
Ещё один был, хороший дядька, высокий и богатый, который никогда не лез под кожу… хорошо помню его грустные семитские глаза, когда мама указала ему на дверь.
По этому последнему пути прошли они все, и очень быстро. Никто надолго не задержался.
А ещё был московский мент. Невысокий, коренастый, с кривыми ногами, о них многозначительно хмыкала мамина подруга. Он приходил с пистолетом, хотя вроде как их должны сдавать, когда не на службе. Пистолет – это первое, что он мне дал подержать. Выдернул обойму, проверил ствол, потом протянул мне. Я взял его и чуть не уронил: он оказался неожиданно тяжёлым.
– Ну как?
Я закивал головой:
– Кру-у-то!
Круто, конечно, за двенадцать лет своей жизни я таких игрушек в руках не держал.
– Научить тебя целиться?
Спрашиваете! Он встал за мной на одно колено, обхватил мою руку на рукояти. Сюда смотри, с этим совмещай. Всё ясно-понятно. Его щетина колола мою щёку, на которой щетина появится не скоро. Я тогда подумал: может, всё срастётся, и у меня появится отец, и будет у нас счастливая семья с довольной мамой, которая больше никогда не будет ни орать, ни цедить сквозь зубы.
Вечером он пришёл ко мне и сел на край кресла-кровати. Что-то рассказывал про Москву, свою квартиру, коллекцию холодного оружия, изъятого у преступников. Пистолет в кобуре лежал рядом на табуретке. Говорил тихо, бархатно, похлопывал меня по колену, потом перебрался на бедро, потом соскользнул на внутреннюю сторону. В комнату заглянула мама:
– О чём вы тут шушукаетесь? – спросила она.
– Это наши, мужские разговоры, правда? – подмигнул он мне, а я был настолько заморожен страхом, что даже кивнуть не мог. Мама ушла, а его рука жирным пауком скользнула мне в трусы, и я просто перестал дышать. Он уехал через неделю, я остался.
За эту неделю я разучился говорить и стал часто мыться. Хотел рассказать маме, но просто посмотрел ей в глаза и заткнулся навсегда. Когда в них отражается он – там тепло и весело, когда я – хрустит подмёрзший наст. Я не готов был увидеть там презрение и промолчал.
С тех пор в моей крови трупный яд. Чёрные струйки расплываются, но не смешиваются, как бы сердце не пыталось их разбултыхать, как бы ни процеживала кровь селезёнка. Грязь покрывает меня снаружи, грязь внутри, грязь облепила моё горло, и через него с трудом, с астматическим свистом, едва проходит воздух. И я тру кожу мочалкой, полощу горло тёплой водой, а отмыться не получается. Я ходячий труп, гул, во мне уже есть мертвечина, и когда я это понял, подумал: «А к чему тянуть?»
«Это так просто: сочинять песни.
Но я уже не хочу быть поэтом, но я уже не хочу.»
***
Саша была чистой. Её волосы не хрустели липким лаком, она не накрывала окружающих плотным облаком поддельного Пуазона. Девочки стояли в кружок, мешали свои атмосферы из удушливых запахов духов, лака «Прелесть», польской помады. Шевеля носиками и скаля острые зубки, плели из колючих разговорчиков тусклые кружева, ворохами. А она была всегда одна, вокруг неё – пустота. Сплетни и злоба растворялись, не долетая. Вокруг Саши был чистый воздух, и меня невыносимо к ней тянуло. Пройти по касательной, сделать глоток, удержать в лёгких. Она провожала меня насмешливым, понимающим взглядом. Плевать, это ничего не изменит.
Перед алгеброй она сидела с открытой тетрадкой и рисовала на зелёной обложке ромашки. Домашка была не сделана. Я сел напротив и спросил:
– Помочь?
– А можешь? – спросила она с лёгкой усмешкой, как всегда.
Я вырвал лист из своей тетради и быстро порешал все уравнения. Она вскинула бровь и спросила:
– Как ты дошёл до такой жизни?
Я хмыкнул «обращайся» и ушёл. Выскочил во двор, за кусты, залез на трубу с торчащими клочьями теплоизоляции. Мне нужно было побыть там, где никого нет, но появился Тимур, и я впервые не был рад его видеть.
Он запрыгнул рядом и сунул мне общую тетрадь.
– Что это? – спросил я.
