Декабрь

1

Каждый раз перед дверью Андрея Ивановича я колебалась прежде, чем нажать кнопку звонка. От моего дома до репетитора непростой путь с одного конца города на другой. Дважды в неделю я втискивалась в тесно забитую маршрутку, которая спустя десяток остановок пустела, потом садилась на свободное место возле окна и погружалась в дорожную медитацию. По меркам Москвы час дороги – не расстояние, но в нашем маленьком городке это было неслыханно дальний путь. Гнездился мастер под самой крышей, как голубь. Последняя остановка – рынок, через дорогу кирпичный дом в восемь этажей. Дальше до горизонта стройки: там росли новые человейники, школы, детские сады и пивные, и дом моего художника был вехой на краю обитаемых земель, а сам он со своего чердака, словно с гравюры Фламмариона, мог заглянуть за небесный свод.

Дверь в подъезд не запиралась, лифта не было. Кнопки подписаны: слева – А.А. Климкин, справа – А.И. Якунин. Мама нашла Якунина по объявлению, когда я надумала поступить в местный институт культуры на факультет дизайна. Счастливое время выбора еще не утекло безвозвратно, не обросло обязательствами перед собой и семьей, а было данностью от природы, подарком, который мы оцениваем слишком поздно.

Лет до тринадцати я мечтала связать жизнь с птицами: знала всех птах в округе, и они принимали меня как родную – кто еще из говорящих обезьян мог часами неподвижно стоять в кустах, стараясь не наступить на шприцы и наблюдая, как щеглы чистят перышки? Я писала дневники наблюдений, в которых давала птицам имена, выдумывала им жизнь, а потом печатала на мамином рабочем компьютере. Потихоньку дневник вылился в выдуманные захватывающие истории, а я открыла в себе писательские амбиции. Новой мечтой стала журналистика: статьи в школьную газету, участие в конкурсе школьных изданий в столице. Но журналист – человек общительный, а я такой не была, и журналистика была скорее сублимацией настоящей мечты. Писатель же – не профессия, говорили мне, да и кто ты такая, чтобы писать, поживи сначала на свете, наберись опыта – правда какого именно и когда этого опыта должно набраться достаточно, не уточняли: слишком уж много неизвестных и никаких гарантий удачи.

Затем я вспомнила, что люблю рисовать.

Мой отец, сколько я его знала, писал картины. Бабушка хранила его школьный альбом с набросками солдат, оружия и военной техники – того, что интересовало любого советского мальчишку, который смотрел кино о воинских подвигах и играл в фашистов и Красную армию. Повзрослев, он стал рисовать обнаженных женщин: они то лежали на берегу моря, подставив солнцу округлые ягодицы, то летали под облаками, расправив белые крылья. Повзрослев окончательно, папа принялся за пейзажи и портреты без nude. После развода мама вынесла картины в прихожую, потомила там пару лет, а потом выбросила словно мусор, оставив единственную – реплику Айвазовского: «Море. Коктебельская бухта», 1853 год.

Первую картину маслом я написала в одиннадцать: срисовала с фотографии безымянного шведского городка с музеем, рекой, аркой моста и пышным, как взбитый белок, деревом. Родные заключили картину в раму, пророчили мне судьбу Пикассо и дарили книги о живописи, так что путь художника казался мне прямым и надежным.

В моем сознании Андрею Ивановичу пятьдесят и навсегда останется пятьдесят, я воспринимала его таким с его густой светлой бородой и водянистыми глазами человека, смолоду перетруждавшего печень, но вовремя вставшего на путь исправления. Смотрел Андрей Иванович с добротой, но всегда с мелкой искрой усмешки над неопытной молодостью. Это меня смущало – а еще то, что он был мужчиной.

– Входи-входи, – приглашал он без улыбки в свое гнездо. Порой казалось, я была ему в тягость.

