Всякий раз по приезде в Москву из Америки я нахожу десяток минут для созерцания панорамы центра, что открывается из эркерного окна моего кабинета. Начнем с зенита. В московских небесах вообще-то трудно не заметить некоторой свинцовости, постоянной тенденции к застою, однако время от времени – и в последние годы все чаще – облака приходят в движение, в них возникают неожиданные прорывы и провалы, привносящие в атмосферу лазурные, и золотые, и бутылочно-зеленые нерасшифрованные послания; невзирая ни на что, ежедневная небесная драма продолжает разворачиваться.
Кремлевские башни и башенки занимают прочную позицию под движущимися небесами в левом углу моей панорамы. Луковки соборов и колоколен ослепляюще блестят или мутно светятся в зависимости от небесной иллюминации. В центре картины мы видим типичную сумятицу крыш, шпилей, куполов вкупе с уродливыми ящиками цементной архитектуры. Триколор только что народившейся демократии, словно заморский гость, парит над зданием бывшего ЦК КПСС.
В правом углу панорамы, над деревьями Яузского бульвара, еще один куст церквей поднимается к небесам: Петропавловская церковь, церковь Трех Святителей и другие неизвестные мне по имени. Атеистическое государство использовало их под склады или в лучшем случае под какие-то музеи – теперь они возвращаются в православное ведомство.
Давайте снизимся от куполов к наземному транспорту. Вдоль бульвара побрякивает старинная трамвайная линия, что определенно числит среди своих пассажиров 1910-х годов футуристов Бурлюка и Маяковского, а среди пассажиров 1930-х – бездомных акмеистов Осипа и Надежду Мандельштам. Теперь, в начале 1990-х, на этой линии можно увидеть вагоны, покрашенные желтком и королевской синькой и несущие призывы сигарет «Кэмел». Время от времени там, словно призрак, появляется старомодный трамвай с большими буквами на борту: «Черная магия, Воланд и Компания». Все вместе, литература и западный «агрессивный маркетинг», привносят в пейзаж сюрреалистическую интонацию. После семидесяти пяти лет красного тифа город еще не обрел равновесия, все еще покачивается в полусомнамбулическом состоянии.
Теперь вернемся к моему дому, этому гиганту сталинской эры. Широченный перекресток с одиннадцатью светофорами распростерт у его подножия. Регуляторы стараются изо всех сил, но не могут справиться со все нарастающими стадами автомобилей дикого капитализма. Потоки транспорта то и дело создают заторы по всем направлениям. Красные, желтые и зеленые сигналы бессмысленно мигают над этой дьявольщиной; легковушки, фургоны и грузовики источают окись углерода и шоферскую похабель. Городское раздражение достигает десятого этажа. Я закрываю окно и поворачиваюсь спиной к панораме. Теперь моя диспозиция готова, можно начинать повествование.
Разговариваю по телефону с другом юности Игорем Гореликом. Голос у него совсем не изменился за эти годы. Тот же притворно ленивый тон любимца общества. Пролетает дуновение тех сладостных дней. «Игорь-Игорь», – думаю я.
«Слушай, Стас, – ты, Игорь, говоришь, – мы тебя ждем сегодня вечером. Любка сделала кулебяку для тебя персонально. Да-да, та самая кулебяка, гордость ее кухни! Да-да, Незабываемая Любка, незабываемая кулебяка!»
Мы оба смеемся. «Игорь-Игорь, – думаю я. – Ты знаешь, что я не могу отказаться от твоего приглашения. Как и в те незапамятные времена в Ленинграде, когда юный Влас (ныне Стас) никогда не отказывался от приглашений к тебе, в аристократический дом на набережной Крузенштерна, где мы кайфовали под джаз с самых что ни на есть последних долгоиграющих (!) американских пластинок. Послушай, Игорь, а как ты узнал, что я… хм… в России?»
«Хохма! – усмехаешься ты. – Я тебя видел вчера по телевизору. А телефон твой мне дал Антилопьев – тот саксофон, помнишь?»
«Игорек-Игорек, – думаю я. – Ты так говоришь, словно мы не чужие друг другу старперы, а те одноклассники, ближайшие друзья, стиляги пятидесятых. Кого ты хочешь обмануть – меня или себя? Ты так со мной говоришь, как будто сорока лет не прошло. Как будто мы еще не потратили наши жизни. Как будто мы еще не дрались с тобой из-за Незабываемой Любки тридцать лет назад. Как будто ты еще не порвал с нашей компанией двадцать лет назад. Как будто Кешка Антилопьев все еще саксофонист, а не министр в новом правительстве реформаторов.
Неужели ты забыл, Игорь, как в начале семидесятых ты стал ответработником ЦК, «спичрайтером» и консультантом? Ты, человек строгих антисоветских убеждений, которыми ты так всегда гордился, – забыл? Я знаю, что ты не был там в аппарате самым «чего-изволите» товарищем, ты знал себе цену – так или иначе, ты был одним из немногих тогда высоколобых интеллектуалов, что читали Шопенгауэра и Ницше, Соловьева и Федорова, Фрейда и Эйнштейна, Розанова и Сартра, Деррида и Леви-Страуса; список далеко не исчерпан, о нет! – но разве это не ты и твои новые товарищи, циничные интеллектуалы партии, сочиняли для Брежнева и Андропова перлы вроде «Движимый высоким духом международной солидарности, советский народ единодушно поддерживает правительство Бабрака Кармаля в его благородной борьбе против происков американского империализма», – не ты?
Неужели ты забыл, Игорь, как однажды в конце семидесятых во время нашей случайной – или не случайной? – встречи ты дал мне понять, что нам не стоит поддерживать дружеские связи, особенно ввиду того, что я все больше дрейфую в сторону врагов режима? «Судьба слепа, но каждый встречает ее поодиночке», – разве это не ты отчеканил тогда эту мудрость перед тем, как мы расстались?
«Между прочим, – ты говоришь сейчас, – у нас тебя ждет обалденный сюрприз».
«Не сомневаюсь», – говорю я.
«Что ты имеешь в виду?» – удивляешься ты.
Я лишь вздыхаю в ответ.
«Машина нужна? – В этом месте ты немного спотыкаешься, видимо вспомнив цэковские машины. – Я могу послать за тобой машину».
«Не нужно, я приеду на троллейбусе».
«На троллейбусе? – Ты хохочешь. – Любка, воображаешь, Стас собирается к нам на троллейбусе!»
«А почему же нет, – бормочу я. – У меня тут сто шестнадцатый прямо под окном, а ведь он идет, если память не изменяет, прямо к метро «Князь Кропоткин».
Ты определенно тронут, вплоть до того, что и меня трогают какие-то трогательные нотки в твоем голосе.
«Предлагаешь встретиться на том же месте, где тридцать лет назад? Возле «Моссправки»?
«Точно!»
«Стас Ваксино!»
«Игорь Горелик!»
Договорились. Ожидается ужин с приятными воспоминаниями.
Выхожу из дома. Под высокой аркой постоянный поток окиси углерода маскируется под ветер из чьего-то непорочного детства. Трафик застрял по всему перекрестку. Единственным движущимся объектом в этом параличе оказывается только что упомянутый 116-й троллейбус с его щупальцами на крыше.
На остановке оттуда никто не вываливается. Никакой душегубки внутри – пожалуй, даже пустовато. Несколько пассажиров с ухмылочками, с приплевочками покидают т.с. Никто не собирается штурмовать двери. Впечатление такое, что т.с. прибыло не из московской сутолоки, а из буколического рассказа. Никто вообще не садится, кроме автора.
Не успел я войти, как двери закрылись с громким шипением. «Не успел» следует понимать буквально, поскольку часть моей левой ноги оказалась зажатой между двух полос резины. После минуты неуклюжей борьбы, уже на ходу, я воссоединяюсь со своей конечностью. Все в порядке, ничего серьезного – полоса грязи на светлых брюках не считается.
Я занимаю сиденье и оглядываюсь в поисках кондуктора. Она, или он, не определяется. Десять лет назад, когда я уехал из этого города в Штаты, каждый троллейбус имел своего персонального кондуктора. Отменили их, что ли, с того времени? Каким же образом теперь тут собирают плату за проезд? Спросить некого: я тут, оказывается, один во всем просторном салоне.
116-й между тем медленно выбирается из бардака нашего перекрестка и начинает свободное движение вдоль набережной Москвы-реки. Ветер и солнечное сияние превратили мутные воды в сверкающую поверхность танцующих волнишек. На другой стороне водного пути чудовищные темно-серые стены электростанции высятся, как призрак коммунизма. Паук серпа-и-молота все еще висит на крыше, однако рядом с ним сидят «Роллекс», «Самсунг» и прочая капханалия.
Внезапно меня пронзило ощущение, что кто-то за мной наблюдает. Я еще раз оглянулся: никого не видно. Я посмотрел вперед и только тогда заметил увеличенное лицо в большом зеркале заднего вида. Не сразу я понял, что это было лицо водителя. И только через несколько секунд осознал: именно он наблюдает за мной, да к тому же и с чрезвычайной враждебностью.
Вряд ли кто-нибудь в Москве скажет, что водители троллейбусов симпатизируют своим пассажирам, однако выражение этого тяжелого лица отличалось от обычной усталой недоброжелательности. Передо мной в зеркале заднего вида было то, что называется «львиной маской», как бы раздутой от ненависти.
Он ловит мой взгляд, и на лице его появляется угрожающая гримаса. «В чем дело?» – спрашиваю я молча. В этот момент троллейбус останавливается на красный свет. Освободившимися руками водитель показывает мне, как он сжал бы ими мою глотку. Для пущей убедительности делает своими лапами винтообразное движение.
Может, он просто недоволен тем, что я не заплатил за проезд? Ну конечно, что же еще? Я иду к его кабинке и через окошечко в стеклянной перегородке протягиваю пятитысячную ассигнацию. Стараясь разрядить обстановку, говорю ему с улыбочкой: «Да вы не думайте, что я зайцем тут у вас хочу проехаться. Я просто не знал, как заплатить. Должно быть, вы сами принимаете плату, не так ли?»
«Сядь на место, говнюк», – говорит он с глубочайшим презрением. Я делаю вид, что не расслышал обидного слова.
«Вы знаете, я долго жил за границей и, должен признаться, отвык от нашей славной транспортной системы».
Он швыряет свою колымагу вперед и рычит: «Скажи спасибо, что у меня руки заняты!»
Я ему говорю: «Да что вы рычите, как зверь? Уж извините мне мое невежество, или, если угодно, рассеянность. Чего рычать-то?»
В ответ он не рычит, а ревет: «Сядь на место, жопа!» Его правая рука на мгновение резко снижается к левому бедру, как будто он хочет вытащить из ножен казачью шашку или, скажем, кубинское мачете.
Что за вздор, какое еще мачете у обычного московского водителя троллейбуса?
Внезапно какая-то неясная издевательская скороговорка доносится до меня, я различаю в ней только одно слово: мачете, мачете… В зловещей изоляции этой электротелеги с ее пневматическими дверьми, находящимися во власти агрессивного хмыря, чувство ловушки медленно пронизывает меня с ног до головы. «Перестань, – говорю я себе, – кончай накачиваться этим дурацким страхом, освободись от него. Ничего серьезного не происходит. Просто чокнутый за рулем, вот и все. Может быть, он даже и не чокнутый, а просто мучается с похмелья. Никакого мачете быть не может в этом рассказе, в худшем случае ржавая монтировка. Ну а если он будет тебе грозить этой монтировкой, сопротивляйся! Конечно, ты стар, но все-таки еще недостаточно стар, чтобы капитулировать. Ты сам выбрал этот троллейбус с идиотом за рулем – больше винить некого. Это просто идиотское стечение обстоятельств с 1 % нехорошего исхода. Или с 15 %. Быть может, 50 %, но не больше. Ни в коем случае не больше 50 %. Во всяком случае, у тебя еще хватит мускулов, чтобы сопротивляться.