– Гениальные озарения, – ядовито ответил он.
Первая страница была изрисована мелкими кошками, между ними – кривая надпись:
«Я иду по улице с односторонним движением».
Две черты вниз, продранные до следующей страницы. В правом углу:
«Столб идёт за мной. Влево и вправо».
Я перевернул страницу.
– Это всё?
– Да. Гениально, скажи?
– Котики милые, – ответил я, возвращая тетрадь.
Тим, зло сопя, засунул её за ремень:
– Я знаю этот столб, – сказал он. – Я тебе его даже показать могу. На нём ржавый обруч, растяжка какая-то. Я иду по Голубца против движения, а он выскакивает на дорогу. Я вправо – он вправо. Я влево – он влево. Дорога с односторонним движением, а ему какое дело? Он что кирпич? Он столб! Стой себе, где стоишь.
– Бред, – пожал плечами я.
– И никакого смысла, – согласился Тим.
– А кошки?
– А кошки – просто кошки. Кассету записал?
– Да, «Нау». Хочешь? – я протянул ему наушники.
– Не, – замотал он головой, – я эту хрень наркоманскую не слушаю. – И заржал, так ему весело стало.
***
Дома все были заняты. Мама стояла столбом, сунув руки под мышки и сверкала глазами. По квартире метался её очередной «не оправдавший надежд» Романчиков со злобно перекошенным лицом и собирал вещи. Не первый и не последний. Я закрылся в комнате. Там уже сидел, забившись в угол, брат и сосредоточенно чиркал ручкой в блокноте. В коридоре возня, сбившийся на фальцет голос Романчикова:
– Я хочу попрощаться с детьми!
Ледяное мамино:
– Они твои, что ли?
Он всё-таки вошёл. Невысокий, похожий на исполнителя «Живи, родник, живи», вставившего себе золотой зуб.
– Ребята, так случилось, что мы с вашей мамой не сошлись характерами.
Я вежливо кивнул, малой продолжал чиркать ручкой.
– Я ухожу, но вы всегда можете ко мне обратиться. Если захотите увидеться, вы знаете, где мой гараж.
Я не понял, почему у меня может возникнуть желание с ним увидеться. Он у нас жил пару недель.
В первый вечер попытался научить меня жарить картошку.
Во второй мама с гордостью заявила, что я хорошо знаю английский, и даже переписываюсь с настоящей американкой. Он обрадовался, засверкал золотой коронкой: «Надо отправить ей твою фотографию, чтобы видела, что товар не лежалый», – заявил он.
Борясь с рвотными позывами, я скрылся в своей комнате и врубил в наушниках на полную громкость UDO.
На третий день он посоветовал мне носить вещи в нагрудных карманах, чтобы казалось, что у меня атлетическая грудь. Надо рассказывать, почему я избегал с ним общаться?
Сейчас день, наверное, пятнадцатый – надеюсь, больше не увидимся. Я ещё раз вежливо кивнул. Меня так учили: если нужно для душевного комфорта собеседника – ври. Спросил глазами: «Всё?». Он вздохнул, я надел наушники. В маленькой хрущобе стало чуть просторнее.
***
На следующий день из кустов свистнули, но это был не Тим. На нашей трубе сидел длинный Брылёв и его мелкий дружок Паспарту. Перед ними набивал мяч Малхосян. Стукнулись кулаками.
– В курсе уже? – спросил хмурый Брылёв.
– В курсе чего?
– Твой дружок-торчок кони двинул.
Я замотал головой:
– Чушь. Мы только вчера тут сидели.
– Больше не посидите. Повесился.
– Гонишь?
Брылёв пожал плечами. Малхосян оставил мяч, подошёл ко мне.
– Это правда, Димон! Мне очень жаль…
Он хлопал меня по плечу, заглядывая участливо в глаза. Я поймал его взгляд и поверил. Тимур Дзагоев сдержал обещание. Пацан сказал – пацан сделал.
Я зашёл к «В»-эшкам» в глупой надежде увидеть его ухмыляющуюся кавказскую физиономию. Увидел: на тумбе у входа стоял его портрет с чёрной траурной лентой. Я повернулся к классу, но все что-то искали в своих сумках.
