Дикая наконец распечатала фотографии с летнего выступления. Мы столпились вокруг снимков и с интересом рассматривали друг друга. Тот летний день был прекрасен, и, хотя переодеваться пришлось на улице и джазовки были малы мне на два размера, я летала по сцене с развевавшимися волосами, не чувствуя ни боли, ни тени смущения. Только на сцене уходил прочь страх, что разрывал мне грудь за кулисами, неуверенность, отравлявшая жизнь; в эти минуты существуют лишь я и танец, хотя, казалось бы, перед толпой ты бессилен и слаб, но, когда ты на сцене, будто сам становишься больше.
Наш танец пылал страстью: в середине маленького спектакля мы дружно срывали с себя едва прикрывавшие наготу красные платья и оставались в кожаных коротких шортиках и бюстгальтерах. Красный – чувственность, черный – мрак, а в рюкзаке у меня Достоевский, Лавкрафт, Шопенгауэр и Ницше. Даже мой гардероб незаметно обрастал вещами в драматической красно-черной гамме.
На одном из снимков я буквально взлетела: зависла в воздухе, раскинув ноги в шпагате. На другом – девчонок согнали в кучу, я с краю, с заносчивым, как мне казалось, видом: ногу в сторону, колено выглядывает из разреза платья, русые волосы разложены по плечам. Редкий снимок, на котором я себе нравилась. Девушка с фотографии не была модельно красива, но такую мужчине хотелось бы покорить.
В тот же вечер я наконец набралась смелости и написала Сашке. Он согласился встретиться и на следующий день явился тренировку. Я из кожи вон лезла, чтобы его впечатлить, краем глаза следив за его лицом: тогда и ножка взлетала выше, и рука от плеча до кончиков пальцев рисовала в воздухе изящные арочные мосты.
В тот день все мы без изъяна исполнили свои партии. Подошвы джазовок отбивали ритм по старенькому паркету, магнитофон надрывался на табурете, тысячный раз перематывая одну и ту же кассетную ленту. Мы обливались потом, и воздух в классе стоял густой и влажный, с соленым ароматом спортзала.
Вконец озадаченный после нашего представления, с большими изумленными глазами Сашка взял меня за руку и проводил до остановки – сказал, у него мало времени, зато завтра…
Автобус распахнул двери, и Сашка быстро прижал свои губы к моим.
Тогда-то я поняла, что назад пути уже нет: кажется, я наконец переживаю то, о чем мне рассказали книги (смущал только Генри Миллер, чей «Тропик Рака» в затасканной бумажной обложке я нашла между двумя рядами детективов Джеймса Чейза и читала, вкладывая между страниц Стругацких. Стругацкие, впрочем, тоже были удивительно хороши).
В первое наше свидание Сашка провел меня за руку к ступеням спорткомплекса «Октябрьский», откуда был виден почти весь город. Над нами, как вход в туннель, нависла огромная наливная луна. Сашка усадил меня на скамейку и зачем-то описал пейзаж: «Ночь-полнолуние-романтика», а затем засунул язык мне в рот. Меня чуть не стошнило, по подбородку текло, но я стерпела и даже вымучила улыбку, когда он закончил. Сашка был будто разочарован, но попытался еще раз, уже настойчивее. Я окаменела, боясь признаться в том, что мне совсем не нравится, ведь он непременно обидится и уйдет.
Наконец ему надоело настаивать, Сашка выкурил сигарету, снова проводил меня до остановки и даже не стал дожидаться автобуса.
В пути через на другой конец города было время подумать: может, со мной что-то не так, раз мой первый поцелуй «по-взрослому» был настолько противен? Но больше всего мучила меня мысль о том, что каждое Сашкино действие, слово, жест насквозь фальшивы, и невидимый зритель весь вечер посмеивался надо мной, а главное – смеялся Сашка.
То, чем мы с ним занимались, мало напоминало любовь: мы гуляли и пили. Пили и снова гуляли. Тратили его деньги на сигареты. Тратили мои деньги на дешевое пиво и сладкие коктейли с водкой. Порой забирались на шестнадцатый этаж общежития, откуда по городской легенде прыгали самоубийцы. Дверь в подъезд была сломана, мы садились в зассанный лифт и возносились под крышу. Исписанные непристойностями стены лестничной площадки оканчивались открытым балконом, пол был завален мусором и шприцами, зато оттуда открывался восхитительный вид на утопающий в золоте город. Осень стояла удивительно теплая и солнечная. Я смотрела вниз и представляла, как падаю и тело мое разбивается об асфальт.