За стальной дверью следовало повернуть направо, там деревянная, никогда не запираемая на ключ. Еще в прихожей нос улавливал запах льняного масла. Дальше простенькая холостяцкая кухня, санузел и, наконец, святая святых – комната, где творил мастер. Не найти идеальнее места для живописи: полоток такой высокий, что не ощущаешь его присутствия, огромные узкие окна чуть под углом – так, что видно небо, а солнечный свет почти целый день заливает комнату, ведь искусственный убивает цвет. Пахло в мастерской густо и масляно, красками пропитались мольберты, столы, скрипучий пол и две резные кровати с простым ситцевым бельем, и нельзя было с уверенностью сказать, какой за окном век. На вагонке стены обитали картины, десятки картин. Андрей Иванович писал и портреты, и пейзажи, но больше всего любил натюрморт: вазы, фрукты, хрустящий хлеб, затейливые складки тканей. И в самом центре – полотно с разрезанной на ровные дольки селедкой, чья голова свисала с тарелки на тонком стебельке позвоночника. Ее мутный взгляд не молил о пощаде и не спрашивал о причине, а выражал абсолютное презрение к бренности трехмерного бытия. В той селедке заключалась душа Андрея Ивановича.

В его мастерской я была как на сцене, и десятки пар мертвых глаз наблюдали за моими художественными потугами – глаз мертвых, потому что в портретах, написанных на заказ, нет жизни: Андрей Иванович писал их по принуждению, а не призванию. Но даже в них чувствовалось волшебство: не будь тех картин, сгинули бы изображенные на них лица без всякого следа на земле.

Глаза же главного зрителя, мастера и учителя, заставляли понервничать. Он оценивал мою работу, но мне казалось, что оценивают меня. Мне всегда так казалось в эпоху темных земель.

Когда мы с мамой пришли договариваться о цене, она показала Андрею Ивановичу мои рисунки, и он сказал: «Да, из этого выйдет толк». Рисовала я по наитию, без технической базы: вдохновенно, но по-любительски. Считала теорию слишком скучной и не принимала иного мнения. Однако с первого же урока совершала ошибку за ошибкой, и количество их заставляло меня сомневаться в наличии дара.

Я давно раскусила метод художника: сначала покритиковать, затем слегка похвалить – по-отцовски подуть на рану. Головой я понимала, что он поступает верно, но всё равно причиняет боль. То, что давалось мне легко в школе, то, что выделяло меня из толпы, оказывается, нуждалось в долгой и нудной шлифовке.

В мастерской иногда появлялась дочь Андрея Ивановича, чуть постарше меня и уже студентка художественного ВУЗа. Это для нее предназначалась одна из резных кроватей. Девушка разворачивала на полу свитки своих работ, и на лице отца появлялась улыбка.

– Вот как рисует, – украдкой показывал мне Андрей Иванович ее альбомы и светился от гордости.

Ревность всегда мучительна. Талант его дочери, унаследованный, с детства пестуемый, кричал в каждом штрихе сангиной, в каждой мышце обнаженной натуры, в идеальных пропорциях, в мягких кудрях Аполлонов и Афродит на ее безупречных работах. А ведь она еще только училась, но была частью мира картин и красок по праву рождения, а я – случайным прохожим, которому и за десяток лет не сделать так, как играючи умела она. И я презирала себя, собственную ограниченность, ограниченность самой жизни.

– Кто тебя научил так мыть кисти? – спросил Андрей Иванович, неожиданно объявившись в ванной. Я придавливала щетину к куску мыла, чтобы получилось пушистое солнце с расходящимися лучами, и покручивала рукоятку в руке – так кисти отмывались лучше всего.

Сперва я подумала, что он ругается, но в его голосе было не осуждение, а любопытство.

– Сама придумала, – я пожала плечами.

– Я заметил, ты чем-то расстроена.

– Да нет, всё в порядке.

Андрей Иванович вздохнул и вышел.

– Ты не веришь в себя, – хотелось услышать мне.

– Да, вы правы. Мне никогда не стать такой же, как ваша дочь.

– Но тебе и не нужно, у каждого свой путь. Ты думаешь, ей всё дается легко, но и ей пришлось одолеть немало трудностей, а впереди их еще больше. Только вера в то, что этого хочет твоя душа, помогает не сдаться.