Мне кажется, я начал читать мысли, или люди перестали их прятать. Я ходил, ошарашенный, по коридорам, цеплял отдельные фразы и целые диалоги:
…кем надо быть, чтобы вот так, в петлю…
…бедная мать… знаешь, кто она? Психиатр! Прикинь?…
…сапожник без сапог…
…Ирку знаешь? Сисястая такая, из десятого бэ. Да ну знаешь ты её, с кучей фенечек на руках. Соска его…
…шутишь? Она с торчком трахалась. Нормальная баба с наркетом свяжется? По-любому ханку не поделили…
Ярость поднималась кипящим мутным потоком. Добралась до забитого горла, и я опять задохнулся. Приехала скорая, купировала приступ. Меня отпустили домой, но пошёл я не к себе, а к нему. На детской площадке в дыре под железной ракетой я заметил знакомые кеды и занырнул внутрь. Там стояла Ирка с сигаретой и тряслась, будто держала в руках оголённый провод и не могла выпустить. Она повисла на моей шее, обжигая мокрым и горячим.
– Я не виновата! Дим, я же не виновата! – рыдала она мне в ухо. А я гладил её и говорил:
– Я знаю, Ир, я это знаю.
А сам думал: «Сука, свалил, а нам в этом жить. Мудак ты, друг мой Тимур Дзагоев!»
***
На большой перемене Саша подошла ко мне. Как обычно, со своей слегка высокомерной улыбкой, сказала:
– Дим, хочешь со мной сидеть?
Я не сразу понял о чём речь.
– За одной партой, – пояснила она.
Я потерялся.
– Я… не против.
– Пошли к Аннушке? – я кивнул и пошёл за ней.
Не знаю, о чём Аннушка думала, когда с выпяченным пренебрежением смотрела на нас. Может, решила, что «таких, как мы» лучше держать в одном месте, а не размазывать по классу. Она согласилась, определила нам третью парту в среднем ряду. Не обижайся, Саблина!
Саблина вздохнула:
– Я всё понимаю. Друзья?
– Конечно, – ответил я.
Мне стало и легче, и трудней. Вокруг Саши раздвигались стены и поднимались потолки. Её личное пространство защищала колючка под напряжением, сюда никто не лез. Рядом с ней был кислород, которым я дышал. В какой момент влюблённость стала зависимостью? Да сразу.
Соседка по парте – это что-то намного более интимное, чем просто одноклассница. От случайных прикосновений в меня били разряды. Я следил за ручкой в смуглых пальцах, выводившей буквы не слишком аккуратным почерком, вместо того, чтобы писать самому. Когда на её глаза падала прядь тёмно-каштановых волос, я мечтал набраться смелости и убрать её, чтобы не мешала смотреть на меня. Может, тогда в глазах появится что-то ещё, кроме обычного снисходительного разрешения быть рядом. А потом я шёл домой и слова сами собирались в стройные ряды с созвучными окончаниями. Я записывал их на листочках в клеточку своим гораздо более аккуратным, чем у неё, почерком и прятал под матрас. Когда-нибудь, может, она их увидит. Нет, вряд ли.
***
Ночью в окно моей с братом спальни влетел камень, потом ещё один. Третий вынес стекло на кухне. Брат сел в кровати, закутавшись в одеяло, как маленькое до смерти перепуганное привидение. Я осторожно выглянул в разбитое окно. Двор заливал лунный свет, и никого живого там не было. Я вбежал в большую комнату. Мама в халате кинулась ко мне:
– Что это? Что случилось?
– Кто-то бросает камни в окна, – ответил я.
В этот момент за её спиной в окно влетел булыжник. Я выключил свет и выскочил на балкон. Внизу Романчиков кинул ещё один камень в окно маминой спальни. Он увидел меня и бросился к дороге. Там стояла «ласточка», как он называл свой 412-й москвич. Прыгнул в неё и с рёвом умчался прочь.
На следующий день жизнь стала похожа на голливудский боевик.
По дороге из моей школы к дому по одной стороне тянется ряд частных домов. В основном старых, осевших, с окнами почти на уровне земли. Один из них, заброшенный, рухнул, заборы повалили и затоптали. Участок зарос сорняком повыше моего роста, а сбоку осталась протоптанная тропинка на параллельную улицу.