В пятнадцать я часто задумывалась о смерти. Мне еще не доводилось никого хоронить, даже прабабушка с прадедом, прошедшим всю войну от сорок первого до Берлина, были живы – в моей семье рано заводили детей.
Со смертью я познакомилась в десять лет: в девяносто девятом кавказские террористы взрывали дома в Москве, Буйнакске и Волгодонске. Соседка Настя с четвертого этажа, чей папа был майором и получил от государства квартиру, как-то обмолвилась, что наш дом взорвали бы обязательно, потому что в нем живет много его сослуживцев, а исламисты ненавидят военных.
Слова Насти разрушили во мне очень важное: разбилась моя уверенность в собственном бессмертии. Погибнуть можно в любой момент, вот так просто, особенно когда спишь: какой-нибудь бородатый незнакомец – обязательно бородатый, как страшный Шамиль Басаев, – подложит бомбу в подъезд или грузовик под окнами первого этажа, и тогда никто уже не проснется.
Сон покинул меня на три ночи.
Остатками сознания я хваталась за реальность, не позволяя себе заснуть, ведь пока я не сплю, дом не взлетит на воздух. Я воздвигла вокруг него, вокруг приятных и не очень соседей невидимый защитный купол, который не пробить ни одной ударной волне, и на третью ночь мне открылась способность видеть его тонкие стенки, похожие на бензиновые бока мыльного пузыря.
По синему потолку ползли угловатые тени, и, хотя Москва с Волгодонском были чудовищно далеки, мне казалось, что смерть накрыла весь мир черным и душным саваном, и протяни я руку, то могу дотронуться до их горя, и их горе стало мне очень понятным. Смерть была всюду: в ползучих тенях, в стенах дома, в герани на подоконнике, в моих родителях и во мне.
Так мы встретились.
В детстве все мы живем в райской утробе, обитой со всех сторон мягким войлоком, который успешно гасит удары. И вот меня вытолкнули из безопасного знакомого мира в пропасть, где обитает ужас, и теперь он пустил во мне корень. Иное я перестала видеть, перестала воспринимать прекрасное. В каждой травинке видела тлен, в новых зданиях – будущие руины, в людях видела зверя, в мире видела апокалипсис. Ноги мои ступали по воздуху, а пропасть растянулась внутри на многие километры, и я научилась чувствовать ее в других.
Глубина этой пропасти зависела от крепости душевной породы. Внешний мир был сверлом, разрушавшим почву; есть люди с породой прочной, укрепленной любовью близких и благополучным детством – тем сверло не причиняет большого вреда. У кого-то порода сыпучая, пористая – такая рушится быстро. Более всех не везет обладателю плодородных податливых земель: сверло вязнет и остается там навсегда, чтобы через годы дать наконец всходы, и всходы эти прорастут глубоко в душу.
Пропасть росла во мне, требовала пищи, и я давала ей пищу: зачитывалась низкосортными детективами, где на первых страницах обязательно находили труп; по вечерам семейный просмотр сериалов про ментов и девятичасовых новостей; усатый Каневский лукаво подмигивал мне из ящика: «А это уже другая история». Я знала по имени всех серийных убийц и годы их кровавой охоты. 11 сентября в прямом эфире падали башни-близнецы, весь мир застыл у экранов, а мы – я, мама, Володя – в гробовом молчании пили остывший безвкусный чай. Наверное, им следовало выключить телевизор или попросить меня не смотреть, но кто об этом мог тогда думать. Особенно меня сломало после Беслана. Хотелось собрать весь ядерный арсенал, вынести его на орбиту и обрушить на несчастный искалеченный земной шар. Я прокручивала в голове эту картину и даже хотела превратить ее в сюжет для рассказа, но не нашла в себе силы начать. Я ревела в подушку от ненависти к миру, в котором не какие-то мифические чудовища, а взрослые люди убивают детей; миру, устроенному таким образом, что ты либо принимаешь правила, либо выбываешь, даже если не успел их узнать. Ты бессилен изменить мир и бессилен к нему приспособиться.
Насилие настолько вгрызлось в мою голову, что казалось неизбежным. В какой-то мере я ждала его и даже заранее смирилась с тем, что оно случится. И если мужчина мог противопоставить ему силу, то я была жертвой с момента рождения.