Но, когда я вышла из ванной, он не стал давать отеческих наставлений, он вообще был немногословным, как мой отец, как Володя. Андрей Иванович протянул мне книгу в синей обложке: Дмитрий Мережковский «Воскресшие боги. Леонардо да Винчи». Каким-то непостижимым образом он понял, какую роль играют в моей жизни книги.

– Хочу, чтобы ты это прочла.

Не понятно, сделал ли он подарок или дал книгу на время.

– Спасибо, обязательно.

В тот же вечер я уселась за книгу, написанную столетие назад о гении, жившем задолго до смерти Бога. Леонардо в глазах современников был святым и Антихристом, сверхчеловеком, бросившем вызов церкви. Но больше всего меня поразило то, что его ученики даже не пытались превзойти учителя, предпочитая довольствоваться готовыми методами. Они копировали его работы, становясь бледной копией мастера и теряя себя. Можно ли вообще научиться быть гением, а не ремесленником, или это дар свыше?

Не найдя ответа, я отложила книгу и погасила свет.

Сверхчеловек Мережковского потерпел поражение, утянув за собой тех, кто его любил. Даже гений обречен на одиночество и непонятость, и даже гению приходится пробиваться к свету сквозь страдания, зависть и невежество окружающих. Мы можем лишь бессмысленно повторять за лучшими либо вспыхивать и сгорать.

2

Клепе повезло быть счастливой хозяйкой черного пуделя Джонни. Я помню его щенком: смешной игрушкой с нежным розовым животом, теперь он подрос, и морда вся в серебре. Мама не любила собак, и я отдала всю нежность чужой. Клепа оставляла ключи с просьбой выгуливать Джонни, пока она в школе, что я делала с превеликой радостью. Ее бабка ворчала: дескать, нечего всяким девкам ключи доверять, но что значит мнение бабки, когда есть дружба и собачья преданная любовь.

Собираясь в свет, Клепа носилась по дому в корсете и длинной юбке. Недавно она прикупила красные гады, в которых ходили все неформалы с «драмы». Мысок у них был из металла, что для сибирской зимы – безумие. Когда я увидела эту невероятную обувь, то долго смеялась от восхищения: толстенная подошва-трактор, и ноги в них словно спички. Гады мы ласково звали «говностопами», и я выпросила у мамы такие же, но поскромней, без металла.

Мы слушали «Nightwish» и «Evanescence», выли под вокал Эми Ли в трио с Джонни. Я расспрашивала Клепу о музыке, поражаясь, как велик неизведанный мир и как много еще предстоит узнать. Вся одежда моя окрасилась в черный, на руках и бедрах звенели цепи, из шеи торчали шипы, и мы пудрили лица белым, чтобы стать принцессами смерти посреди духовно мертвого мира.

Даже Джонни, наш черный пудель, был не обычным псом, а булгаковским символом демонических сил, и когда мы ступали с ним по темным улицам, то были Воландами и Мефистофелями, и наше преданное Зло бежало рядом, быстро-быстро перебирая ногами.

Мама смотрела на мои трансформации без особых эмоций, даже на драные колготки в сетку и на то, как я подшивала юбку до супермини, только не знала, что я курю и говорю, как сапожник, а еще меня выгоняют с уроков за внешний вид. Меня удивляло ее спокойствие. А потом я нашла мамины студенческие фотографии: вот она, челка набок, нога на ногу, сигарета в зубах, а в магнитофоне наверняка «Кино» или похожий на Иисуса Тальков – боги прошлого. Она до сих пор хранит кассеты с их вечными песнями.

Любопытна, но немного обидна цикличность жизни. Мне никогда не хотелось быть похожей на маму, делать скучные вещи, приходить после работы домой, пить пиво у телевизора, ждать мужа с рыбалки или, что еще хуже, рыбачить с ним, накалывая червяков на крючок. Ты же была такой крутой, мам, заводила, душа компании, лидер. Во что ты превратилась с годами? Теперь ты называешь любовью не ругать его пьяного, а укрыть одеялом и проветрить комнату от синюшного смрада. Теперь ты называешь любовью раболепство перед мужским пьяным телом.