Когда я возвращался из школы, заросли зашевелились. Я увидел Романчикова с дёргающимся лицом, в его руках – литровая стеклянная банка с жидкостью. Может быть, меня спас погром прошлой ночью – человек, перебивший все окна в нашей квартире выскакивает на меня из-за кустов с непонятно чем наполненной ёмкостью. Я увернулся, закрылся курткой, и она приняла на себя удар. Выплеснув содержимое, Романчиков швырнул банку мне под ноги и скрылся в зарослях. Скоро с параллельной улицы послышался рёв мотора.
Я оцепенел и тупо смотрел на осколки под ногами.
– Ну ни хрена себе страсти! – присвистнул кто-то.
Незнакомый мужик разглядывал мою спину.
– Да-а, куртку можно выкинуть. На тебя хоть не попало?
– Что это было? – спросил я, стягивая варёнку.
Он пожал плечами.
– Не знаю, может кислота из аккумулятора. Она не такая концентрированная. От неразбавленной куртка не спасла бы.
Эх, моя варёночка! Дешёвую джинсовую куртку мадэ ин Индия я вываривал сам в огромном ведре. Ворочал её деревянными щипцами, пока она не выцвела и не пошла пятнами. Почти фирм`а на вид получилась. А теперь и она ушла в страну вечной охоты вслед за кассетами. «И Тимуром», – подумалось…
Дома я показал маме испорченную куртку.
– И где ты так умудрился? – скривилась она.
– Романчиков твой попытался меня облить кислотой. Я вот не пойму: а чего меня? Это ж ты его выгнала, оттопталась, как обычно.
Ноздри у мамы раздулись, она захлебнулась воздухом, зашипела:
– А-а, ну ты ж хотел, чтобы твою мать родную кислотой облили, да? Жалеешь, что не получилось?
Я вытаращил глаза: ты с какой планеты вообще? Что можно ответить на это, и на каком языке? Не было смысла что-то возражать, я вышел и аккуратно прикрыл за собой дверь.
«Эта музыка будет вечной, эта музыка будет вечной, если я заменю батарейки…»
***
Ирку затравили. Настолько, что в школе появилась её угрюмая мать. Долго перетирала что-то с классной «Б»-эшек», потом забрала документы. Ирка поймала меня после уроков. Смущаясь, клюнула влажными губами в щёку.
– Димка, ты – единственный нормальный человек в этой школе, – сказала она, блестя красными глазами.
Я пожелал ей больше не вляпываться в дерьмо. Прикольно выходит: для Тима не такой тупой и уродливый, как остальные; для его Ирки – единственный нормальный из всех. Я просто в топе среди людей со сбитыми набекрень мозгами. Король психов.
Ирка ушла вдаль по аллее нетвёрдой походкой: сутулая, отяжелевшая, а я думал: нашла б ты себе занятие, которое будет настолько огромным, что вытеснит нескладную фигуру Тимура Дзагоева из твоей головы. А что это будет – плетение фенечек или выращивание детишек абсолютно пофиг. Не сможет – будет вечно помнить его «Если уйдёшь, я повешусь!». Злое слово может отравить всю жизнь.
***
На следующий день я пришёл из школы, а у нас гость. В мамином кресле сидел незнакомый мент и курил сигарету. Мама показала мне на диван:
– Присядь. Это – Томас Ионасович. Расскажи ему про нападение.
Я рассказал. Мент почиркал в блокнотике. Совместными усилиями мы вспомнили номер романчиковской «ласточки». Я объяснил, как найти гараж. Предложил показать, но он сказал:
– Не надо.
Я ушёл к себе, а Томас Ионасович не торопился. Он рассказывал маме ментовские байки, мама восхищённо смеялась.
Вечером позвонили, мама бросила в трубку: «Сейчас, бегу», – и правда убежала.
Вернулась поздно, когда я спал. Села на край кровати, щёлкнула ночником. Я протирал глаза, а она грустно на меня смотрела.
– Я в милиции была. Они его поймали.
– Кого «его»? – не сразу понял я.
– Романчикова.
– И что?
– Меня завели к нему в камеру. Его сильно избили. Говорят, оказал сопротивление при задержании. Увидел меня и на колени упал, умолял его простить. По-настоящему на коленях ползал, представляешь?
– Простила?
Мама посмотрела на моего спящего брата и вздохнула.
– Томас дал мне дубинку. Говорит: отведи душу.
Редкий случай: говорила она с трудом, выдавливая из себя слово за словом. Обычно было наоборот.