Со временем страх ослаб и уже не мешал нам с подругой выглядывать из гнезда и расправлять слабые крылья. Мы садились в незнакомый автобус и ехали в неизведанные места, потом пересаживались в другой, или, держась за руки, шли пешком по городским трущобам и джунглям, тесным гаражным кооперативам, по заброшенным железным дорогам, по заросшим цветами шпалам. Нам встречались наркоманы и онанисты, педофилы и извращенцы, но больше всё же нормальные люди, и мы изучали их повадки и лица. Мы были нищие телом, но богатые духом. У нас не водилось такой роскоши, как мобильный, и родители не интересовались, где мы пропадаем. Те годы были танцем свободы, и никто не мешал нам кайфовать от обретения опыта, от самого акта познания, и никто не учил нас, как правильно. Мы могли быть несколько раз убиты, но так как этого не случилось, вновь мнили себя бессмертными. Гуляя по рельсам и шпалам вдоль городского кладбища, мы ожидали поезда: таились в высокой траве, и, когда товарняк появлялся, с радостным кличем выпрыгивали перед его угловатой мордой. Близкая смерть ударяла в голову и наполняла наши сердца бесстрашием.
У меня уже наметилась грудь, и четырнадцатилетняя я замечала взгляды мужчин: всё чаще они предлагали меня подвезти и приглашали в гости. Однажды в автобусе я заметила странного мужчину, который проскальзывал между женщин, стараясь ненароком дотронутся до интимных мест. Народу было не так уж много, но салон, как и всякий салон автобуса, пребывал в беспрестанном броуновском круговращении, и никто не придавал значения случайным прикосновениям. Все были друг другу родные, все вторгались в личные зоны. Однако у этого мужчины была явная цель. Мне вдруг стало любопытно, что будет, и я подсела поближе. Он провел по моей груди тыльной стороной ладони и вышел. Он выбрал меня, а не подругу – это была моя первая победа в женской схватке за мужское внимание, но мне стало гадко от мысли, что мое тело использовали, и я сама это позволила.
За подругу я могла бы убить. Я настолько свыклась с насилием мира, что, когда ей за какие-то прошлые грехи девчонки из соседнего двора забили стрелку, я согласилась за нее драться. Дома стащила у Володи складной нож, сунула в карман куртки и стала ждать вечера. Битва наша не состоялась – подруга проболталась родителям. Конечно, мы никуда не пошли, и я тихонько убрала нож обратно. И всё же я знала, что подруга моя – не трусиха, а она гордилась, что я за нее горой.
Я любила ее так сильно, как девчонка может любить девчонку, как ребенок может любить ребенка. Мы были такими разными: она маленькая и смуглая, я высокая и светловолосая, но мы были едины, пока не выросли.
Неизбежные перемены разделили нас. Дружба ушла, как ушло в прошлое детство. Мой кайф познания постепенно сходил на нет, меня стало тянуть к другим целям, а подруга, у которой всё было: мать, отец, брат и даже собака, назвала меня шлюхой, перестала здороваться и осталась в той безумной автобусной эпохе вечного лета и вечной юности.
Тогда пропасть, почуяв тоску, снова дала о себе знать. В моей жизни появился Сашка, и в нем тоже жила пропасть, родная сестра моей. Не знаю, что там происходило в его семье, он о себе мало рассказывал – обмолвился лишь, что живет без отца. В нем ощущались ростки зла и разочарования, и я, домашняя книжная девочка, была намного благополучнее. Чем ближе я узнавала Сашку, тем более сломленным он казался, и я жаждала изучить его, потому что злое и мрачное притягивало меня.
Его пропасть была глубока, зубаста и ненасытна. Он чертовски много курил и уговорил меня воровать у Володи из карманов дорогие сигареты с запахом шоколада. Володя уже много лет дымил после того, как какой-то псих выскочил на дорогу перед его машиной. Мама ненавидела запах дыма, и меня за курение ждал сущий ад. Перед тем, как вынести ворованную сигарету Сашке, я в знак протеста выкурила одну на балконе.
Сашка любил выражаться грубо, слушал тяжелую музыку, носил на руке цепь с солдатским кулоном, пропахшую дымом черную толстовку «Ария», штаны-хаки и серую шапку, в которой челка почти скрывала его васильковые глаза. Я запоминала каждую мелочь, с ним связанную: любимый магазин, где продавали цепи и прочую «драмовскую» атрибутику, точку с пиратскими дисками, рынок, где работала его мама. Я старалась стать частью его жизни, но он не пускал меня дальше порога. Мне хотелось быть с ним наедине, но он приводил друзей: Мелкому, что носил косуху и прятал в ней биту, но выглядел лет на девять, а затем Машу.
