В половине XVII столетия на окраине небольшого, но укрепленного городка Терноз, лежащего на правом берегу Шельды, почти напротив острова Вальхерен, виднелся несколько выдвинувшийся вперед, по сравнению с другими домами, еще более скромными, небольшой, но весьма опрятный домик, построенный во вкусе того времени. Передний фасад его был окрашен в густо-оранжевый цвет, а оконные рамы и ставни были ярко-зеленые. До высоты приблизительно трех футов от земли стены его были облицованы белыми и синими кафелями, расположенными в виде шахматной доски. К дому прилегал небольшой садик, обнесенный низенькой живой изгородью и окруженный глубокой, наполненной водою канавой, настолько широкой, что через нее нелегко было перескочить. Через эту канаву, как раз против входной двери дома, был перекинут узенький железный мостик с вычурными железными перилами для большей безопасности посетителей. Но в последнее время яркие краски на доме потускнели; несомненные признаки упадка сказывались в оконных рамах, дверных косяках и других деревянных частях строения; синие и белые кафели во многих местах вывалились и не были заменены новыми. Что когда-то домик этот был устроен и содержан с величайшей заботливостью, было так же ясно, как и то, что теперь он был заброшен и запущен.
Внутреннее помещение дома как в нижнем, так и в верхнем этаже состояло из двух больших комнат налицо и двух, более тесных, выходящих во двор. Передние комнаты могли быть названы большими лишь по сравнению с двумя задними, так как и они имели всего только по одному окну. Верхний этаж, по обыкновению, был приспособлен для спален, в нижнем же этаже обе маленькие комнаты были теперь превращены одна – в прачечную, а другая – в кладовую, тогда как одна из передних комнат представляла кухню и была украшена большими полками, на которых ярко начищенная медная кухонная посуда горела, как жар. Кухня была чрезвычайно опрятна и красива, хотя обстановка ее могла быть названа скорее бедной; даже белый пол в ней был так чист и так гладок, что в него можно было глядеться, как в зеркало. Массивный деревянный стол и два стула с деревянными сиденьями да еще маленькая мягкая кушетка, очевидно, принесенная сюда сверху, из одной из спален, составляли всю меблировку этой комнаты. Другая большая комната была обставлена, как гостиная, но какого рода была эта обстановка, теперь никто не мог сказать, так как ничей глаз не проникал в эту комнату вот уже почти семнадцать лет: все эти года комната оставалась запертой и недоступной даже для обитателей этого дома.
В кухне находились два лица: одно из них была женщина на вид лет сорока, измученная и исстрадавшаяся, со следами несомненной красоты в тонких, изящных чертах ее лица и больших темных глазах. Но черты эти вытянулись, исхудали, а тело стало как бы прозрачным и бескровным; лоб ее, когда она задумывалась, покрывался глубокими морщинами, а глаза иногда вспыхивали таким странным огнем, что у вас невольно являлась мысль о безумии этой женщины. По-видимому, здесь было какое-то глубокое, неизлечимое, давнишнее горе, с которым она никогда не расставалась; какое-то хроническое удрученное состояние, от которого ее могла избавить только одна смерть. Она носила на голове вдовий чепец, как это было тогда в обычае, и была одета весьма тщательно, опрятно и аккуратно, хотя все, что было на ней, было далеко не ново и сильно поношено. Она сидела на кушетке, как видно, принесенной сюда ввиду ее болезненного состояния.
Другое лицо сидело на краю большого стола, стоявшего посреди комнаты. Это был полный, здоровый, цветущего вида юноша, лет девятнадцати или двадцати. Черты его лица были правильны, красивы и полны отваги и энергии, а вся фигура дышала силой и мощью, далеко недюжинной. Глаза его смотрели смело и уверенно, и когда вы глядели на него, как он, сидя на столе, по-детски болтал ногами в воздухе, беззаботно насвистывая какой-то избитый мотив, у вас невольно являлось представление, что это бесстрашный, смелый и отчаянный юноша, которого трудно чем-либо запугать или заставить отказаться от раз принятого решения.