Я уж точно такой не буду. Великая сила росла во мне, подминая семью и привязанности, возвышая меня над родителями и сверстниками, придавая существованию великую, но пока не известную цель, и уже нельзя было отличить меня от этой великой силы. Силой этой легко объяснялось мое горькое одиночество: не потому, что я не умела общаться с людьми, а потому лишь, что они не умели общаться со мной.

Клепа сообщила, что за ней придет человек, и мы ждали человека, и пришел Он.

Джонни с лаем выскользнул из моих рук и убежал в коридор здороваться. Я отправилась вслед и вдруг стала вся мягкая, как желейный мишка.

Где Клепа таких находит? Где то место, откуда сходят они на землю?

Он прекрасен и страшен был, и пропасть Его, черная дыра Его рвала ткань моего мироздания. Высок Он и ладно сложен, аристократически бледен, под шапкой скрывал темные кудри, собранные в аккуратный хвост. Я подумала вдруг, что сам Леонардо не устоял бы и избрал Его натурщиком для ликов Христа и Иуды и множества других ликов, как когда-то избрал Салаи.

Я склонилась к Джонни, будто всё, что интересовало меня, заключалось в маленьком черном пуделе. Потом и вовсе ушла, не выдержав взгляда. Прислонилась к стене у самого выхода, не смея попадаться глазам Его.

Что связывает Его с Клепой? Неужели… Не может этого быть.

Оказалось, он всего-то задолжал Клепе услугу: за то, что покрасила его светлые корни обещал сводить на репетицию группы, чтобы маленькая нимфетка не осталась на ночь одна.

Я выдохнула. Он не опустится до нее, и законы мира пока еще нерушимы. Но и до меня он не снизойдет: такие, как этот мужчина, не видят таких, как я. Где вся та сила, что наполняла меня до встречи с ним? Так мелкий хищник видит хищника иного порядка и понимает, что сам может стать обедом.

Совершив над собой усилие, я снова вышла, и он уже был не так страшен – не замечал никого вокруг, и мысли его блуждали в иных мирах. Клепа предавала ноги безумным гадам, предавала тело одежде, и пора было уходить. Облаченная, она развернулась ко мне и молвила:

– Пойдешь с нами?

Клепа поведала, что зовут прекрасного незнакомца В. Вот так просто и нежно богов могут звать не Хесусами, не Исмаилами, не Белимирами, а просто В. Я пробовала имя на вкус, и оно мне нравилось. Столько жизни в нем, и силы, и черноты.

У меня тут же возникло желание написать огромный портрет В. и повесить картину в спальне, чтобы он всегда был рядом и знал каждый мой сон.

Мы зашли при параде в офис, где в подвале должна играть музыку, но охрана преградила нам путь. В. снял шапку и назвал фамилию, и фамилия оказалась еще прекраснее имени. Мои щеки вспыхнули, когда я примерила ее на себя, и она пришлась впору.

Оказалось, что срок аренды истек, и музыка больше не звучит в тех стенах. Мы вновь вышли на легкий мороз, снега выпало мало, на дорогах блестел ледяной каток. В Сибири так мало песка, он ценнее он рук, ног и черепов, и расходуют его бережно.

Горевали недолго и отправились в ледяной поход: путь наш лежал через Советский проспект, мимо Ленина с протянутой вдаль рукой, по улице годовщины Октябрьской революции, по гнилым шпалам мимо Первого кладбища. Солнце жило недолго и умирало в шесть вечера. Нас тянуло к самому мрачному, земному, мертвому, потому что мы возросли оттуда и не знали иного. В. был словно в своих стенах, словно щука в воде, словно стриж в небесах, он мог править всем этим царством, и лик его, и длинная белая шея его, и размах плеч его принадлежали королю этих темных земель.

Поняла я вдруг, что не все люди, меня восхищавшие, были давно мертвы.