Если, конечно, у него нет огнестрельного оружия. Или острого кубинского мачете, подаренного ему братьями Кастро. О’кей, следующая остановка приближается. Сейчас сюда влезет группа симпатичных москвичей, вся обстановка разрядится, и ты перестанешь чувствовать себя одиноким заложником».
Через стеклянную перегородку я вижу личную карточку водителя, прилепленную к ветровому стеклу; она гласит: «Вас обслуживает водитель тов. Кашамов А.Х.». Карточка снабжена и фотографией. Ей-ей, он не всегда выглядел так хреново, как сегодня. У него были волнистые светлые волосы, прозрачные глаза, и только губы демонстрировали слегка угрожающий хулиганский изгиб.
Не успел я нагнуться к окошечку, чтобы сказать ему что-то юмористическое, примирительное по поводу его фото, как он ткнул прямо в это окошечко монтировкой. Сделай он это на долю секунды позже, и мое зеркало души было бы всмятку. Я вскричал: «Сукин сын! Ты что, псих, что ли?!» Восклицание было сугубо риторическим: если он не псих, то кто же? Какой водитель троллейбуса относится так к своим пассажирам?
Он расхохотался: «Ну, говна кусок, теперь ты знаешь, что может случиться с таким, как ты, гребаным шпионом! Еще возмущается! Занимается своим гребаным шпионажем среди бела дня и еще возмущается! Жаль, что я тебе черепушку не пробил, бляха шпионская!»
Нужно немедленно выйти отсюда! Нужно позвонить в полицию! Или как ее там – в милицию! Агрессивный маньяк за рулем! Слава богу, приближается следующая остановка. Возле кино «Зарядье» дюжина пассажиров готовилась к посадке на невинно выглядевший 116-й. Дорогие мои законопослушные соотечественники, почитатели Здравого Смысла, теперь вы увидите, какой «оддинокки» ублюдок, если нам позволят использовать лексикон «Механического апельсина», повезет вас по вашему маршруту. Ведь это же угроза не только отдельно взятому пассажиру, но и дюжине таковых! Дамы и господа, просто дайте волю небольшому обобщению – и вы увидите, что такие водители предвещают позорный конец всему космическому кораблю «Земля»!
Затем произошло немыслимое: товарищ Кашамов не остановился у «Зарядья». Он даже и не подумал открыть двери. Мелькнула дюжина открытых ртов, и в следующий миг мы были уже под мостом. В темноте я увидел только металлический зуб в хохочущей пасти, отраженной в зеркале заднего вида.
Абсурдность ситуации сокрушила мою нервную систему. Я обливался потом. Меньше всего я был готов сражаться с безумцем. Я просто дрожал, а сердце бухало, как последнее копыто у загнанной лошади. Я видел, что некоторые пассажиры стараются догнать проскочивший мимо троллейбус, размахивая своими зонтами и тросточками, однако товарищ Кашамов лишь хохотал в свое удовольствие. Он даже забыл на некоторое время о заложнике: проскок «Зарядья», очевидно, был для него главным триумфом дня.
Следующая остановка, Плавательный бассейн имени Владимира Ленина, появляется в поле зрения. Большая группа пассажиров ждет там 116-й. Кашамов определенно не имеет никаких намерений подобрать их, скорость возрастает.
Я кричу: «Слушай, Кашамов, похоже на то, что ты сегодня попадешь в смирительную рубашку!»
Без раздумья он выплевывает всю имеющуюся слюну в окошечко своей перегородки. К счастью, не весь заряд этой слизистой секреции попадает в цель – только незначительное количество крохотных капель, иначе заложник сам бы стал кандидатом для смирительной рубашки. Пока что я просто на грани безумия.
«Слушай, подонок, – говорю я свистящим шепотом, – если ты не остановишься и не выпустишь меня отсюда, я тебе продырявлю затылок!»
Он смотрит на меня через плечо.
«Ну, покажи!»
«Что показать?»
«Твой ствол».
«Останови троллейбус!» – кричу я почти истерически.
Он хохочет: «Брешешь, папаша! Нет у тебя ствола! Плюю в твою морду, папаша!»
Все мои члены дрожат. Был бы у меня ствол, я бы прицелился в эту омерзительную башку с большой плешью и с ушами, на которых серая волосня торчит вверх, как у волка. Не уверен, что выстрелил бы, но уж, безусловно, взял бы на мушку.
Тем временем мы приближаемся к кольцу маршрута 116. Толпа пассажиров, очевидно, счастлива узреть материализацию долгожданного тролла. В этот ранний вечерний час площадь Князя Кропоткина полна человеческой активности. Станция метро откачивает волны населения. Я вижу приметы новых времен – многочисленные коммерческие киоски. Западных товаров в них столько, сколько не набралось бы во всей Москве наших времен. Все же вехи прошлого еще видны то тут, то там. Например, «Моссправка» и круглая театральная тумба, и между ними я замечаю моих друзей – тебя, Игорь, и твою жену Любку Андриканис, эту Незабываемую. Так или иначе, невзирая ни на что, зловещий 116-й привез меня к берегам ностальгии.
Увы, слишком преждевременно я стал предвкушать Любкину кулебяку. За десять метров до остановки тролл делает резкий левый поворот, ударом в зад отшвыривает фургончик и снова резко поворачивает, словно убегая от толпы набегающих пассажиров. Восхитительный маневр, надо признать, однако 116-й все-таки не спортивный «Феррари», а дряхлый советский троллейбус, целиком зависящий от подвешенного электрокабеля. Щупальцы его потеряли контакт. Двигаясь по инерции, колымага врезалась в фонарный столб и сокрушила это сооружение. И остановилась! Наконец-то! Все двери разом распахнулись. Товарищ Кашамов был выброшен со своего удобного сиденьица на землю. Он влепился в асфальт и остался лежать там без движения, распростерт.
Я дешево отделался: всего лишь фонарь под глазом и трещина в ребре, что было обнаружено рентгенологом на следующий день. Во всяком случае, я выгрузился и присоединился к толпе зевак. Народ сформировал классическое кольцо вокруг кашамовского тела. Приподнятые голоса звучали, как хор в драме. Фальцет корифея старался организовать несколько хаотическую дискуссию.
КОРИФЕЙ: Это он, водитель троллейбуса Кашамов, не так ли?
ХОР: Это он! Или двойник? Или тезка? Нет, это он, лично!
КОРИФЕЙ: Читали ли вы его недавнее интервью в «Вечерке»?
ХОР: Он идеолог Суши! Он главный враг Моря! Да нет, он просто мудак! Он просто бухарик и бомж! Красно-коричневый? Просто наркотик! Он идиот!
КОРИФЕЙ: Так почему же ему разрешают работать на общественном транспорте?
ХОР: А что они могут сделать? В этом городе страшная нехватка водителей троллейбуса. Ведь мы все-таки приближаемся к концу тысячелетья!
Ни хор, ни корифей не обращали внимания на бывшего заложника их героя. Никому я был не нужен, кроме Гореликов. Они подбегают: «Стас, ты в порядке?»
«Ай’м файн»,[26] – отвечаю я в соответствии с благоприобретенной за океаном привычкой. Всегда отвечай «файн», и будешь «файн».
Незабываемая Любка счастливо смеется. Во рту у нее все еще полно жемчужин.
«Как тебе нравится этот неисправимый Стас Ваксино? Из тысяч московских водителей троллейбуса он нашел одного сумасшедшего! Город полнится слухами о невменяемом водителе троллейбуса, однако никто на него не наталкивался, кроме тебя, Стас Ваксино!»
«Ну, пошли, – говоришь ты, Игорь. – Боюсь, как бы там наша водка не нагрелась: холодильник хандрит».
«Надо все-таки узнать, в каком состоянии этот хмырь. Этот хор вокруг шумит, как стая грачей, и никто не озаботится, нужна ли помощь этому хмырю – переливание крови там или что-то еще».
Любка продолжает веселиться: «Посмотрите на этого Стаса Ваксино! Подонок хотел из него сделать котлету своим мачете, а он беспокоится о его состоянии – каков либерал!»
«О каком еще, к чертям, мачете ты говоришь, Любка?»
«А что же он сжимает в правой руке? Может быть, ты хочешь сказать, что это просто преувеличенная селедка?»
Я смотрю туда, куда она показывает. Штука в руке Кашамова не похожа на преувеличенную селедку.
«Ну, пошли отсюда, дядя Стас», – говорит кто-то еще за моей спиной.
Я оборачиваюсь и вижу высокого молодого человека, сильного, элегантного, «дэбонэр», что называется. Не без труда узнаю сына Гореликов Славку – того самого, кто все эти годы жил в моей памяти как вездесущий тощий подросток с ленинградской набережной Крузенштерна.
«Славка!»
«Стас!»
Мы обнимаемся.
Ты, Игорь, суживаешь глаза: «Я же обещал тебе сюрприз, вот и получай!»
Они все еще живут в одном из цэковских домов возле Гоголевского бульвара, шикарное пристанище даже по американским стандартам. Раньше подъезд круглые сутки охранялся милицией. Теперь охраны нет, а потому основательно несет мочой. Внутри их большой квартиры приметы упадка едва заметны, но все-таки заметны. Многие вещи, принадлежавшие ушедшей советской эпохе, в частности всякие западные штучки, к которым хозяева имели доступ через свои «закрытые распределители», сейчас выглядят жалко. Одна штука, впрочем, несет на себе приметы неопровержимо высокого класса: антикварный бильярдный стол в глубине анфилады.
Ты, Игорь, хихикаешь: «Ну, Стас, как себя чувствуешь в доме банкрота? Ну да, наша корпорация объявила дефолт, так что мы все потеряли кредит. Хочешь, я расскажу тебе, как это случилось?» И ты рассказываешь мне простую, хотя немного и апокалиптическую, во всяком случае с точки зрения коммуниста, историю.
Утром 21 августа 1991 года ты, Игорь, сидел в своем кабинете в святая святых на Старой площади. Снаружи до тебя доносился рокот большой толпы. «Финита ля комедия, – думал ты не без злорадства. – Вы, товарищи, не последовали советам ваших наемных интеллектуалов по модернизации общества, и теперь ваше мрачное величие обоссалось и обосралось».
Тут без всякого предупреждения двери кабинета распахнулись, и трое парней Славкиного возраста, джинсы и кроссовки, вошли в самой небрежной манере. «Сваливай отсюда, партийная крыса!» – сказали они попросту. Ни драматизма, ни злобы не слышалось в этом историческом вердикте. Для них это все само собой разумелось. Да и «крысой» они не хотели обидеть. Для них все, кто сидел в этом здании, были крысами, без всяких исключений и тонкостей. «И они правы, – думал ты, Игорь, во время этих быстрых минут, – мы все крысы, и совсем не важно, кто что сделал для того, чтобы расширить «границы терпимости». Они просто хотят, чтобы все мы слиняли со всеми нашими крысиными перестройками. Наша цивилизация завершилась, мой друг».