– Не уходи в море, Филипп, прошу тебя! Обещай мне, что ты останешься здесь, со мной… Обещай мне это, дитя мое! – молила бедная женщина, протягивая к юноше молитвенно сложенные руки.
– А почему же мне не отправиться в море, матушка? – возразил Филипп. – Что пользы из того, что я останусь здесь, чтобы подохнуть с голода? Клянусь честью, это немногим лучше! Должен же я сделать, наконец, что-нибудь и для себя, и для тебя! А что другое могу я сделать, как не стать моряком? Мой дядя Вандердеккен предлагает мне взять меня с собой, обещая при этом приличное жалованье. Житье мне будет хорошее на судне, а моего заработка будет хватать тебе на безбедное существование здесь, дома!
– Выслушай меня, Филипп, дитя мое! Я умру, если ты меня оставишь. Ты у меня один на белом свете! Если ты меня любишь, сын мой, – а я знаю, что ты меня любишь – не оставляй меня, прошу тебя. А если ты уж непременно хочешь уйти в люди, то хоть не уходи в море!
Филипп не сразу ответил; он продолжал тихонько насвистывать, а мать его горько плакала.
– Быть может, ты так настаиваешь на этом потому, что мой отец погиб в море? – спросил он наконец.
– Ах нет, нет! – воскликнула несчастная женщина. – Видит Бог…
– Видит Бог, что? Договаривай, матушка!
– Нет, нет, ничего… Будь милостив, Господи! Сжалься надо мной! Сжалься! – воскликнула несчастная мать, соскользнув с кушетки на пол, и, встав на колени, стала шептать усердную горячую молитву Богу, ища у него помощи и поддержки. Наконец она поднялась с колен и заняла свое прежнее место на кушетке; лицо ее было спокойнее, чем прежде, и в глазах не виднелось уже прежнего отчаяния.
Филипп, за все это время не проронивший ни слова из уважения к возбужденному состоянию матери, теперь снова обратился к ней.
– Послушай, матушка! Ты просишь, чтобы я оставался на суше и голодал здесь вместе с тобой, что, ты сама понимаешь, не особенно весело! На это я скажу тебе вот что: та комната, что рядом с этой, стоит запертая с тех пор, как я себя помню, а какая тому причина, ты никогда не хотела сказать мне. Но однажды, я помню, когда у нас с тобой не было хлеба, и мы не смели надеяться на скорое возвращение дяди, а ты почти обезумела от отчаяния, как это с тобой вообще случается, я помню, как ты тогда сказала…
– Что я тогда сказала? – с тревогой в голос спросила бедная женщина. – Что я тогда сказала, Филипп?
– Ты сказала, что в той комнате есть достаточно денег, чтобы спасти нас, но затем ты стала плакать и рыдать и кричала, что лучше умереть. Теперь я желаю знать, что там есть в этой комнате, и почему она остается запертой столько лет, и я говорю тебе, матушка: или я узнаю об этом, или же уйду в море, одно из двух!
При первых словах Филиппа измученная женщина вдруг как бы застыла и осталась неподвижна, как каменная статуя; затем губы ее постепенно раскрылись, глаза расширились и, казалось, что она утратила способность говорить; она прижала руки к груди, словно хотела сдавить ее или вырвать с корнем мучительную боль, и вдруг упала лицом вперед, и изо рта ее широкой струей хлынула кровь. Филипп проворно соскочил со стола и кинулся к ней, подоспев как раз вовремя, чтобы не дать ей упасть на пол. Он бережно уложил ее на кушетку и с беспокойством смотрел на сильное кровоизлияние.
– Матушка, матушка, что с тобой? – воскликнул он голосом, полным отчаяния.
Но мать долго не могла ему ответить ни слова; она только повернулась на бок, чтобы не захлебнуться кровью, и вскоре белоснежный пол окрасился целой лужей алой крови.