Меня поразил масштаб его личности: ему были известны все тайны мира. В. рассказывал о секретах изготовления дамасской стали; о том, как на лету мог клинок перерезать шелк; о кривой сабле легендарного Саладина, травленой до миллиона змеистых линий; поведал о древнем Востоке и боевых искусствах и о том, какие точки на человеческом теле смертельны, если туда ударить.

Возле кладбища к нам прибилась собака: рыжая сука размером с волка, свалявшаяся грязная шерсть цвета осени. Я без страха потрепала ее по загривку и назвала Кицунэ. Она радостно затрусила рядом.

– На кладбищах самые дружелюбные псы, – бросил В.

– Почему?

– Всегда сытые.

– Едят свежие трупы?

В. фыркнул.

– Нет, конечно. На могилах оставляют еду с поминок.

– Мы с Хоем и Кирей там конфеты берем, – вставила Клепа.

– Нельзя! – обернулся В. и так сверкнул на нее глазами, что у меня пробежали мурашки размером с дыню, а Кицунэ в испуге попятилась. – Нельзя заходить на кладбище, если у тебя не похоронен там родственник. Это святая земля, нельзя беспокоить духов.

Хорошо еще, он не знал, что Клепа целуется на чужих могилах и вырезает на них пентаграммы.

Клепа сникла, будто ее отругали за двойку. В. добавил что-то о тупых готах и сатанистах, и это так напоминало старческое брюзжание, что я рассмеялась. На вид ему было за двадцать, я прикинула мысленно: двадцать шесть. Рядом с ним мелкая Клепа казалась совсем юной, он порыкивал на нее по-отцовски. Забавно, мы так часто играли с ней в дочки-матери, что она по привычке до сих пор звала меня «мама».

Так шли мы, странная семья в черных одеждах, и каждый из нас рос без отца.

Глупая Кицунэ то и дело кидалась под колеса машин. Мы стояли на светофоре, и я склонилась к ней, чтобы удержать от прыжка. Она прильнула ко мне: под рукой и густой рыжей шерстью билось собачье сердце.

Впереди показалась стая безродных псов. Возможно, у Кицунэ была течка, потому что стая вдруг проявила к ней недвусмысленный интерес. Девочка прижалась к моей ноге, подняла блестящие палевые глаза, прося о помощи.

Псы окружали нас, Клепа тяжело задышала, В. напрягся и прошептал:

– Спиной не поворачиваться. Бить по носу.

Сначала явился страх, потом кристальная ясность дальнейший действий. Я ударила толстой подошвой гада о тротуар и, когда стая вздрогнула, издала нечеловеческий ураганный рев: «ФУ-У-У-У-У-У-У-У-У-У!»

Псов как ветром сдуло. Запоздало пришла мысль, что Кицунэ, моя девочка, тоже могла поджать хвост и скрыться в страхе в кустах, но она лишь благодарно завиляла хвостом.

– Теперь ты вожак, – довольно сказал В., – она тебя выбрала.

То был один из счастливых дней, когда у меня наконец появилась собака, а король темных земель смотрел на меня с уважением. Но затем темнота окончательно спустилась на землю, и нужно было прощаться с обоими.

– Как жаль, что я не могу взять тебя с собой. Прости, моя Кицунэ.

Спутники молчали, пока я целовала мокрый собачий нос.

– Тебе нужно ее отпустить, – молвил король.

– Знаю, – ответила я и прогнала ее.

Кицунэ отбежала, но не ушла далеко. Смотрела ребенком, и я беспокоилась за нее: слишком безрассудная она и пропащая… Хотелось бы мне самой решать, с кем жить и как, но пока я никто и жить приходится по чужим правилам. Я прогнала Кицунэ еще раз. Она перестала вилять хвостом, и в глазах ее стоял безмолвный вопрос. Постояв пару минут, рыжая скрылась в зарослях у дороги. Кто знает, как скоро найдет ее проклятое колесо.