«Ваша цивилизация?» – спросил я.
Он уточнил: «Моя и твоя. Цивилизация партии и антипартии была кончена».
«Хм», – сказал тут Славка.
«Прекрати эти свои «хм»! Уволь меня от твоих хмычек! Я сыт ими по горло!» – ты, Игорь, взорвался почти в истерике.
Любка Незабываемая вышла из столовой: «Ужин готов, джентльмены!»
Мы сидим вокруг стола. Любкино кулинарное искусство, как всегда, на высоте. Блаженство ее нежной, с хрустящей корочкой кулебяки омывается водкой, настоянной на крымских травах. Непревзойденная Любка! Сколько ей лет? Когда Игорь представил ее нашей банде в Коктебеле, ей было 19. Через год она родила Славку. Ей, стало быть, еще нет пятидесяти, может быть, сорок семь – вроде этого. Иногда она выглядит абсолютно молодой, абсолютно! Юной и счастливой! Незабываемой и Неувядаемой!
Что касается Славки, то он больше не шалит со своими хм-хм. Напротив, благосклонно общается со старым поколением. Рассказывает городские шутки про «новых русских». Мне нравятся эти хохмы про автомат-калькулятор в багажнике «бенца».
«Вот тебе, Стас, чистый романтизм, – говоришь ты, Игорь. – Цикл постпостбайронизма завершен!»
Иногда ты бросаешь боковые взгляды в глубь своих анфилад. Гигантский бульдог бильярдного стола отражается в твоих зрачках.
«Я вижу, ты почти все понимаешь, Стас. Да-да, я тоже завершил цикл своих трансформаций. Пока ты был вдалеке от родины, я стал гроссмейстером бильярда. Коммунисты, вперед!»
Ты рассказываешь о своей последней трансформации. Вся ваша компания высоколобых партийцев пренебрегала ленинской теорией. В ЦК вы просто халтурили. Львиную долю своего времени вы проводили в партийных санаториях, стоя со своими киями вокруг зеленых суконных поверхностей. День-деньской все вы играли на бильярде, и ты, Игорь, был неопровержимым чемпионом этого как бы несуществующего клуба. Апокалиптические события 91-го не только разрушили твой величественный мир, они также способствовали высвобождению твоего второго «я» выдающегося бильярдиста; вот вам и диалектика!
«В той комнате, – ты киваешь в глубину своего апартамента, – собирается самый эксклюзивный клуб городских игроков. Вот так-то, Стас. Бог даст день, Бог даст пищу».
Интересно, что в течение всего ужина никто из семьи не задал мне ни единого вопроса о моей жизни в отдаленной стране. В постсоветское время странное равнодушие к Америке стало распространяться среди москвичей. Публика почему-то полагала, что она знает о Штатах все. Тот факт, что человек живет в Америке, как бы говорил сам за себя. Фактически единственный личный вопрос был задан Любкой, когда она возилась с моим подбитым глазом: «Больно, Стас?» Заботливые ее руки – время нанесло им урон больше, чем другим частям тела, – превратили мой фонарь в размазанное сине-оранжевое украшение сродни цветовым пятнам Кандинского. И все же это было незабываемо – ее пальцы вокруг моего глаза.
Русская выпивка без философии считается пустой тратой времени. И наша не была исключением. Мы истощили уже все запасы доброго юмора, легкого сарказма и легкомысленных воспоминаний. Несмотря на ароматную водку и благодаря огромному количеству еды, мы становились все трезвее и сумрачней; что называется, обкушались. Теперь мы поглядывали друг на друга как бы в предвкушении того, что называется «серьезным разговором». Ребро болело, и философия становилась неизбежной.
«Что же, Игорь? Что же ты все-таки думаешь обо всем этом анекдоте?»
«Каком анекдоте?»
«Об империи, которая собиралась существовать вечно, но не дотянула и до семидесяти пяти лет, перед тем как развалиться на куски?»
«Эта штука не дотягивает до анекдота – это история, а об истории и говорить нечего».
«Иными словами, нет никакого смысла в подсчете невинных жертв и невинных злодеев – так, что ли?»
«Есть только слепая удача и не менее слепая беда – вот что такое история. Как у вас в Америке говорят, right time and right place, wrong time and wrong place.[27] А фактически хаотические завихрения на пути к окончательной инвентаризации».
«И стало быть, стоя вокруг бильярдного стола, ваш клуб будет ждать ангела с Благой Вестью: Жизнь Есть Форма Существования Белковых Тел; так, что ли?»
«Верная догадка, мой милый Стас Ваксино, властитель дум нашего поколения».
Провожая меня, Любка Незабываемая жарко прошептала прямо мне в ухо, которое тоже слегка ныло из солидарности с ребром и глазом: «Не знаю насчет дум нашего поколения, но некоторые старые девушки до сих пор тебя помнят, мой Стас Ваксино». Славка подвез меня до дома в своем «Ягуаре», чей задок слегка провисал, как у стареющей, хотя все еще в активном бизнесе, бляди.
– Не беспокойся, Стас, через неделю я обменяю его на почти новый «Порше», – сказал он мне по-мальчишески.
– Я не беспокоюсь, – не очень-то хорошо ответил я.
Когда-то я любил его, как своего собственного сына. Когда-то он приезжал ко мне из Ленинграда и немедленно интересовался последней доставкой нелегальной литературы из-за бугра. «Питер нуждается в литературе! – восклицал он с глазами, полными пылающих убеждений. – Нам нужна настоящая литература по любому предмету: искусство, философия, религиозная мысль, права человека!» Он полагал себя революционером, подпольным связным. Встретив его сегодня, я был смущен и пристыжен оттого, что я так мало думал о нем там, в Америке. Сказать по правде, у него не было специального сегмента в моей памяти. «Ублюдок, – подумал я о себе, – ты больше думаешь о персонажах своих книг, чем о реальной близкой душе».
В машине он мне говорит: «Ты знаешь, что моя мать была в тебя влюблена всю жизнь? Она и сейчас в тебя влюблена».
Я смотрю на его профиль молодого самоуверенного парня с мальчишеским крюкатом по новой моде. Он бросает на меня взгляд и усмехается. Классный малый! Я спрашиваю его, что с ним произошло за время моего отсутствия. Откуда этот шрам на подбородке?
«Это тюрьма», – отвечает он.
Поразительно! Оказывается, он умудрился отсидеть три года в тюрьме как один из самых последних советских «узников совести». Глава гореликовского клана донес на него в КГБ. Нет, конечно, не мой старый кореш Игорь, а настоящий глава клана – Славкин дед Николай (бывший Натан) Горелик, коммунист с дореволюционным стажем, классик соцреализма по живописи, трижды сталинский лауреат, ну и так далее.
Когда Славкины родители переехали в Москву, юнец решил остаться с дедом на набережной Крузенштерна. Они любили друг друга. Дед не принимал Славку всерьез с его «завиральными идеями», а Славка не принимал «ископаемое» всерьез с его соцреализмом. Так было до одной ночи в 1988-м, когда после какого-то спора дед вдруг понял, что вырастил «настоящего белогвардейца». Впав в невменяемое состояние, он стал названивать на Литейный и в результате спровадил внучонка в чекистское узилище. Только августовская революция 91-го освободила этого Мстислава, но он и не помышлял мстить.
«Поверишь ли, Стас, – он говорит, – каждое утро я просыпаюсь с острым ощущением счастья. Я так счастлив, что это все кончилось! Что именно? Вся эта история, которая не дотягивает до анекдота, как говорит мой смешной папа. Вся эта чудовищная империя и наша неуклюжая борьба за права, весь этот придурковатый дедушкин диамат и папочкин цинический романтизм. Я просто счастлив оттого, что весь этот постбайроновский, постсартровский, постбахтинский постмодернизм, включая, прости, и твои сочинения, это российское блядское «лишнелюдие», – закончилось!»
«А что ты собираешься делать, Славка?» – спрашиваю я.
«Деньги!» – он говорит.
«Да, между прочим, – он говорит, – ты не можешь дать мне сотню грэндов на пару недель?»
«Сто тысяч?»
«Ну да, сто тысяч баксов».
«Боюсь, ты меня за кого-то другого принимаешь, Славка. Я ведь просто колледжский учитель в Штатах».
«Ну, сколько ты мне можешь максимум дать на пару недель?»
Я делаю мгновенный расчет в уме и решительно перечеркиваю столь желанные кипрские вакации.
«Не больше чем три».
«И это пойдет, – говорит он с улыбкой. – Хотя бы на три дня отмажутся. Верну тебе три через неделю, щедрый дядюшка Стас. А через год выплачу тебе тысячу процентов интереса».
«Ты сумасшедший, мой мальчик», – вздыхаю я.
Мы приближаемся к моему дому. Со своей главной башней, башенками и монументальными скульптурами чудовищный чертог закрывает восточную часть московского небосклона.
«На что тебе этот денежный бизнес, Славка?» – Я выговариваю этот вопрос с трудом, но и со жгучим интересом.
Небрежно, но и не без меланхолии он выговаривает ответ: «Не кажется ли тебе, что я тоже имею право на свою личную утопию?»
Вопрос на вопрос, в ответе зеро.
«Похоже, что вы все тут слегка поехали», – вздыхаю я.
Он смеется: «Я тебе далеко не все еще сказал, Стас Ваксино». И тоже вздыхает.
С чрезвычайной осторожностью я задаю последний вопрос: «Скажи, ты путешествовал когда-нибудь вдоль Каспо-Балтийской Стрёмы?»
Он смеется: «А что тебе?»
«Да так, просто хочу отдохнуть на каком-нибудь теплоходе. Ну, скажем, на «Михаиле Шолохове».
Тем временем товарищ Кашамов Апломб Хардибабедович, только что выписанный из Склифосовского, ковылял по ночному Садовому кольцу и думал свою постоянную тяжелую думу. «Почему я являюсь водителем троллейбуса? Чего здесь больше, Судьбы или Произвола? Как мы пели в нашем пионерском детстве? «Мы родились, чтоб сказку сделать былью». Давайте начнем от печки. Я, Кашамов Апломб Хардибабедович, сорока трех лет, родился в семье Хардибабеда, потомственного московского дворника, по происхождению хуразита с отдаленных Кукушкиных островов, почему же я-то не стал потомственным дворником? Кто мне ответит на этот вопрос? Ты, Мать-Природа? Это ты, наша великая материалистическая Природа, решила мою судьбу в качестве водителя троллейбуса? Кто ты, великая богиня материализма, в твоем каменном с тяжелыми складками одеянии, – сестра ты или мать Богини Судьбы? А может, ты дщерь ея, мадам? Кто отвечает за предназначения водителей троллейбуса, за их путевки? Впрочем, пошла бы она подальше, эта армия послушных инструкциям гуманоидов! Меня интересует только один, мой частный водитель троллейбуса, Апломб де Кашам, сын Хардибабеда. Он что, результат твоей химической активности, Мать-Природа, прародительница Богини Судьбы?