– Говори, дорогая матушка, что мне делать? Как мне помочь тебе? Чего тебе дать?.. Боже милосердый!.. Что это такое?
– Это смерть, сын мой, смерть! – наконец проговорила бедная женщина, впадая в бессознательное состояние от громадной потери крови.
Филипп, страшно озабоченный, кинулся вон из кухни и стал звать соседей на помощь, а когда те пришли и обступили больную, то он побежал что есть духу к врачу, жившему на расстоянии одной мили от его дома, к некому Путсу, маленькому жалкому старикашке, жадному и бессердечному, но прославившемуся своим искусством и знанием. К счастью, Филипп застал старика дома и, конечно, стал настоятельно требовать, чтобы он немедленно отправился к больной.
– Я приду, это вне всякого сомнения! – сказал Путс, говоривший весьма плохо на местном наречии. – Но, мингер Вандердеккен, кто мне заплатит за мои труды?
– Кто вам заплатит? Мой дядюшка, конечно, как только он вернется домой!
– Ваш дядюшка, шкипер Вандердеккен?! Нет, мингер, он уже должен мне четыре гильдера (т. е. четыре голландских червонца) и должен их очень давно; а кроме того, и он, и его судно могут потонуть!
– Он заплатит вам и те четыре гильдера, а также и за этот ваш визит! – с бешенством воскликнул Филипп. – Только идите со мной сейчас же, иначе, пока вы здесь препираетесь со мной, моя мать может умереть!
– Простите меня, молодой человек. Я не могу отправиться: я сейчас вспомнил, что должен посетить ребенка г. бургомистра в Тернозе! – проговорил Путс.
– Так вот что я вам скажу, – воскликнул Филипп, весь красный от гнева, – или вы сейчас же добровольно пойдете со мной, или я вас силой стащу к моей матери, выбирайте любое! Но знайте, что шутить с собой я не позволю.
На этот раз мингер Путс несколько смутился, так как решительный нрав Филиппа был всем известен.
– Я приду немного погодя, мингер Филипп, если только смогу!
– Нет, вы пойдете сейчас, жалкий корыстолюбец, сию же минуту! – закричал Филипп, схватив его за воротник и выталкивая из дверей дома.
– Злодей! Убийца! – кричал Путс, теряя под ногами почву, увлекаемый неукротимым молодым человеком, не внимавшим ни его воплям, ни его мольбам.
Наконец Филипп остановился, заметив, что старик весь почернел.
– Что же, задавить мне вас, что ли, чтобы заставить идти со мной? А идти вас я все-таки заставлю, живого или мертвого, а заставлю!
– Хорошо! – прошипел Путс. – Я пойду с вами, но сегодня же засажу вас в тюрьму! Что касается вашей матушки, то я ни за что на свете… нет, ни за что на свете не сделаю для нее ничего, решительно ничего…
– Имейте в виду, мингер Путс, – возразил Филипп, – что, как жив Бог, видящий нас с вами, я задушу вас здесь на месте, если вы не пойдете со мной, и если, придя на место, вы не сделаете для моей матери все, что только в ваших силах; я задавлю вас там, у ее постели! Вам должно быть известно, что я всегда исполняю свои обещания, а потому примите мой совет, следуйте за мной и исполните ваш долг, и вам будет уплочено все до последней копейки, даже если бы мне пришлось для этого продать мой последний камзол!
Вероятно, это последнее уверение Филиппа подействовало на старика сильнее всех угроз; этот тщедушный маленький человечек в руках сильного, здорового юноши казался беззащитным ребенком в руках сказочного великана. Жилище маленького доктора стояло совершенно в стороне от других жилых строений, посреди пустыря, и он не мог рассчитывать на чью-либо постороннюю помощь ранее, чем в каких-нибудь ста шагах от дома Вандердеккена; а потому Путс решил следовать за Филиппом, во-первых, потому что Филипп обещал заплатить ему, а во-вторых, потому что он не мог поступить иначе.