В течение многих лет, проезжая мимо Первого кладбища, я высматривала сквозь прутья ограды, в тенях могил и меж уходящих вдаль рельсов густую шерсть цвета осени. Однажды мне показалось, что Кицунэ так же беспечно бросается под колеса, но духи кладбища оберегали ее и делились с ней пищей.

3

Новый год для семьи священен: тридцать первого декабря мы по традиции убирались в квартире, нарезали крабовый салат с кукурузой под покрики матери, что я на кухне только мешаюсь; я наблюдала, как мама наряжает елку, прерывая любую мою попытку в этом помочь, а в полночь все трое – я, мама, Володя – слушали президента с одной из года в год речью, а потом засыпали под взрывы петард и салютов. Иногда приходила мамина подруга Иришка, тогда праздник несколько оживлялся: она напивалась, плясала, бросалась обувью в дверь соседей и лезла целовать всё, что движется. Но радовала Иришка своим присутствием не каждый год.

Я впервые собиралась встречать семейный праздник вне дома.

– Можно я встречу новый год с Клепой?

Мама нахмурила брови.

– Ну хорошо. Только в час возвращайся.

– Нет.

Я прикинула, что к часу вернуться с другого конца города не успею. К тому же мы с Клепой собирались как следует напиться, ведь мы уже совсем взрослые.

– Нет?

– Вернусь утром.

– Тогда никуда не пойдешь.

– С чего вдруг такая забота? Всю жизнь не обращала на меня внимания, отпускала гулять где попало, а теперь нельзя?

– Замолчи.

– За что ты меня так ненавидишь?

Мама закатила глаза, а я разревелась. Признаться, я сама не ожидала от себя слез, но там будет В., король с ликом Христа и Иуды! Уж не знаю, на что я рассчитывала: мы с ним больше не виделись с тех пор, как ушла Кицунэ, но даже просто его присутствие в пределах вытянутой руки казалось невероятным счастьем.

– Ты же не из-за своей Клепы ревешь, я права?

Я решилась признаться: есть же мизерный шанс, что мама поймет.

– Там будет один парень…

– Понятно, – она сложила на груди руки. – И сколько ему?

– Двадцать шесть, – соврала я, вытирая глаза. На самом деле я понятия не имела.

– Взрослый. Работает?

– Да, он юрист, – снова ляпнула я на голубом глазу.

Бог мой, какая разница, кто он и откуда, всё это так не важно! В эпоху темных земель мне казалось, что существует великое знание, и я открыла его врата, я прозрела и понимаю истинную суть жизни. Всё некогда важное тогда обесценилось: семья, будущее, друзья детства, всё это было навязано и фальшиво, ценен стал лишь настоящий момент, ураган внутри и люди, взрывающие мое сердце. Ну а родители не понимали вообще ни черта.

– Тогда тем более не пойдешь.

– Мам!

– Тебе шестнадцать! Ты не можешь гулять по ночам с какими-то парнями без моего согласия. Там… – она зачем-то указала пальцем в окно, – там маньяки людей убивают.

Ясно, отчего мама встала в позу: она боялась, что меня найдут с веткой в проломленном черепе. В декабре по всем каналам прокатилась новость, что в Москве в Битцевском парке объявился маньяк, страшнее которого еще свет не видел. Двигала им не банальная сексуальная несостоятельность, а тяга к смерти, возведенная в абсолют, и родители так не вовремя вспомнили о своих детях.

– Наверняка, маньякам просто с родителями не повезло, – дерзнула я.

– Ты никуда не пойдешь. Разговор окончен.

– Дура!

Конечно, мне известны были слова похуже, но я всё-таки росла с уважением к старшим. Мама была уже на пороге комнаты, но развернулась и уставила на меня длинный крашенный ноготь. В глазах ее стояло желание меня придушить.

– От дуры слышу.

Из-за ее спины раздалось тихое: «Истеричка».

Это Володя, мой отчим. В глаза он такого не скажет, он вообще мало говорит и не проявляет эмоций и то, что он сейчас высказал честное мнение означало, что мне удалось вывести его из себя.