Кто там еще сидит в твоем еврейском Синедрионе, кто занимается путевками водителей троллейбусов? Почему ты не родила меня тысячу лет назад, чтобы сделать водителем наций? Тамерланом, что ли? Почему ты не родила меня триллион лет назад в виде грязевого ядра кометы? Почему ты вообще-то не сделала этого данного Хардибабедовича водителем спецназовского броневика для своего вечного Синедриона – не важно, еврейского или антиеврейского? Почему ты лишила меня закрытых рационов, пакетов нала? Почему ты швырнула меня на похабные трассы Москвы? Почему ты привязала меня к этому гребаному 116-му, с его неизбежными, как будто навеки предназначенными остановками? Почему ты избрала своей представительницей отвратную Софку Блинкину из троллейбусного депо Пролетарского района, эту слезливую лебедиху подозрительного происхождения, которая каждое утро выписывает мне путевку и смотрит на меня с такой отвратной симпатией, как будто она мне навеки предназначена, эта пизда, конгломерат гинекологии, как будто она какой-нибудь еврейский ангелочек из музея?
Нет у меня никакой ненависти к евреям в моем сердце. У меня просто хороший нюх на них. Я просто по нюху чую жида в любой национальности. Они просто стараются набиться в мой 116-й, как их вонючие селедки, словно не знают, что я предпочитаю ездить в одиночестве. Они предпочитают не знать, что для меня троллейбус – это просто мое собственное расширенное тело. Даже если оно вдруг от них освобождается, обязательно какой-нибудь хмырь в последний момент запрыгивает внутрь вместе со своими суетливыми идейками декадентского воображения. Так что чего вы меня спрашиваете, доктора, что спровоцировало мое «неадекватное поведение»? Если уж Мать-Природа вслепую сотворила меня водителем троллейбуса, пусть она и отвечает за последствия. Мэа не кульпа![28]»
Продумав свою основную мысль до ее привычного завершения, Кашамов сел на асфальт возле дома Министерства путей сообщения и там сидел без всяких мыслей и без движения всю ночь, пока Москва не взревела на Кольце тысячами своих движков.
Три года прошло с того дня в начале девяностых. Я снова приехал в Москву из Америки. За это время город приобрел глянец процветающей столицы. Серп и молот на крыше электростанции уступили место короне «Карлсберга» вроде бы окончательно. Монументальные скульптуры рабочих и крестьян, впрочем, уцелели, что и понятно: памятники социализма, «старые песни о главном».
Недавно я узнал от Славки, который за это время стал довольно частым гостем у меня в окрестностях университета Пинкертон, что его родители в Москве больше не живут. У них произошли, как сейчас стали говорить, достаточно кардинальные изменения. Оказалось, что Любка Незабываемая втайне от мужа приняла участие в лотерее американского посольства и выиграла «джекпот»: документы на право проживания в США, ну эти пресловутые «зеленые карты», для себя и для членов семьи. Подхватив своего Игорька со всем его цэковским прошлым, предприимчивая фемина тут же переехала в Нью-Джерси, где они и поселились под крылышком широко известной среди эмигрантов Восьмой программы. Читателю придется дочитать до конца этот рассказ, чтобы узнать, что с ними произошло в стране больших возможностей.
Что касается их сына, то он сдержал свое слово. Не успел назначенный им срок истечь, как он привез мне тяжелый пакет с процентами – 3 000 000 долларов как одна копеечка. «Гони расписку, Стас, и наслаждайся «лимонами», – сказал он запросто. Таким образом я присоединился к американскому среднему классу мини-миллионеров. Я действительно наслаждался этими «лимонами». Достаточно сказать, что теперь мое сердце перестало ёкать в те моменты, когда я открывал конверты со счетами и письма своего литературного агента. Сказать по правде, я потерял рвение к литературным делам и не без удовольствия окончательно выпал из литературного процесса.
Случайно я наткнулся на большой заброшенный мотель на одном из флоридских островов под названием Большие Сосны. Я вложил один из моих трех «лимонов» в восстановление этого заведения. И дело с тех пор пошло неплохо. Нынче я приехал в Москву уже как капиталист для изучения деловых возможностей.
Иду по набережной Москвы-реки. Среди ее обычного густого движения вижу желтую крышу троллейбуса. Это что-то мне напоминает, но не могу припомнить, что именно. Тролл останавливается, я вижу номер 116, однако не могу пока что связать концы рассказа. Да и вообще, какое дело американскому преуспевающему бизнесмену до каких-то литературных потуг. Все-таки по еще неясному побуждению влезаю в 116-й и наконец, увидев «львиную маску» в зеркале заднего вида, немедленно вспоминаю свою дикую поездку три года назад, как будто это было вчера. Даже имя того ублюдочного персонажа начинает высвечиваться из забвения. Шаман? Мамаш? Кашам? Кашамов! Неужели это опять он? Неужели я снова оказался клиентом того психопатического водителя? Тут я вижу снова его угрожающие гримасы, и все сомнения испаряются.
К счастью, я сейчас не один в 116-м. Не менее дюжины досужих пассажиров с удовольствием взирают на дух захватывающий вид Кремля с его летящими трехцветниками. В этой дюжине я вижу и американское семейство. Мама держит все вожжи в своих руках.
«Майк, Кевин, Чэйстити, следующая остановка наша!»
А вот еще один знакомый тип: престарелый советский еврей, по всей вероятности посещающий край своей юности после долгой эмиграции.
«Товарищ, – обращается он к водителю, – следующая – Зарядье, это есть правильно?» Он явно горд своим знакомством с Москвою.
Кашамов отвечает через микрофон: «Если знаешь, чего же ты спрашиваешь, старая жопа?» Публика переглядывается.
Он не останавливается в Зарядье. Он останавливается только в темноте под Большим Москворецким мостом. Там он открывает все двери и командует: «А ну, все выметайтесь, поросята!»
Американское семейство пожимает плечами: «Как-то он странно относится к своим пассажирам, не правда ли?»
Старый эмигрант восклицает с неудержимой страстью: «Это возможно только в хамской стране! Это импоссибл в другой стране! Каков народ, таков и шофер троллейбуса!»
Другие пассажиры, включая и меня, начинают выгружаться без лишних слов. Нервы дороже. Уже снаружи я вижу, как Кашамов и старый эмигрант обмениваются любезностями и жестами. В конце концов первый одолевает второго и вышибает того из троллейбуса. В буквальном смысле, к сожалению. Ногой.
Избавившись от «балласта» (так он про себя называл пассажиров), Кашамов, ловко перетягивая старую веревку, привязанную к контактным щупальцам его т.с., сменил одну электрическую линию на другую. Затем он проделал правый поворот и проследовал вверх в сторону Василия Блаженного. Еще один правый поворот, и он начал пересечение реки по Большому Москворецкому мосту.
Двери его тролла все еще были открыты, и пассажиры другой линии стали запрыгивать к нему на ходу. На горбу моста 116-й свернул налево, пересек все полосы, проломил перила и исчез из вида. Звуковой эффект ужасного всплеска был сравним, пожалуй, только с историческим выстрелом Царь-пушки, от которого сотни язычников, как гласит легенда, потеряли сознание.
Второй хор свидетелей и зевак
КОРИФЕЙ: Правда ли, что Кашамов направляется в Валгаллу?
ХОР: Это правда, это правда! Он пришел к нам из Валгаллы и теперь возвращается к подножию трона Одина!
КОРИФЕЙ: Правда ли, что он был грубоват со своими пассажирами?
ХОР: Он был не особенно вежлив с ними. Но он знал что-то, чего не знаем мы.
Граждане, граждане, что с вами, народ?! Такие Кашамы опасны для нас! Жаль, что народ его вовремя не казнил! Жаль, что он сам вовремя не казнил все знают кого! Вы не забыли про острый мачете его, подаренный Кастро?
Он алкоголик, венерик и псих!
Он патриот, его имя, как стих!
Он не из такого, как мы все, теста,
Он отдал жизнь свою в знак протеста!
КОРИФЕЙ: Да разве ж он не был простым вожаком городского рыдвана – ответьте мне, братья, и вы, благородные сестры!
ХОР: Он был мстителем этих многострадальных пещер обитанья, держателем наших жестоких и мудрых традиций!
КОРИФЕЙ: Значит, он движется нынче к Валгалле, не так ли?
ХОР: Стая валькирий несет его к сонму героев!
Прогалопировала еще тройка годиков. Сеть «заброшенных отелей» разрасталась в Америке. Никто, конечно, не подозревал, что мое богатство изначально возникло в результате действий скандально известного Славки Горелика по отмыванию денег. В узком кругу литераторов и утонченных читателей, в котором я был известен, полагали, что я скопил капитал, откладывая потиражные. Впрочем, репутация в литературных кругах меня больше не интересовала.
О Славке между тем чего только не рассказывали. Говорили, что он с ума сошел от любви к какой-то питерской гулящей девчонке. Что рассыпает миллионы, чтобы отыскать ее по мировым притонам. То ли он убил кого-то на этой почве, то ли его самого несколько раз застрелили. То ли он продал российский ультракрейсер Китаю, то ли этот крейсер сбежал из Китая и ищет его, чтобы выяснить отношения. Появляясь у меня в Вирджинии, он начинал за столом рассуждать о необходимости очищения воздушной среды от последствий безудержного злостного пердежа, вкладывая в это как метафизические, так и сугубо реальные смыслы. Сестры, живущие в моем доме, хихикали: «Ох уж эти новоруссы!»
Что касается его родителей, то ты, Игорь, отказался от своего сына за то, что тот «стал воплощать в себе все худшее, что может быть в капитализме». Не исключено, впрочем, что это он отказался от тебя в связи с твоей фундаментальной идеей. Так или иначе, старшие Горелики устроились неплохо в старом Новом мире. Ты, Игорь, стал почтенным бильярдным маркером в эксклюзивном клубе за плотными шторами на Кони-Айленд авеню. Жена твоя Любка открыла агентство по продаже недвижимости под вывеской The Unforgettable Reality.[29]
Господь да не оставит вас, ребята! Повернувшись спиной к истории СССР, вы все-таки умудрились сделать вполне приличную американскую «историю успеха».
Однажды вечером в конце июня я снова прибыл в Москву. Целью приезда было открытие моего первого русского мотеля под названием «Заброшенное пристанище». Я оставил дома багаж и пошел прогуляться среди знакомых пейзажей, что все еще были дороги мне как бывшему русскому писателю и патриоту.
Рискуя показаться банальным, все-таки должен признаться: я люблю Красную площадь, этот центр величия в сумбурной столице. Здесь рядом с Лобным местом и Мавзолеем Ленина после какого-нибудь кислотного дождя иногда проступают следы сталинских железобетонных сапог. Конечно, есть что-то зловещее в этих объектах национального достояния, но скажите, сердце какого русского не испытывало привязанности к этим булыжникам, а мистер Стас Ваксино, хоть и не вполне завершенный образец русскости, не является исключением.
Стараясь припомнить, что произошло в этом околокремлевском пространстве три года назад, я подошел к Большому Москворецкому мосту. На его горбу я увидел толпу, не менее сотни мужчин и женщин, стоящую в церемониальном бдении; иные со свечками в руках. Я подошел и обратился к ним дипломатически: «Могу ли я узнать, дамы и господа, что заставило вас собраться в месте, столь малоподобающем для общественных акций?»
Удивленные лица повернулись ко мне.
«Как так? Неужели вы забыли? Мы отмечаем тридцатую годовщину трагического подвига Апломба Хардибабедовича Кашамова!»
Я тут же припомнил гигантский всплеск от троллейбуса, ведомого бунтующей рукою.
«Я видел это моими собственными глазами, – сказал я не без гордости. – Однако простите меня, почтенные граждане, ведь это случилось не тридцать, а три года назад – не так ли?»