Порешив таким образом, мингер Путс поспешил к больной. Придя к ней, они нашли бедную женщину на руках двух ее соседок, смачивавших ей виски уксусом, чтобы привести в чувство. К больной уже вернулось сознание, но она не могла еще говорить. Путс приказал немедленно перевести ее наверх и уложить в постель и, дав ей принять какое-то средство, поспешил с Филиппом за необходимыми лекарствами.
– Вы, вернувшись, сейчас же дадите принять это вашей матушке, – проговорил он, вручая Филиппу баночку с лекарством, – а я отправлюсь теперь к ребенку бургомистра и после того снова вернусь к вам.
– Смотрите, не обманите меня! – сказал Филипп, сопровождая свои слова угрожающим взглядом.
– Нет, нет, мингер Филипп, я бы не поверил вашему дядюшке, но вам я безусловно верю; вы обещали мне заплатить, и я знаю, что вы всегда держите свое слово. Через час я буду у вашей матушки, а вам надо теперь спешить к ней!
Филипп бегом направился к своему дому; после того как больная приняла лекарство, кровотечение совершенно прекратилось. Через полчаса она могла уже, хотя и слабым, чуть слышным шепотом, высказать свои желания сыну. Когда маленький доктор вернулся, он тщательно осмотрел свою пациентку, затем сошел вместе с ее сыном вниз в кухню.
– Мингер Филипп, – сказал он, – видит Бог, что я сделал для вашей матушки все, что мог, но должен сказать, что едва ли можно надеяться, что она когда-нибудь встанет на ноги. Она может прожить день, два, не больше… но я в этом не виноват, мингер Филипп! – добавил он униженным тоном, как бы опасаясь чего-то.
– Ну, что же, видно, такова воля Божия! – мрачно промолвил юноша.
– И вы заплатите мне, не правда ли, мингер Вандердеккен? – продолжал доктор, выждав минутку.
– Да, да, заплачу! – громовым голосом крикнул Филипп, как бы вдруг очнувшись от раздумья.
Немного погодя Путс продолжал:
– Приходить мне к вам завтра, мингер Вандердеккен? Имейте в виду, что это будет стоить вам еще один гильдер, хотя в сущности бесполезно тратить деньги и время; больше ничего сделать нельзя.
– Придите завтра, приходите хоть каждый час, если хотите, насчитывайте, сколько хотите, я все заплачу, можете быть спокойны! – сказал Филипп, презрительно кривя рот.
– Это, конечно, как вам будет угодно; ведь, как только она умрет, дом и вся движимость будут ваши, и вы, конечно, продадите все это. Да, да, я приду! У вас будет достаточно денег, чтобы заплатить мне и за несколько визитов! И позвольте вам сказать, мингер Филипп, если вы будете сдавать этот дом, то я желал бы, чтобы вы предложили его мне.
В этот момент Филипп вдруг занес руку, точно собираясь схватить и раздавить маленького Путса, который благоразумно поспешил отскочить в угол.
– Я хотел сказать, что лишь после похорон вашей матушки, – заискивающим, виноватым тоном поспешил исправиться мингер Путс.
– Уходите, жалкий вы человек, уходите отсюда! – воскликнул Филипп, закрывая лицо обеими руками и опускаясь на залитую кровью кушетку.
Немного спустя Филипп Вандердеккен вернулся к постели больной, которую он застал значительно оправившейся. Соседки, у которых было довольно и своего дела, оставили теперь мать на попечение сына и возвратились к себе. Истощенная страшной потерей крови, бедная женщина дремала в течение нескольких часов, не выпуская из своих рук руки сына, который в мрачном раздумье прислушивался к ее сонному дыханию.
Было около часа ночи, когда больная, наконец, проснулась. Теперь к ней вернулся голос, и она заговорила с сыном:
– Дорогой мой, неукротимый мальчик, теперь я сама сожалею, что так долго удерживала тебя здесь, как в тюрьме!