Отчим появился в моей жизни довольно рано: когда я училась во втором классе. Мама года за два до его переезда к нам устроилась в крупную фирму на руководящую должность, и для командировок ей выделили водителя. Поначалу Володя честно трудился, выполнял служебные, а затем и личные просьбы мамы: подвезти-забрать. Он даже докидывал меня в соседний крохотный город к ныне покойной бабушке. Та в благодарность передавала ему пироги и звала на чай, но Володя всегда отказывался. На то имелась причина: его безуспешно пыталась угостить свекровь его любовницы. Когда правда вскрылась, бабушка была вне себя от злости и называла маму «гадюкой».

Впрочем, отец тоже не без греха и в своих частых отлучках из дому завел женщину: высокую, статную по имени Ира.

День, когда он ушел, я запомнила навсегда. Вечером ноября, в воскресенье, он с одним чемоданом, в черной дубленке и шапке с завязками на макушке обнял меня и сказал, что это не навсегда, мы будем обязательно видеться, и чтобы не забывала отправлять ему письма. Я молча кивнула и села на диван, обхватив колени. Мной овладела холодная отстраненность: вроде как не со мной это происходит, не с нашей семьей.

На пороге он обернулся к маме, родители пошептались. Я расслышала только ее усталое: «Раньше надо было думать», а затем он ушел. Навсегда.

– Каков подлец, – бросила мама. – Поздно говорить про любовь, когда всё давно сломано.

Я не ответила, сидя, словно сомнамбула, глазами в стену. Пыталась найти внутри слезы, а они всё не шли. Так в десну ставят укол перед тем, как вырвать мертвый пустотный зуб, а потом не можешь пошевелить замороженными губами.

И тогда во мне поселился страх: родной человек не всегда может быть рядом. Папа нашел женщину, и я оказалась не так важна, не так хороша, чтобы он остался. Что если так же поступит мама? Любой, ставший мне близким? И как удержать их? Нужно было кричать, бить кулаком в стену, обхватить его ноги и не отпускать… Вот тогда он бы остался.

Маме было тяжело без мужчины решать мелкие бытовые проблемы и пытаться прокормить нас обоих. Лишь однажды мне довелось застать ее в слезах: в тот момент мы жили вдвоем без отца, за окном девяностые, и то были дни полнейшего отчаяния, когда мама лишилась работы. Она плакала от бессилия, тогда я обняла ее, а это случалось не часто: прижалась так сильно, как в раннем детстве, и сказала, что она сильная и всё наладится.

Маме было тяжело, но я, эгоистка, радовалась, что она принадлежала лишь мне одной, пока в нашей квартире не появился Володя.

Выждав полгода после развода, мама с раскрасневшимся от волнения лицом поведала, что грядет радость и скоро мы будем жить не одни, а с Володей.

– Знаю, что ты перемен не любишь, но эта перемена совсем небольшая. Ведь с Володей ты знакома давно.

Так и живем мы уже восемь лет, и все восемь лет я чувствую себя лишней в квартире молодоженов.

Володя пытался наладить со мной общение: играл со мной, обсуждал кино и учебу, но только при маме. Казалось, когда мы наедине, он вообще теряет дар речи. Я держала дистанцию и упорно называла его на «вы», избегая упоминать имя. Назвать по имени значит сблизиться, а сближаться я не хотела.

– Ты называешь его папой? – осторожно спрашивал в трубку отец.

– Конечно, нет.

– Правильно. Помни, папа у тебя только один, и он никуда не делся. Даже если он далеко.

Папа, как же мне тебя не хватало…

Володя, наверное, отчаялся меня переделать и стал вести себя, словно призрак. Мама успела сменить работу на перспективную должность на юге области и дома бывала набегами. Пока мама работает, мы с отчимом не разговариваем – впрочем, на выходных тоже. Мама заставляет целовать его в щеку и дарить подарки. Говорит, я должна на него молиться за то, что принял ее с ребенком. Вот ведь подвиг: просто жить со мной в одной квартире, бросив двоих детей от бывшей жены. Я делаю, как она просит, но не очень-то искренне.

Загрузка...