Участники бдения нахмурились.
«Послушайте, иностранец, не смейте бросать тень сомнения на наши ритуалы. Пора сомнений миновала. Понимаете?»
Я замечаю, что некоторые в толпе покашливают, как бы прочищая свои глотки, другие же испускают слегка приглушенные рулады. Ба, да ведь это не что иное, как хор! Третье появление хора в этой истории, для точности. Я бормочу, не адресуясь ни к кому из них лично: «Насколько я помню, там были люди, что вскакивали в тролл на ходу. Интересно, кто-нибудь уцелел?»
И хор взмывает.
ХОР (волнуясь, как море): Да что же считать нам отдельные жертвы? Ведь речь же идет об Апломбе Великом, что отдал живот за народ и остался бессмертным!
КОРИФЕЙ: Вниманье, вниманье, вниманье, товарищи, граждане, дамы! Сегодня он явится миру, сегодня иль никогда!
Хор вперился в металлическую рябь реки. Через несколько минут дымный свет появился под поверхностью. Он медленно приближался, таща за собой шлейф ила, несомненно содержащий множество секретов этой столицы. Застывший хор благоговейно взирал, как пятно превращалось в 116-й с водителем Кашамовым за рулем. Честно говоря, я не узнал бы парня, если бы встретил его на улице. Он, казалось, был сделан из цельного куска мыла. Двигаясь по реке, он не обращал никакого внимания на толпу поклонников на мосту в той же манере, в какой Великий Ленин не обращает внимания на неистощимый поток посетителей Мавзолея.
КОРИФЕЙ: Братство мое и сестричество! Верные дети Апломба Кашама! Славу сейчас пропоем в честь великого духа Реки!
ХОР:
Сквозь грозы сияло нам солнце свободы!
Плывет 116-й гордый ковчег!
Сквозь чистые воды, сквозь мутные воды
Веди нас, величественный человек!
Троллейбус исчезает под мостом и вновь выплывает из-под моста на другой стороне. Он уходит все дальше, постепенно превращаясь в пятно света, в желтую песчинку, в ничто.
Чтение завершилось. Я собирал страницы и постукивал рассказом по столу, выравнивая края. Общество сидело под плоским абажуром и неплохо отражалось в темном окне. Все там казались значительно моложе: Мирка, Галка, Галкин друг – отставной адмирал Лихи, Вавка, соседи Мак-Маевские, ну и автор. Должен был быть еще и Славка Горелик, но он, по своему обыкновению, не явился. Густо-оранжевый блин в темном стекле придавал лицам оттенок хорошего загара, а сумерки ретушировали припухлости и морщины. Странным образом отражение устраняло и аляповатость только что завершившегося акта. В окне выявлялась какая-то иная суть нашего собрания, рассеивающая его анекдотичность, словно это было не собрание, а живопись собрания, картина под названием «Чтение рукописи за семейным столом», а не само чтение, к которому меня, собственно говоря, принудили сестры О.
В далекие 60-е годы традиция домашних чтений еще держалась в литературе. Время от времени кто-нибудь устраивал подобные суаре с последующей выпивкой. Среди еле прикрытой истерии тех времен возникали такие умиротворяющие сцены. Расхристанная богема казалась сама себе кружком серьезных молодых писателей, людей словесности. Автор читает, скажем, пьесу. Входит в раж, прочитанные листы отбрасывает в сторону движением, что сделало бы честь и театру Комиссаржевской. Все сохраняют серьезность, хоть и чувствуют себя немного обосранными. Что же это такое, да почему же мы не можем по-настоящему-то, как символисты? Какой бес подмывает сказать что-нибудь издевательское?
Чтение заканчивается. «Ленок!» – скажем, командует автор, и его жена, скажем, Елена, вчерашняя «классная чувиха», а ныне, после прочтения опуса, «подруга дней его суровых», вкатывает столик с напитками. «Пьем за тебя, солнечный ты наш пуп!» – говорит из нас самый алкоголистый. Начинается хвалебная вакханалия. Любая негативка в таких обстоятельствах кажется неуместной, пока вдруг не происходит пьяный поворот, опрокидывающий всю лодку. «Жопа, у тебя тут есть жестяной таз?» – спрашивает кто-нибудь у автора. «Да зачем тебе жестяной таз?» – удивляется лауреат хвальбы. «Чтоб в него твою пьесу сбросить!» И начинается хамский хохот.
Не хочется вспоминать дальнейшее позорище и стыдливый перезвон на следующее утро. Все чувствуют себя перемазанными, и все-таки через некоторое время тот же кружок с небольшими вариациями вновь собирается на домашнее чтение, и все собравшиеся понимают, что «в этом что-то есть», как-никак продолжение традиции. Так ведь и Булгаков читал Михаил Афанасьевич главы из «М&М» крошечному кружку ближайших, и ведь никто не настучал – это в тридцатые-то годы! – и рукопись уцелела вживе! Правда, там так не пили.
С распространением свободы и всеобщего сарказма домашние чтения стали отмирать, и я, признаться, об этом не жалел. С возрастом мне все меньше стала нравиться бутафорская сторона дела, да и вообще литературственность жизни как-то потускнела по обе стороны океана. Вдруг сестры О стали меня активно убеждать в необходимости чтений. Стас, как ты не понимаешь, сидя в эмиграции, ты просто обязан, ну, глаголом-то, ну, жечь-то избытки холестерина у окружающих. Ведь здесь-то ты читаешь не братьям-писателям, значит, и притворяться не надо. В общем, я стал, как зануда Тригорин, объявлять домочадцам: «Закончил рассказ», и сестры тут же начинали планировать чтение. У этих вечно подшучивающих и мило подхихикивающих дам сохранился – и даже, боюсь сказать, увеличился – пиетет в отношении литтекста. Во время чтения все их хохмочки вылетали наружу и резвились до поры с нашими птахами.
В последнее время они стали приглашать под оранжевую лампу чету Мак-Маевских, поляков, у которых за плечами была советская одиссея эвакуации, ссылок, а стало быть, и любви к русскому слову, а также Галкиного бойфренда, отставного адмирала Джефа Лихи из военно-морской разведки США, который мог в любой момент, когда бы его ни разбудили, прочесть наизусть какой-нибудь рассказ Зощенко в оригинале. Славка Горелик, что уже три месяца жил у нас на чердаке, не приглашался, но подразумевался среди присутствующих. Иногда он и впрямь подсаживался, закладывал ногу на ногу, качал итальянской туфлей и переводил взгляд с одного лица на другое, как будто пытался определить причины недуга. Чтения явно не слушал. То и дело в кармане у него начинала звонить «сотка». Тогда он извинялся и поднимался к себе. Чаще всего к столу не возвращался.
Интересно, что он и прибыл к нам во время одного из таких чтений. Приехал без звонка на скромном наемном автомобильчике. Увидев восседавших вокруг стола любителей литературы, еле заметно поморщился, но тут же продемонстрировал великолепные манеры: сел с краю, выпил стакан вина, съел тарелку салата и заснул, положив голову на руки.
Сестры были явно раздражены его появлением. Вавка уверяла, что уже видела его раньше в «Белом таракане» на Петровских линиях. Он там оттягивался в далеко не безупречной компании. Что у тебя общего с этим молодчиком, Стас? Немало общего, я сказал, может быть, больше, чем я думаю, но не стал вдаваться в подробности.
Оказалось, что он чуть ли не сутки летел в Вирджинию на перекладных и заснул на чтении из-за джетлега, а вовсе не из хамства. Слушай, Стас, мне нужно у тебя отсидеться несколько месяцев, может быть, полгода. Не можешь ли ты меня устроить на какую-нибудь должность в университете? На какую угодно, хоть дворником. Могу быть тренером по карате, у меня «черный пояс». Был бы в восторге послужить в университетской полиции. Освобожденный советский человек не видит преград. Он думает, что его только и ждут в университетской полиции. Воображаю этого Славку, с его развинченной походкой, среди наших кряжистых центурионов. Нахальство, однако, города берет. Должность, хоть и не в полиции, он получил. Я устроил его в свой класс в качестве teaching assistant, даже назначил ему жалованье из своего дискретного фонда – 8 долларов 50 центов за час работы.
Он рьяно взялся за дело. Проверял списки студентов и собирал их мид-терм работы, показывал слайды на проекторе, разыскивал тексты в библиотеке и через нарождающийся тогда Интернет – словом, был полезен. Студенты поначалу были в замешательстве. «Помощник преподавателя» обычно принадлежит к малоимущим классам. Чаще всего это какая-нибудь не очень видная девушка в неизменных застиранных джинсиках и убогом свитерке. Данный «помощник преподавателя» напоминал персонаж из рекламных листов New York Times Magazine. Только близорукий не распознал бы в его псевдообычных костюмах коллекционных «Брухахарди» и «Алахверди». Иной раз из-под манжеты молодого человека мелькали часы «Корбюзье», стоимость которых, пожалуй, даже и не уложилась бы в студенческой голове. Самая главная загадка, однако, заключалась в природных данных «помощника преподавателя»: разворот его плеч находился в полной гармонии с длиной ног и окружностью талии, кожа отличалась оранжевым оттенком, шрам на подбородке привносил в его облик какой-то неясный интригующий сигнал; что касается длинноватой физиономии, нужно заглянуть в первую главу, чтобы понять, почему она приводила в трепет арабских и испанских девушек.
Впрочем, студенты скоро привыкли к новому человеку. В перерывах он покуривал вместе с ними, щеголял своим странноватым английским и даже иногда показывал приемы любимого единоборства. Имя Слава не представляло для студентов никакой трудности, а вскоре они придумали ему и кличку: Ростропович. В общем, они решили, что этот парень cool.[30]
Что касается сестер О, они не очень-то восторгались новым постояльцем. Вавка, та даже слегка кривилась в его присутствии. Мопсячья мордочка, казалось, даже готова была тявкнуть. Галка при нем обычно демонстрировала усталость. А вот Мирка, напротив, вступала с ним в оживленную беседу, в которой расставляла множество вопросительных знаков. Ей, очевидно, хотелось, чтобы парень когда-нибудь о чем-нибудь проговорился.
Впрочем, и они скоро смягчились. Из шикарного ресторана Chez Kussake каждый вечер нам стали привозить обеды с вином. Оказалось, что нам не нужно беспокоиться о счетах: все было оплачено вперед. Ну, признавайтесь, Мстислав Игоревич, это ваши проделки, подступили сестры к гостю. Помилосердствуйте, сестрицы, отнекивался тот, разве может бедный помощник преподавателя себе позволить такие траты?
Он быстро принял их манеру разговора, и вскоре начальное недружелюбие совсем рассеялось. Воцарилось даже некоторое подобие флирта. Как часто это бывает, с появлением в коллективе молодого парня женщины начинают быстрее ходить, громче разговаривать, поблескивать зрачками, матово отсвечивать белками глаз. Я заметил, что сестры стали иногда прикасаться к Славке, и, если одна на мгновение брала его за ухо, другая норовила пропустить свои пальцы сквозь его шевелюру. Славка хохотал и читал из Северянина:
В группе девушек нервных
В остром обществе дамском
Я трагедию жизни
Претворю в грёзо-фарс!
Не знаю, пошли ли их отношения дальше флирта, но исключить какого-нибудь сексуального баловства не могу. Впрочем, эта тема совсем сейчас не вписывается в текст, ее упоминание – лишь дань реализму.