– Не ты, матушка, а мое собственное желание удерживало меня здесь, подле тебя. И теперь я не отойду, пока ты снова не будешь на ногах и совершенно здорова!
– Этого, Филипп, никогда не будет. Я чувствую, что пришла моя смерть; и если бы не ты, дитя мое, с какою радостью покинула бы я эту жизнь! Я уже давно умирала, Филипп, и давно, давно молила Бога о смерти.
– А почему, так, матушка? – спросил Филипп. – Кажется, я делал все, чтобы не огорчать тебя!
– Да, ты был добрым сыном, дитя мое, и пусть Господь благословит тебя за это. Не раз я видела, как ты сдерживал свой буйный, неукротимый нрав и справедливый гнев в угоду мне. Было время, когда даже голод не заставил тебя выйти из повиновения твоей матери. А между тем ты должен был думать тогда, что я или помешанная, или неразумная, что так упорно стою на одном и при этом не объясняю никаких причин. Но погоди немного, я сейчас буду продолжать… сию минуту.
Она повернула голову на подушке и в течение нескольких минут молчала, потом, как бы собравшись с силами, продолжала:
– Я сама думаю, что временами я была безумной. Не правда ли, Филипп? Но знает Бог, что я носила в душе своей тайну, которая могла свести с ума каждую женщину. Это тайна тяготела надо мной день и ночь; она удручала меня, туманила мой рассудок и теперь, наконец, благодарение Богу, одолела и изнурила это бренное тело. Окончательный удар нанесен, я это чувствую, и теперь мне остается только сказать тебе все… И все же я не хотела бы тебе говорить об этом: ведь эта тайна удручит и твою душу, как она столько лет томила и удручала мою.
– Матушка, – вымолвил Филипп, – умоляю тебя, не скрывай от меня долее этой ужасной тайны, которая столько времени убивала тебя! Будь замешано в ней само небо или сам ад, я ничего не побоюсь: небо не погубить меня, а с сатаной я справлюсь!
– Я знаю, сын мой, что ты смел, отважен и силен духом, и если кому-либо под силу нести это бремя, то только тебе, Филипп. Для меня, – увы! – оно оказалось слишком непосильным, и теперь я вижу, что мой долг сказать тебе все.
Некоторое время больная молчала, как бы сосредоточивая свои мысли на том, что она собиралась сообщить сыну; крупные, молчаливые слезы сбегали у нее по щекам; наконец она собралась с духом и как будто несколько приободрилась.
– Я буду говорить тебе о твоем отце, Филипп, – начала она, – люди думают, что он погиб в море…
– А разве он не погиб? – спросил Филипп удивленно.
– Нет…
– Но ведь он давно уже умер, не правда ли, матушка?
– Нет… то есть да, и все же нет! – ответила растерявшаяся женщина, закрыв лицо руками.
– Она бредит, – подумал про себя Филипп, но тем не менее продолжал расспрашивать.
– В таком случае где он, матушка, где мой отец? При этом вопросе больная подняла голову и, содрогнувшись всем телом, отчетливо и ясно произнесла:
– Он заживо осужден Судом Божиим! Страшное проклятие лежит на нем, сын мой!
И несчастная женщина с воплем откинулась на подушки, закрывая лицо простыней, словно хотела укрыться от своих собственных воспоминаний. Филипп же был до того смущен и поражен услышанным, что не мог выговорить ни слова. Несколько минут длилось тягостное молчание. Наконец, не будучи в состоянии выносить долее эту мучительную неизвестность, юноша едва слышно прошептал:
– Открой же мне тайну, матушка, не медли долее, молю тебя!