– Я вчера очень сильно за тебя перепугалась. Подумала: а вдруг ты не успел бы увернуться? Вдруг у этого урода всё получилось бы? А ты у меня такой красивый…
Она погладила меня по щеке, я смутился: «Ну мам!»
– Я, когда в милицию шла, хотела его убить. А он такой жалкий оказался, ползает передо мной, за юбку хватает. Весь в соплях, в крови… Я не смогла его ударить. Томас сказал, что он уедет из города и больше никогда здесь не появится. Сказал, нам больше нечего бояться.
– Хорошо, конечно, – хмыкнул я. – А может он за стёкла разбитые денег даст, и за мою испорченную куртку?
– Уже дал. Купим тебе новую, моднее этой.
– Лучше кассеты. Куртка у меня есть.
– Совсем свихнулся со своей музыкой, – устало вздохнула мама. В голосе прорезались привычные сварливые нотки и исчезли. – Ладно, посмотрим, может и на то, и на то хватит.
– Спасибо, мам.
Я замолчал, вопросительно глядя, на неё, она не уходила. Сидела и смотрела на меня.
– Мам, мне в школу рано вставать.
– Да-да, – встрепенулась она. – Спи, сынок. – И вышла, тихонько прикрыв дверь.
Романчиков на самом деле больше не всплывал.
***
Ой какая сопливо-приторная сцена-то ночью была. Я даже подумал, что мне это приснилось. А может и правда это был сон? Когда на следующий день я вернулся из школы, никаких ментов у нас в квартире не было. Была мама. Рядом с ней, на журнальном столике, стояла пепельница с дымящейся сигаретой, а возле – стопка листков, вырванных из тетрадки, и я сразу понял, что это за листки.
– Что это? – она постучала пальцем по моим стихам.
Я молча попытался их забрать, но она отодвинула меня:
– Нет, подожди! Сядь! Сядь!.. – прикрикнула она, и я опустился на диван. Не драться же с ней.
– Значит, вместо учёбы у тебя голова забита этой дрянью? Ты уже скатился на четвёрки. Что дальше? Тройки? Двойки? Второй год? Вместо того, чтобы готовиться к институту, ты эти писульки пишешь? Стишки сочиняешь?
Я привычно молчу. Тускло светят лампочки в пластмассовой люстре. Злорадно хихикает младший брат. В глазах пляшут чёрные точки, и я думаю: только не приступ, не надо сейчас. А воздух густой и пыльный, и с трудом проталкивается сквозь сжавшееся до игольной толщины горло.
– Знаешь, что, сын мой? Я забираю у тебя плеер до конца учебного года. Закончишь год с похвальным листом – получишь его обратно.
– Нет, ты не можешь. Это подарок отца.
– Отца, который бросил тебя, когда тебе трёх лет не было? Отца, который не вспоминал, пока ты сам его не нашёл?!
– Ты же сама запретила ему со мной видеться!
– Был бы мужиком, это его не остановило бы! Он не мужчина! Осеменитель твой папаша, и ты таким же растёшь! Поганая кровь! Плеер сюда! Быстро! – заорала она и хлопнула ладонью по столику так, что опрокинулась пепельница.
Я аккуратно обернул наушники вокруг бирюзового корпуса и положил плеер перед ней. Мама схватила его и сунула под себя в кресло, будто я стал бы его забирать силой.
– Всё! Иди и готовься к институту!.. И больше никаких гулек! – прокричала она мне в спину.
Ночью, когда все спали, я вошёл в большую комнату. Листки с моими «стишками» так и лежали на полированном столике, придавленные пепельницей. Я вытащил их и на цыпочках вышел в кухню. Там, сидя на табуретке перед вытащенным из-под раковины ведром я изорвал стихи в мелкие клочки. Я горел от стыда, я был ничтожно жалок. Мама права, во всём права. Настоящий мужчина не пишет стихов. Настоящий мужчина берёт любимую на руки и несёт, куда ему надо, не спрашивая согласия, а она радостно хохочет и смотрит влюблёнными глазами. Почему-то Сашу в этой роли я представить не мог.
***
Без плеера я жизнь стала невыносимой. Я больше не старался, не мог. Приходил домой, кидал дипломат и молча шёл на выход под нескончаемый мамин крик. Раньше меня защищали наушники, теперь – только расстояние.