Так или иначе, в доме возникла забавная молодая атмосфера. Где-то в глубинах то и дело слышался смех, а то и взрывы хохота, проходила какая-то специфическая, будто бы танцевальная, волна воздуха. Одно лишь постоянно раздражало сестер – Славкино неприятие домашних чтений. Пардон-пардон, обычно он говорил, это не по моей части, и старался смыться до начала. Если же сестрам удавалось его затащить под оранжевую лампу, он сидел с наигранно дурацким видом и никогда не дотягивал до конца. В кармане штанов у него начинал звонить телефон, который он называл «друг гениталий», и он немедленно удалялся с аппаратом у уха, словно отоларингологический пациент.
Кстати, об этом телефоне. Похоже, что это была не простая штучка из тех, что можно купить в любой лавке за полсотни баксов. Навороченная, как они сейчас говорят, с сателлитной связью. Славка, кажется, мог по ней говорить с любой точкой на земном шаре. Во всяком случае, иногда, проходя мимо, я улавливал, что он шепелявит что-то по-португальски или хрипит на иврите, мяукает по-японски, похохатывает на сербско-хорватском. Еще в детстве этот тип отличался несколько даже странными талантами в лингвистике, сейчас они ему явно пригодились. Что касается литературы, когда-то в юности он пылал к ней неудержимой страстью, но сейчас она ему на фиг не нужна, во всяком случае, ей нет места в его повестке дня.
Неужели авантюрная жилка затянула его попросту в криминал? Чем он занимается? Что означает его смехотворная работа в классе по утопическим конфликтам? Почему он отсиживается тут у нас, в тихой заводи университетского кампуса? Как и я, он лев по зодиаку; может быть, лев обжег подушки своих лап во время охоты в саванне и прыгнул в кусты?
Почтенный читатель не даст соврать: даже на револьверный выстрел я никогда не подходил к авантюрному жанру. С годами вообще все больше хочется отойти от выдуманных сюжетов. Вот, говорят, в Нью-Гемпшире есть русское село, где живут потомки нашей аристократии. Почему бы не поехать в Нью-Гемпшир и не собрать там материал для пьесы в духе «Горя от ума»? Или вот, скажем, еще проект: почти документальная повесть о молодом Пикассо. 1900 год. Юнец, прилежно освоивший рисунок и масло, переезжает из Барселоны в Париж. Там он видит нечто потрясшее его воображение: толпа сластолюбцев под фонариками танцует аргентинское танго, не снимая черных цилиндров, пшюты пропихивают шевиотовую коленку в голубые и красные шелка. Головокружительные бляди Монмартра и Больших Бульваров, Лулу, Нана, Стрекозет, ошеломляют каталонца, то есть водружают ему шелом авангарда на крутую башку. Взрыв его гения. Увертюра XX века.
Обложиться альбомами и писать прозу о каждой картине той поры. Вместо этого я вознамерился завершить «миллениум» романом об авантюристе Горелике. О русском, которого, метафорически говоря, кесаревым сечением извлекли из засыхающего чрева родины. Что он намерен сотворить сейчас, когда все утопии порушены?
Этот герой, хоть и прячется сейчас у меня, все время от автора удирает. Куда? В его поколении силен пафос антишестидесятничества, священная для нас корова литературы этим ребятам обрыдла. Все эти книжечки, писателишки, борьба за свободу самовыражения – смешной вздор. Нечего подсовывать нам вместо нашей собственной жизни чей-то чужой набор слов! Вы говорите: а как насчет старого Стаса Ваксино с его общепризнанным свингом? Пусть он на этом своем свинге сам и поскачет. В ответ на это старый сочинитель распахивает двери: скатертью дорога, нечего лезть в герои, в свободном романе участвуют только добровольцы.
И все-таки о чем этот Горелик бубнит через космос на всех тарабарщинах мира? Где он пропадает в незнакомом городе, полном шпионов? Что он задумал?
Вдруг до меня дошло: хорошо, что Славки не было на чтении этого блюза. Ведь я даже не удосужился придумать другие имена его семье и ему самому. Я совсем запутался между реальностью и литреальностью, хронотопом мира и хронотопом сочинения. Взять хотя бы первую часть рукописи: откуда влилась в нее Каспо-Балтийская Стрёма? Почему и там появился некий молодой тип хоть и без фамилии еще, но под именем Мстислав? Как зародилось это литературное детище? Ну вот и слово появилось подходящее – детище!
«Жалко, что ты так монотонно читаешь, Стас», – проговорила Вавка.
«Монотонно?! – возмущенно вскричало добрейшее паньство Мак-Маевских. – Нет, Вавка, ты не права! Стас читает великолепно!»
«Все довольно осязаемо», – сказала Галка и щелкнула резинкой от трусов.
«А какая, между прочим, связь между Апломбом Хардибабедовичем и Гореликами?» – поинтересовалась Мирка.
«Черт его знает, – сказал я. – Дело в том, что как раз по дороге к ним я попал в тролл с бесноватым водителем».
«There are a plenty of symbols, – прищурился адмирал Лихи. – Symbols of the Soviet Empire’s decay and break-up. Am I right, Stas?»[31]
Я согласился с ним, а Вавке буркнул: «Я вам не чтец-декламатор».
«Там есть очень странные намеки. – Проницательная Мирка посмотрела на меня из-под челки. – Хорошо, что Славки сегодня не было».
«О боже!» – выдохнула Вавка.
Все заговорили сразу, и в это мгновение нас всех накрыл Прозрачный, на этот раз в роли медузы-парашюта. Своими внутренностями, то есть множеством переливающихся непознаваемых форм, он смотрел на нас, и мы изнутри смотрели на него и на себя у него внутри. Это продолжалось не более мгновения, или менее мгновения, или вовсе не продолжалось. Все вздрогнули, и Прозрачный тут же, переваливаясь, ушел, как уходит в песке черепаха, но мгновенно. На паркете от него осталось только пятнышко прозрачности, но и оно тут же исчезло.
Обсуждение закончилось. Весьма довольные, сестры сервировали блины с красной икрой. Адмирал взял на себя выхлоп пробок. Онегин, который всегда присутствовал на этих сборищах, из-под стола перепрыгнул на его поверхность и теперь угощался длинными полосками блина с икринками; их нарезала для него Галка. Славка так и не появился на протяжении этого веселого ужина.
Когда гости уехали, я сел к телевизору и включил «Заголовки новостей». Переговоры в Баньске Уречише снова провалились. Высокомерность балканских мужланов и задавленность их баб, равно как и вся эта древнеславянская парадигма, никогда не позволят прийти к соглашению. Они там все обожрались парной бараниной – вот откуда вздымается жестокая карма. Эйб Шум прав: конфликт может быть решен только при помощи массированной международной оккупации всего региона.
К телевизору подсела Мирка. В руках у нее был рулончик факсограммы.
«Слушай, Стас, я только что сняла странный текст. На нем нет обратного адреса, и, честно говоря, я не понимаю, о чем идет речь».
Я посмотрел. Факсограмма представляла собой своего рода шоп-лист, только цены не были проставлены. Предлагались следующие товары:
Aircraft MIG-29, 10 units
****** MIG-29 UB 2 units
R-27 Rl
APU-470
APU-73 ID
Test Support Equipment
Missile and Avionika
OFZ-30-GSh Cartridges (30 mm)
X-31 A Launcher
11751 Fuel Tanks
WK 6 255 Pilot Harness
NVU (On-Ground-Vision-Device)
IL-117 Radar
SU-25
SU-25 UB
Tunguska (3 x 4)
9M 331M Missile
Barrels 30 mm
Ammunition 30 mm
2V1101 Repair and Maintenance Vehicle
9K38 IGLA Missile
9K38 Launcher
Mobile Testing Station
GAMA 68 N6E
Spare Parts
В правом нижнем углу листка было накорябано от руки по-английски: Get it, M.F.?[32] – а рядом по-русски другим почерком: «Соси!» Впрочем, последняя буква этого лаконизма могла быть задумана как «к», и тогда словечко просто оказывалось четырехзначным эквивалентом русского трехзначного на «х». Впоследствии мне было стыдно вспоминать, как я перепугался в первый момент. В этом факсе было что-то сродни появлению крокодила. Вообразите, как в вашем доме появляется тварь, у которой ничего нет на уме, кроме убийства.
Момент страха проскочил мимо, я свернул факс и сунул его в карман. Мирка смотрела на меня поверх очков умными глазами в окружении веснушек. Как жаль, что они разбежались с Дельфином.
«Ну, что скажешь?» – спросил я.
Она пожала плечами, обтянутыми черной майкой.
«По-моему, это список оружия. Список советского оружия, как мне кажется. Все остальное для меня темный лес».
Уже не темный лес, подумал я. Не всякая женщина-генетик сразу поймет, что у нее в руках был список советского оружия. Тогда уж и я пожал плечами.
«Это какая-то ошибка. С факсами такое случается, особенно в зоне Большого Вашингтона. Однажды, в конце восьмидесятых, я получил список гостей, приглашенных на прием по случаю отставки советника национальной безопасности. В другой раз пришел проспект конференции Американской ассоциации пародонтоза. Для интереса я пошел и туда, и сюда».
«Ну, перестань, Стас», – рассмеялась она.
«Я был и там, и там, – с жаром подтвердил я. – Прекрасно провел время».
«В данном случае попридержи свое любопытство», – суховато сказала она. Похоже, что она что-то еще видела в этом «темном лесу».
Она встала.
Как жаль, что она была замужем за моим сыном. Не будь этого, я мог бы жениться на ней. Она уже достаточно постарела, чтобы стать женой старого вдовца.
«Ты погуляешь с Онегиным?» – спросила она и, получив в ответ утвердительный кивок, отошла.
Где это видано, чтобы с котом гуляли, как с собакой? А вот наш Онегин недавно ввел в обиход ритуал ежевечерних совместных прогулок. Он, как обычно, шастал по кустам поселка, но вечерами требовал, чтобы его сопровождал кто-нибудь из семьи. Иногда даже вовлекал сестер О в свои небезопасные игры. Бросался, скажем, наперерез датскому догу Тирпицу с целью разодрать тому нос. Датчанин, робкий малый величиной с хорошего жеребенка, в ужасе перепутывал свои ноги и валился на газон. Его хозяева Мэйсун и Кейван бросались к нему на выручку. Сестры гнали кота. Онегин взлетал на березу и задумчиво смотрел оттуда, как будто не имеет к переполоху никакого отношения. Девушки сгорали от стыда.
В этот раз мы пошли прогуливать байронита вдвоем с Вавкой. Воздух был прохладен и свеж. Жителям парной Вашингтонщины это всегда кажется чудом. Над темной стеной леса стоял молодой месяц. Какая-то странная гармония возникала от его соседства с высовывающейся из-за вершин леса светящейся вывеской Holiday Inn. От нашего пруда к лесу пролетела серебристая тень цапли. Сучковатые ножки были оттянуты назад, как в романах пишут, с претензией на изящество.