– Теперь я могу сказать тебе все! – продолжала больная, и голос ее звучал как-то особенно торжественно. – Нрав у твоего отца был такой же, как у тебя, пылкий, отважный, решительный и настойчивый, и пусть его страшная участь послужит тебе назиданием, дорогое дитя мое! Он был превосходный моряк: искусный, опытный, смелый, – словом, моряк, каких мало. Родился он не здесь, а в Амстердаме, но жить там он не захотел, так как был ревностный католик, а голландцы, ты знаешь, еретики! Уж более семнадцати лет прошло с тех пор, как отец отплыл в последний раз в Индию на своем превосходном судне «Амстердамец» с весьма ценным грузом. Это было его третье плавание в Индию, и вместе с тем оно должно было быть и последним, если то было угодно Богу, так как отец твой приобрел в свои предыдущие плавания много денег и, купив свое судно, израсходовал на него только часть своих денег, а потому еще одно путешествие в Индию обеспечило бы его и семью на всю жизнь. Как часто мечтали мы с ним о том, что станем делать, когда он вернется! Эти мысли утешали меня и в его отсутствие; я горячо любила его, Филипп, и он всегда был ласков, нежен и добр ко мне. О, как я ждала его возвращения! Незавидна судьба жены моряка: сколько долгих, мучительных дней и ночей, недель и месяцев проводит она, одиноко прислушиваясь в непогоду к завыванию ветра, к вою бури, предвещающим гибель и смерть, разорение и вдовство. Прошло месяцев шесть со времени его отъезда; оставался еще целый год мучительного ожидания, а то, быть может, и больше. Однажды ночью ты крепко спал, а я сидела над тобой, оберегая твой сон, и, опустившись на колени у твоей постельки, молила Бога за тебя и за него, за твоего отца… нимало не подозревая, что он был проклят… так страшно проклят!..
Она остановилась, чтобы перевести дух, затем продолжала:
– Оставив тебя спящим, я сошла вниз, в ту комнату, которая после той страшной ночи оставалась запертой по сие время. Я села к столу и стала читать: ведь в бурную ночь жены моряков редко могут спать. Время было за полночь. На дворе ливнем лил дождь; мне было почему-то особенно страшно и жутко. Я встала, подошла к кропильнице, в которой, как всегда, была святая вода, и, обмакнув в нее пальцы правой руки, осенила себя крестом. В этот момент страшный порыв ветра с воем налетел на наш дом и напугал меня еще сильнее. Вдруг ставни и рамы распахнулись, свеча погасла, и я осталась в совершенных потьмах. В ужасе я громко вскрикнула, но затем овладела собой и поспешила к окну, чтобы закрыть его, как вдруг увидела медленно влезающего в окно, – кого, ты думаешь? – Твоего отца! Да, это был твой отец!
– Боже милостивый! – пробормотал Филипп чуть слышным шепотом.
– Я не знала, что и думать! Он вошел в комнату, и хотя в комнате было совершенно темно, его фигура и лицо были так ясно видны, как в яркий полдень. Страх внушал мне мысль бежать от него, но любовь влекла в его объятия. Я осталась неподвижна на том месте, где стояла в этот момент, потрясенная до глубины души каким-то неведомым ужасом. Как только он вошел в комнату, окно и ставни закрылись сами собой, и свеча тоже зажглась без того, чтобы он или я поднесли к ней спичку. Тогда у меня явилась мысль, что предо мной призрак, и, слабо вскрикнув, я лишилась чувств.
Придя в себя, я увидела, что была уже не на полу, где я упала, а на кушетке, и почувствовала в своей руке чью-то страшно холодную, мокрую руку. Подняв глаза, я увидела твоего отца подле меня, и это как-то сразу успокоило меня; на минуту я даже забыла об его неестественном появлении. Мне представилось, что его постигло какое-нибудь несчастие, и он преждевременно вернулся домой. Раскрыв свои объятия, я кинулась на шею моему возлюбленному супругу. Платье на нем было мокро от дождя, и сам он был так холоден, что мне показалось, будто я обняла льдину. Он принимал мои ласки, но не отвечал на них; не говорил ни слова, а только смотрел на меня таким задумчивым и скорбным взглядом, что у меня невольно сжалось сердце тяжелым предчувствием. «Вильям, дорогой мой Вильям! – воскликнула я. – Скажи же хоть слово твоей Катрине! Говори, что с тобой случилось, Вандердеккен!»