Девушка сразу мне не понравилась: в ней притаилась не просто пропасть, а черный провал без дна, туннель в лавкрафтовское измерение с гадкими монстрами. Она была Сашке родной, а я – третьей лишней; у них были свои секреты, своя компания, где все слушали панк и металл и носили черное. Иногда Сашка подшучивал надо мной в ее присутствии: называл музыкальную группу, и, когда я отвечала, что о такой не слышала, говорил, закатив глаза: «Какой позор!» Дома я записывала названия групп и песен, искала и слушала музыку, о которой без конца говорил Сашка. Так, пытаясь подстроиться под другого, я незаметно менялась сама.
С появлением Маши Сашка стал вести себя странно: то избегал встреч, то настойчиво трогал меня под одеждой. Я поняла, что поцелуев ему уже мало, но к следующему шагу была не готова.
Мне исполнялось шестнадцать лет.
На день рождения мама накрыла стол. Меня ждал традиционный семейный праздник без всяких гостей. Вдруг заверещал телефон, и я обрадовалась: вдруг Сашка вспомнил? Но звонил незнакомый мужчина.
– Привет, – и назвал мое имя, с праздником поздравлял. – Я твой дед из Ангарска.
Дед Андрей-полукровка – наполовину немец с Поволжья, мамин отец. Никогда его не встречала, но наслышана от матери и от бабушки, его бывшей жены, о жестокости его и ничтожности. Они с бабушкой долго прожили за Полярным кругом, и беспощадный мороз, и северные сияния были свидетелями их нищеты. Дед пил и бил; бабушка иной жизни не знала, развестись было стыдно, пойти некуда, и поначалу терпела. Но дед начать лупить мою маму, и бабуля не вынесла: отходила его скалкой так, что он жены стал бояться. Такая она у меня, боевая – с тех пор в обиду себя не дает.
– Ты извини, что не навещал, так вышло. И, слышишь, что бы бабушка твоя и мать обо мне не говорили, я зла не им желал. Много пил, признаю вину… Пусть простят за всё дурака. С днем рождения еще раз.
– Спасибо…
Мама заметила мое изменившееся от радости до испуга лицо и спросила:
– Это кто еще?
– Дед Андрей, – шепнула я.
Она вскочила и забрала у меня трубку.
– Ты чего звонишь? Чего тебе надо?
Послушала, ухмыльнулась.
– Хоть бы предупреждал, девчонку мне напугал. Нет, не надо. Не нужно, слышишь? Всё, не звони сюда.
Повесила трубку и ко мне обернулась.
– Больной он: скоро помрет от цирроза, вот и звонит. Боится, что хоронить никто не приедет.
На секунду задумалась, затуманила взгляд.
– И поделом ему.
Последний раз я встречалась с Сашкой на шестнадцатом этаже общежития, в потайной комнате, увитой кишками труб, в которую можно было попасть только с балкона. Он зачем-то притащил с собой Мелкого, оставил дежурить, а сам заманил меня в темный грот, свет в который лился полосами сквозь закрытую дверь. Я подумала, что здесь наверняка вершились чужие судьбы, убивали себя наркоманы и зачинались ненужные дети – здесь всё начиналось и всё заканчивалось.
Сашка поцелуем прижал меня к стене, долго трогал, а потом развернул спиной. Я почувствовала его твердый член, упиравшийся мне в ногу, и закричала. Только не здесь, не сейчас, где за дверью ждет его друг, а на полу мусор и засохшие пятна крови. Я прогнала Сашку и вышла из грота в одиночестве и слезах. Снаружи терпеливо ждал Мелкий, переминаясь с ноги на ногу. Мне было ужасно стыдно смотреть ему в глаза, он ведь невесть что обо мне подумал.
– Слушай, – вдруг начал он. – Мне нужно тебе признаться…
Мелкий, неплохой, в общем-то, парень, сообщил мне, что Сашка спорил на мою невинность со своей девушкой, которой, конечно же, оказалась Маша. У них давно назревал этот спор: так удобно, что я первая написала.
Под сиденьем стучали колеса трамвая, уносившего меня домой после вечерней смены, за окном стояла непроглядная темень, и уже выпал снег. Ветер донес мне, что Гришка за меня заступился и наказал лучшего друга, но я была уже далеко в своих мыслях, меня поглотил тоскливый и душный сон, как бывает при недостатке света у людей, склонных к меланхолии. Не могло уложиться в моей воспитанной на хороших книгах голове, как человек может так поступить, как может использовать другого и не испытывать к себе отвращения. Единственное, что мне хотелось у них спросить: зачем?