Эта романическая, если не драматургическая, птица повадилась на наш культивированный пруд, окаймленный дощатой дорожкой с фонарями. Ее здесь кое-что очень сильно интересует, хотя она делает вид, что прилетает просто так. Дело в том, что пруд в эту пору кишит жизнью. Тон в ней, конечно, задают жабы. Они трубят, как коровы, из-под мостков и из камышей. Иногда возникает какой-то низкий и сильный звук, как будто кто-то оттянул и отпустил струну преувеличенного контрабаса. Фон этим солистам создает какофония мелкого лягушанства. Вот этот состав как раз и является сутью цаплиного интереса. Она стоит среди камышей на мелководье и делает вид, что она просто так. Лягушки вокруг почему-то смущенно замолкают. Цапля, тоже сама застенчивость, скромненько, чуть-чуть поворачивает круглым глазиком, как будто всей своей позой увещевает холоднокровных: «Ну что же вы, друзья? Почему прекратили дивное пенье?» Взаимное смущенье завершается еле уловимым броском героини болот, захватом и проглотом одной из неосторожных певиц. После этого цапля перелетает на другую сторону пруда и там стоит как будто просто так.
Мы идем по мосткам, а Онегин тем временем совершает пробежки по ближнему холму, ни на минуту не выпуская нас из поля зрения. Вавка облачена в шортики и коротенькую курточку. Как всегда, она старается уйти чуть вперед и разговаривает из-за плеча.
«Вон твоя цапля пролетела, – говорит она. – Птица твоей ностальгии, дядюшка Стас. Может, она из Литвы за тобой пожаловала? Хищница проклятая, нажралась лягушек и летит восвояси».
Я чуть прихрамываю сзади. Побаливает левое колено и правое ахиллово сухожилие. Я связываю это с ежедневным бегом, но не исключаю, что летучий артритик прогуливается по старой структуре.
«Это природа, Вавк, – говорю я. – Лягушки жрут комаров, и те становятся частью лягушек. Цапля проглатывает лягв, и те становятся частью цапли. Цапля – и она ведь не вечна – в один не ахти какой прекрасный день перестает летать и начинает соединяться с землей, но заодно становится частью червяков и муравьев. Ну и так далее. Слепой круг природы. Шопенгауэр, Вавк, не унывай».
Вдруг что-то вспыхивает среди гнущегося на ветру можжевельника; две точки страсти, глаза кота. Он заметил приближающегося Финнегана. Вавка останавливается в темной зоне между двумя фонарями.
«Стас, ответь мне на один вопрос. Ты действительно спишь со мной?»
Опешив, я смотрю, как приближается Финнеган. Вперевалочку, но быстро. Коготки стучат по доскам. Большущие глазенапы еще больше вылупляются при виде нас. Хвост ши-тцу начинает работать, как флаг дружбы. За ним движется его папа, строительный контрактор (прораб) Маллиган. С ним мы однажды выпили пива в Ruby Tuesday и сохранили память об этом навеки. Слышится сильное шипение, как будто выходит воздух из шины. За сим следует взрывной мяв кота, неистовый и гнусный. Онегин выпрыгивает из кустов на мостки, демонстрирует поднятую палицу хвоста и вздыбившуюся шерсть на выгнутой спине. Еще мгновение, и он вцепится в вечно удивленную мордочку Финнегана. Папа Маллиган тормозит, как бронзовый конь генерала Шеридана на Масс-авеню в Д.С. Испуг и впрямь вносит что-то бронзовое в складки его одежды и в моржовые усы. Забыв про летучий артритик, я хватаю за шиворот своего кота. Подвешиваю его в воздухе над несостоявшимся местом преступления.
– Sorry, Buck! I’m awfully sorry!
– It’s all right, Vlas. It was just a game on the part of your beast.
– But of course, he was just kidding. Awfully tactless pranks. I’m really ashamed.[33]
Наказанный преступник висит в воздухе. Покачиваются его лапы. Глаза мирно жмурятся. Соседи не знают, что это его любимая поза. Будучи взят папой за шкирку и подвешен в воздухе, он ловит в этом какой-то кайф уюта, даже иногда начинает петь песнь очага. Только бы сейчас не начал, тогда Маллиган поймет фальшь наказания.
– Have you ever considered fixing him? – спрашивает сосед.
– No, Buck. Frankly, I don’t want to change his personality. It would have been a partial fixing of myself.[34]
Маллиган оглушительно хохочет. Вмешивается с ехидцей Валентина Остроухова:
– I hope your next suggestion, Sir, wouldn’t include Onegin to be declawed?
Маллиган приходит в ужас.
– God forbid, miss! How may we violate the cat’s pride and glory?![35]
Онегин начинает свою песнь блаженства. Неприлично громко урчит. Глаза жмурятся. Я опускаю его на мостик, и он разваливается на боку прямо под носом у возбужденного таким соседством Финнегана. Что и требовалось доказать. Кот трогает песика мягкой лапой. Хвост Финнегана готов оторваться: как он рад этой новой дружбе!
– See you soon in Ruby Tuesday, Vlas,[36] – смеется прораб, и мы расходимся.
Вавка спрашивает из-за плеча: «Ну?»
Я отвечаю: «Да».
Плечики чуть-чуть передергиваются.
«А ты?» – спрашиваю я. Она на мгновение останавливается. Потом идет.
«Да», – отвечает она.
Теперь на мгновение останавливаюсь я. Потом иду.
«Как?» – спрашиваю я.
Она прокручивается на 360 градусов; мгновенно отвечает: «Спиной к тебе».
«Всегда?»
«Да».
«Почему?»
«Ты знаешь».
Какой диалог, думаю я. Жаль, что нельзя его использовать. Некуда вставить.
Мы оба смеемся и больше к этой теме не возвращаемся. Мопсик берет старикана под руку и немного на нем виснет, по-дружески. Поворачиваем к дому. Онегин большими скачками несется впереди; кажется, очень доволен прогулкой. Я спрашиваю Вавку, знает ли она о таинственной факсограмме. Она знает, Мирка ей показывала. Уверена, что адресат – Славка. Жаль, что такой парень связался с гадами, с контрабандистами оружия. Она недавно читала статью в «МК», там рассказывалось, что русская мафия продала Меделинскому картелю настоящую подлодку. Не хотела тебе говорить, но в этой статье мелькнул некий М.Г. Один из узелков колумбийского дела завязывается на него. Цитирую: «Московская стильная тусовка будет удивлена, когда раскроются эти инициалы». Ты думаешь, это «слив»? В каждом «сливе» есть дерьмо правды. Я знаю, что тебе тяжело это слышать. После сегодняшнего рассказа я поняла, что Славка для тебя не просто сын друга юности. Мне кажется, что ты все-таки должен иногда – ну, не всегда, но иногда – отделять свою жизнь от своих сочинений; ах, Стас!
Во втором часу ночи я все еще сидел у окна и ждал своего «помощника». Несмотря на поздний час, федеральная дорога 69 все еще шумела за лесом, как море. Значит, ветер идет с запада. Восточный ветер относит этот шум к аэропорту Даллас. Высоченные фонари, которые наша Галка однажды спьяну приняла за эскадрилью НЛО, ровно освещали рукав шоссе, разветвляющийся на три ручейка перед нашим поселком. Все особняки в округе спали, только в одном освещены были окна кухни. Там беззвучно орала друг на дружку чета скрипачей Беккенбауэров. Безмолвный, серебрящийся под месяцем гусь стоял на коньке их крыши.
Мне было жалко Славку. Жалко донельзя. Я не должен был отдавать его похабным уголовным хмырям бывшего социализма, равно как и похабным хмырям будущего капитализма, уголовникам рода человеческого. Однако что я могу сделать? Он грезит какой-то своей утопией. Какая еще возникнет утопия после всех развалившихся с такой вонью утопий XX века? В данном случае, этой ночью, что я должен сделать? Передать ему факс со списком оружия? С какой, однако, стати? Он ни разу не пользовался факсом в этом доме. Кто мог узнать номер нашего аппарата? Не слишком ли много я накрутил с помощью Вавки вокруг дурацкого клочка бумаги? Может быть, это просто глупейшее недоразумение вроде приглашения на конгресс по пародонтозу?
Около двух часов ночи Славкин «Фольксваген» прокатил через поселок и встал на гостевом паркинге. Парень вылез наружу и с удовольствием потянулся. Потряс башкой, как будто стряхивая хмель. Так и я когда-то, тридцать с чем-то лет назад, возвращался по ночам. Чувствовал себя любимцем Европы. Минуту или две он смотрел на соперничающую чету Беккенбауэров, потом рассмеялся и пошел к дому. Я смотрел со второго этажа, как он приближается: пиджак через плечо, галстук оттянут до третьей пуговицы, рука в кармане штанов. Что-то насвистывает. Вдруг остановился, будто забыл развитие мотива. Вспомнил, по-мальчишески щелкнул пальцами. В его подвижной морде много от Любки Андриканис и от Игоря, но немало чего-то воображаемого и от меня.
Прыжками поднимается по лестнице, не замечает меня – я лежу в кресле у большого окна гостиной, – проходит в кухню, берет из холодильника бутылку пива и поднимается, все так же, прыжками, к себе на чердак.
Прошло не меньше пяти минут, прежде чем я решился отправиться к нему. Малоприятная миссия легла мне на плечи: предстоял серьезный разговор автора с его героем, или кем там он мне приходится. Дверь в его комнату была открыта. Я увидел, что он стоит спиной ко мне у темного окна, голый по пояс и с его вечным сателлитом в правой руке. Фигура последнего десятилетия: человек с треугольником в верхней части тела, где катетами голова и плечо, а гипотенузой предплечье с «мобилем». Я слышал, как он говорит: «Сачков прогнется. Не сомневаюсь. Если вы наедете на него вместе с Нонной Михайловной и Софкой Курчайтайте, он прогнется, n’est pas?[37]
Ах вот так? Ну что ж, это неплохая разводка. Герка, послушай, мне кажется, Измайловские решили опустить своего Петлюру. Есть симптомы, я говорил с Бухгалтером. Передай ему, но не говори, что от меня. Ладно, к чертям всю эту лажу! Как княжна? Comme toujours?[38] Вот подлючка…»
Тут он увидел мое отражение в окне и закруглил разговор с Геркой, то есть, вероятно, с Герасимом из первой главы; как его фамилия, ну, ну; Мумуев, конечно; в общем, с Герасимом Мумуевым.
Я смотрел на Славкин торс. Нынешние ребята считают необходимым накачивать мускулы. Если бы мы в 60-е накачивали мускулы, у нас были бы такие же. Вместо этого мы накачивались водкой, чтоб она пропала.
«Ты напрасно так стоишь у незашторенного окна», – сказал я ему.
«А что такое?» – удивился он.
«Ну, представь себе, что кто-нибудь с гранатометом на тебя из темноты смотрит».
Он засмеялся: «Стас, уж не впадаешь ли ты в коммерческий жанр?»
Я подошел и протянул ему свиток факсограммы. Он рывком развернул его, посмотрел и отбросил, как жабу. Повернулся к окну и опустил шторы. Над левой лопаткой у него было созвездие маленьких родинок, похожее на то, что у меня над правой лопаткой.
«Мне нужно линять, – проговорил он. – Немедленно. Ты даже не представляешь, как ты угадал с гранатометчиком».
«Я представляю», – сказал я.
Он стал быстро двигаться по комнате и забрасывать в чемодан свои пожитки. Я сел в кресло. Он протянул мне бутылку виски. Я отхлебнул.
«Стас, я позвоню тебе через пару дней, – сказал он виновато. – Жаль, что приходится так мотать. Передай привет девочкам».
Я молчал. Он остановился в своем поступательном бегстве и заглянул мне в глаза.
«Стас, мы с тобой друзья, но мы далеко не все знаем друг о друге».