«Скажу, – произнес он медленно и торжественно, – сейчас скажу: у меня немного времени!»
«Ах, нет, нет, дорогой мой! Ты не должен снова уходить в море! Пусть даже твое судно погибло, только бы ты был жив! Только бы ты был здесь, подле меня; больше нам ничего не надо», – говорила я.
«Увы! Ты ошибаешься, Катрина, – промолвил он. – Слушай меня и не тревожься, прошу тебя; не прерывай меня; времени у меня мало: мое судно не погибло, но погибла моя… не говори ни слова, молчи и слушай. Я не умер, но и не жив; я блуждаю между этим миром и миром духов; запомни это!
Целых девять недель я упорно старался, вопреки стихиям, обогнуть мыс Бурь, но все напрасно! И вот я произнес страшную клятву. И вот еще целых девять недель я упорно боролся с противными ветрами и течениями и не мог пристать ни к какому берегу, не мог уйти вперед. Тогда я произнес хулу на Бога и все-таки продолжал упорно стремиться к своей цели. Люди, изморенные тяжелой, бесполезной работой, требовали, чтобы я вернулся в Столовый залив, но я не соглашался; мало того, я совершил убийство, правда, невольное, неумышленное, но все же убийство. Мой рулевой противился мне и подговорил экипаж связать меня, – и вот в порыве бешенства в тот момент, когда он схватил меня за воротник, я ударил его; он пошатнулся и от качки судна перелетел за борт, пойдя ко дну. Но и эта ужасная смерть не вразумила меня; и я поклялся частицей животворящего Креста Господня, хранящейся в этой ладанке, что теперь висит у тебя на шее, Катрина, поклялся, что поставлю на своем вопреки бурям и стихиям, во зло небу и аду, хотя бы мне для этого пришлось пробиться здесь до дня страшного Суда! Эту клятву запечатлел гром и целые потоки огненного дождя. Свирепый ураган налетел на судно, сорвал паруса, изорвал их в клочья; громадные валы заливали палубу, и среди черного мрака бурной ночи засияли начертанные пламенными буквами в воздухе слова: «До дня Страшного Суда»! Слушай меня, Катрина, время мое сочтено. Есть еще для меня одна только надежда, и ради нее мне дано было явиться сюда: возьми вот это письмо! – С этими словами он положил на стол запечатанное письмо. – Прочти его, Катрина, дорогая моя, и постарайся, если можешь, помочь мне. Прочти его, а теперь прощай, мне пора!».
И опять окно и ставни сами собой распахнулись, свеча погасла, задутая порывом ворвавшегося в комнату ветра, и возлюбленный образ моего супруга стал уплывать во мраке.
Я вскочила на ноги и кинулась за ним, простирая к нему руки и отчаянно призывая его, в то время как он уносился через окно. С минуту жадный взгляд мой улавливал еще его образ, уносимый с быстротой молнии на крыльях бурного ветра, пока он не исчез, как мелкая искра, затерявшись во мраке непогодной ночи. И опять окно и ставни захлопнулись, свеча зажглась, и я осталась одна среди опустевшей комнаты…
– Господи, пожалей меня! Пожалей мою бедную голову!.. Филипп! Филипп, помоги мне!.. Помоги! – кричала несчастная женщина. – Не оставляй меня одну, молю тебя, не оставляй меня!
При этом обезумевшая женщина поднялась с постели, но при последнем выкрике упала на руки сына, успевшего подхватить ее как раз вовремя, чтобы не дать ей упасть. Несколько минут она оставалась совершенно неподвижна. Наконец Филипп встревожился этой ее неподвижностью; он осторожно уложил ее в постель и вдруг заметил, что голова ее откинулась, а глаза закатились: несчастная вдова Вандердеккен умерла.