После смерти Тимура у меня остался один собеседник – я сам, и с просо бродил по улицам, сидел в сквериках или шёл на набережную и смотрел на прибой. Я больше не мог закрыться ото всех музыкой – у меня её забрали. Поэтому пел про себя. Начну петь в голос и заберут в дурку к тимкиной маме.
«Следи за собой! Будь осторожен!».
В один из особо холодных и тоскливых вечеров я поехал к Сашиному дому. Нашёл скамейку в тени, прикрытую кустами, и долго сидел там с бешено колотящимся сердцем. Я дождался. Она подошла к подъезду с высоким широкоплечим парнем. Они страстно целовались, а я хватал ртом вдруг пропавший воздух.
Теперь я ходил сюда каждый вечер, получал мазохистски-извращённое удовольствие от того, что резал острой болью сжатое горло. Каждый вечер я проходил эту пытку, я вошёл в режим «чем хуже – тем лучше» и с радостным предвкушением ждал, куда он меня вынесет. Вынес он меня на крышу соседней девятиэтажки, но раньше меня нашёл её отец.
Он сел рядом и закурил.
– Будешь?
Я отрицательно покачал головой.
– Ну и правильно, – кивнул он.
Затяжки после третьей он собрался с мыслями.
– Саша сказала, что ты следишь за ней. Так нельзя, понимаешь? У неё своя жизнь.
Конечно, понимаю. Я просто надеялся, что она меня не заметит.
– Я люблю её, – глухо пробормотал я.
– Это понятно, – вздохнул он, – но тебе придётся самому с этим справляться, без неё. У Саши свадьба на носу. Её жениха ты уже видел. Они любят друг друга, и у них скоро будет ребёнок. Тебе в её жизни места нет, извини.
– Ребёнок? – я подумал, что он шутит.
– Так бывает, – пожал он плечами. – По её маме тоже долго не было видно, что она носит Сашу.
Он ушёл, а я остался. Идти мне было некуда. Для меня не было места в её жизни. А где-нибудь ещё для меня место было? Дома? Очень смешно.
Отравленный, испачканный, использованный, отвратительный самому себе, я вошёл в подъезд соседнего дома. С трудом переставляя ноги, поднялся пешком на девятый этаж. Мне повезло: навесной замок был уже кем-то спилен. Я вылез на крышу. Рубероид мягко пружинил под моими ногами, когда я шёл на край. Вешаться, как Тим, я не собирался. Мне и так нечем дышать, я не хотел затягивать на шее верёвку. Лучше закончить всё с лёгкими, заполненными свежим и холодным воздухом.
Я вскарабкался на бортик и раскинул руки. У меня всё просчитано: две целых и тридцать четыре сотых секунды, и я перестану задыхаться. Внизу, под моими ногами, выстроились в разноцветную цепочку коробочки автомобилей. В электрическом свете фонарей они были удивительно чёткими, я видел каждую мельчайшую деталь, каждую прорезь на капотах. Кому-то из автовладельцев, возможно, не повезёт, смотря как подует ветер…Мне оставалось сделать один маленький шажок. Перед моими глазами всплыла облезлая ракета, и грязные кеды под ней, горючие слёзы на моей шее и жалобное: «Я не виновата!». Я знал, но сможет ли когда-нибудь признать это Ирка?
Завтра в школьных коридорах, сладострастно жмурясь, те же чёрные рты будут шептать:
…прикинь, это та фифа, из-за которой Димка с крыши сиганул…
…пацан из-за неё жизни лишился, а ей хоть бы хны…
… ты смотри: ходит, как королева…
Чистота и грязь. Один шаг вперёд, и через две с половиной секунды я лопну. Грязь, переполняющая меня, разлетится жирными брызгами, забрызгает её красивые черты, её загорелую кожу, испачкает её чистую жизнь. Разве Саша виновата, что я сошёл из-за неё с ума?
***
Через много-много очень разных, но насыщенных событиями лет я сидел в пустой квартире моей мамы и держал тетрадные листы, листики из школьной тетради с наклеенными клочками глупых стихов про любовь. Я нашёл их в маминой сумке после похорон.
Спасибо, Ирка! Надеюсь, у тебя всё хорошо…
В тексте использованы строчки из песен Виктора Цоя, Вячеслава Бутусова, Ромы Жукова и группы «Кар-Мэн».