Возобновив свое бегство, он вошел в ванную и там в умывальнике сжег какие-то бумаги, включая, кажется, и зловещую факсограмму. Вышел из ванной. На лице его была ухмылка, открытая и злодейская.
«Ума не приложу, как они меня тут у тебя засекли, – вытащил из кучи вещей пистолет – это был «глок», – передернул его вполне профессиональным движением и заткнул за пояс. – Знаешь, это все разыгралось в Перу. Именно этот шоп-лист оказался камнем преткновения в разборке с одной компанией. Стас, ты, наверное, не удивишься, если я скажу, что немного заигрался в своем бизнесе».
«Нет, не удивлюсь», – сказал я.
«Пожалуйста, не думай, что я стал «крокодилом». – Он был уже готов: чемодан защелкнут, пиджак на плечах, галстук подтянут. Ни дать ни взять преуспевающий брокер с Уолл-стрит. – Нынешний наезд по факсу как раз и произошел из-за моего отказа присоединиться к компании «крокодилов». Этот факс – последнее предупреждение. Если я не позвоню одному гаду и не скажу go ahead,[39] они меня замочат и больше никогда не вспомнят. По идее мне надо было бы поскорее добраться до Москвы, прибиться к своим, но…»
Он замолчал, и что-то очень печальное я увидел в его глазах. Меня поразило это выражение прежде всего потому, что оно как-то приблизилось к моей, пока еще смутной, концепции формирования этого характера. В последнее время я видел в Славкиных глазах совсем другое – некое ухмыльчивое отчуждение, то ли классовое (от имени его нового коммерческого класса), то ли поколенческое, от имени молодежи 90-х. В дополнение к этому углы его рта опустились, как у обманутого арлекина с картин Пикассо. Я подумал, что эта внезапная меланхолия роднит его с одним питерским юнцом 1956 года, который в ноябрьскую ночь плюхал по лужам Васильевского острова в поисках своей любимой, еще не веря, что она, не замочив туфель, уехала на университетский бал в «Победе» какого-то рыжего кавказца.
«Стас, ты мне ближе, чем отец, – проговорил он. – И даже чем мать. Я должен тебе открыть свой главный секрет. Я терзаюсь от любви. Не могу избавиться от тяги к одной девчонке, с которой меня разлучила тюрьма. Ее увезла в Штаты какая-то банда, и с тех пор никто не может точно сказать, где она находится. Когда я думаю о том, что с ней могло произойти, а воображение гнусно подкладывает картинки, мне хочется засесть где-нибудь на крыше и открыть огонь по всем движущимся целям.
В последнее время стали доходить слухи, что девка не пропала, даже наоборот – стала богачкой и обретается где-то на Восточном побережье, вообрази, вроде бы даже неподалеку от Пинкертона. Знаешь, у меня уже было тридцать лимонов чистым налом и на разных счетах не знаю сколько, может быть, не меньше. Стас, я плюнул на свою утопию. Я только одного хочу – найти Наташку. Хочу построить большой дом где-нибудь на островах и там с ней жить, и чтобы все мои жили с нами, ты в первую очередь.
Теперь все снова сгорело, «крокодилы» вышли на меня, и значит, нужно сначала прятаться, потом искать союзников и принимать вызов. Теперь я сваливаю, иначе у тебя будет много хлопот с мертвым телом».
Я смотрел из окна, как он идет к своему VW. Трудно было представить более мирную картину. Дома отражались в озере. Луна тоже. Прозрачный расселся в ее отражении, как бутон, сохраняя полную, с понтом, беспристрастность. Позднее Славка рассказывал мне, что, пока он шел в ту ночь к своему «Фольксвагену», он обращался с вопросом к своему демиургу: «Ответь мне, Великий Хнум, дойду ли я до машины?» Хнум, он же Птах, который иной раз воплощался для Славки в самых неожиданных образах, в данном случае в виде связки ключей, якобы отвечал: «Дурацкий вопрос, Мстислав. Если дойдешь, дойдешь. А не дойдешь, не дойдешь. Иди!» Мирно затарахтев, «жук» отъехал с гостевой стоянки.
Я еще долго сидел перед опустевшим окном. В предутренних сумерках мне показалось, что по дому ходят два тяжелых хама в лыжных масках. Будто бы они при всей своей тяжести скользят бесшумно, приподнимают одеяла, разглядывают спящих сестер. Они ищут Славку и пытаются определить, не спрятался ли он в женских расселинах. Потом начинают фонариками шарить у меня в кишках и даже как бы месят мои кишки своими хамскими лапами. Цель все та же: Славка. Кто-то сбоку вкладывает мне в ладонь дружественный металл – граната! Неуклюжие тени, по-спецназовски цокая языками, растворяются среди стенок красного дерева, ибо все происходит в ящике моей конторки. Типичный «сон преследования». Я просыпаюсь. Как обычно, кто-то тут же покидает комнату.
Первые звуки телевизора. Местные новости. Сводка ночных боев. На юго-востоке Д.С. перестрелка в квартале социальных проектов, трое подстрелены, двое насмерть, третий в реанимации. На улице Маунт-Плезант сгорел жилой дом, в дыму задохнулась семья сальвадорских эмигрантов; подозревают поджог. В графстве Фэрфакс, на обочине шоссе № 29, дорожный патруль обнаружил останки взорванного «Фольксвагена», на обгоревшей раме клочки металла с оранжевой краской… В тот же миг, не дав пролиться старческим слезам, зазвонил телефон. Голос Славки произнес только одну фразу: «Стас, я в безопасности!» Отбой.
Какая-то молодая пружинка, как видно, еще уцелела в теле старпера: катапультирую из телекресла на лужайку между домом и лесом. Здесь иной раз на заре можно увидеть прогуливающуюся дикую индейку. Меня с моими чудачествами она, похоже, уже знает и не улетает даже тогда, когда я натягиваю на «Пушкина в возрасте Державина» резиновый тренажер и начинаю будоражить свои сгибатели и разгибатели, размякшие во время гнусного сна.
В университете один биолог калмыцкого происхождения, доктор Джеф Айлим, как он себя называет, недавно на дискуссии в ЦИРКСе говорил, что мускульно-связочный аппарат человека насчитывает в два раза больше сгибателей, чем разгибателей. Это должно учитываться в разработке парадигмы конфликтов, сказал он. Захват, притягивание к себе для этого существа процесс более естественный, чем отдача, отчуждение. Встав спиной к ПввД и заведя согнутые в локте руки за спину, я распрямляю их вперед, то есть пытаюсь усилить разгибатели. Жаль, что в прежние годы эта идея не приходила на ум. Говорят, что единственным смыслом человеческого существования является самоусовершенствование. Я голосую за это всеми сгибателями и разгибателями. Хочется думать, что в этой неизбежной трагедии, в этой, в общем-то, довольно отвратительной смене поколений заложена цель превращения хищника в более пристойное существо.
Иногда кажется, что происходит что-то обнадеживающее. Общепринятое мнение такой тенденции не замечает. Принято считать, что истекающий век оказался самым жестоким, а из этого следует, что и человек стал большим зверем. Мы убиваем больше себе подобных, чем в прежние века, а стало быть, и жестокость человека нарастает. Тут, однако, вступает в действие таинственный парадокс. Посмотрите на древние века, когда убивали меньше, чем в XX веке. Почитайте хроники Иосифа Флавия, особенно сцены осады Иерусалима когортами Титуса. Что они творили друг с другом, те римляне и иудеи: вспарывали животы в поисках золотых монет и так оставляли, надрезали и стягивали кожу, чтоб устрашить врагов, перерубали шейные мышцы, сосуды, связки и позвонки, распинали на перекладинах, тоже вроде бы для устрашения, – но все это скорее для развлечения войск. Холодное острое оружие – а другого тогда не знали за исключением малоэффективных катапульт – предусматривало прямое врубание своим лезвием в тело врага. Люди не могли не звереть от этих дел.
Огнестрельное оружие увеличило число жертв, но парадоксально снизило градус зверства. Человек передал часть своей ярости пуле, ядру, потом авиабомбе и ракете. Похоже на то, что с ростом военной технологии жестокость человека уменьшается. Летчик, нажимающий кнопки запуска, не вопит от сладострастного бешенства, он играет в электронную игру, он не жесток. Значит ли это, что наш век преуспел на пути к «духовному человеку»? Освенцим и ГУЛАГ, Китай и Камбоджа – вот, скажут нам, вклад вашего века в процесс самоусовершенствования. И все-таки, несмотря на это, а может быть, и благодаря этому в нашем веке зародились доныне неслыханные либеральные системы. Сострадание, прежде бывшее уделом одиночек, своего рода монастырем души, стало массовым интернациональным предприятием. Человечество стремится предотвратить геноциды и вымирания целых народов. Большущая спасательная армада летит в одночасье на Африканский Рог, где мужичье, нажравшись дурманной зелени «хат», не может оторваться от зверских игр и оставляет своих деток без зернышка пищи.
Парадоксов не счесть. Взять хотя бы плотоядие. Известно, что предметы романтической страсти трубадуров, дамы Кастилии и Прованса, во время пиров откусывали от цельного бедра и их ангельские губы лоснились в жире убоины. Появление кувертов, развитие изысканной кулинарии, хоть и отдают лицемерием, все-таки отдаляют от хищничества. Изысканные продукты гастрономии мало напоминают тех, кто мычал, блеял, кукарекал, порхал в ветвях, чирикал и трубил, сосал и совокуплялся, испытывая неизбежную радость жизни перед закланием. Народ все больше склоняется к потреблению существ из царства водяного молчания. Распространяется вкус к неживотным, не-сущим источникам нужных ингредиентов, если так можно сказать о производных вегетативного процесса. Можем ли мы предположить, что в будущем люди смогут разомкнуть порочный круг пожирания плоти? Придет ли наша раса к финалу очищенной от кармы убийств?
Предаваясь таким размышлениям, я бодро завершил цикл растяжки разгибателей – а также, должен признать, и сгибателей – и отправился в забег по периметру леса. Пока бежал, бубнил рифмы: «Индейка-Ван-Дейка», «пилигрим-филигрань», «эскорта-куры». В результате сложился стих Wild Turkey,[40] и вместе с ним в прекрасном настроении я вернулся к дому.
Сестры сидели с кофе на ступеньках своей террасы. Мирка, уже подмазанная, но с босыми ногами, читала Washington Post. Галка, как всегда халдой, прикладывалась к бутылке ледяного пива и отпадала от нее со стоном блаженства. Вавка сидела смирной пай-девочкой: одна великолепная ножка вплотную к другой великолепной ножке, тапочки, белые носочки, на глазах большие темные очки, под ними торчат ноздрята. Вся троица, конечно, безбожно курила: синий дым над Миркой, розоватый – над Вавкой, над Галкой – желтый с прозеленью. При виде такой картины адмирал Лихи привычно бы застонал: I can’t stand it! I reject this kind of self-destruction loud and clear,[41] как будто сам в недалекие еще времена не соревновался с трубой линкора New Jersey.
«Глянь-ка, Стас, кто-то тут у нас ночью наследил на террасе», – произнесла Мирка.
Я подошел и увидел многочисленные следы двух пар ног. Какие-то двое тут ходили взад и вперед. Такие следы оставляют спецназовские говнодавы, когда выходят из сырого леса. Мне не раз приходилось их видеть во время командировки в Боснию.