4

Викарий (Виктор: конечно, я знаю, что это он, хотя насчет его сана я по-прежнему не уверена) снова приходит посидеть у моей кровати и подержать меня за руку. А может, он всегда тут сидел – и ждал, пока я спала. Скоро я засну и не проснусь. Никогда больше не посмотрю вверх, сквозь ветки дерева, наблюдая, как свет блуждает среди листвы, никогда не прижму ладонь к стволу, чтобы на ней отпечатался узор. Никогда больше не вдохну запах земли после дождя, никогда не услышу, как вода лижет камень.

Виктор спрашивает меня, в чем я раскаиваюсь. И спокойна ли моя совесть. А потом шепчет:

– Расскажите мне, что случилось на самом деле.

– Как насчет тайны исповеди? – отвечаю я, пытаясь его подловить. Может, он забыл все, чему его учили.

– Все священники обязаны хранить секреты.

Ерзая задом, он пододвигается на край кресла. Интересно, скрестил ли он пальцы на другой руке? Я знаю, что он не во всем такой, каким прикидывается.

– Даже после смерти? – уточняю я.

Кивнув, он стискивает мою ладонь. Я чувствую его ожидание, но он ждет от меня не открытия личных тайн, а правды. Он хочет ее знать – ради моей же пользы.

– Даже если это противоречит законам государства?

Однажды я подслушала, как они обо мне говорят. К тому времени я провела тут около года. Бунтарка – вот как они меня назвали. И мне это понравилось. Женщины, которые попадают сюда, уходят либо сердитыми и протестующими, либо покорными и кроткими. И, как ни удивительно (если учесть, какой я была все свои первые тридцать девять лет), я отказалась быть кроткой. Старая пташка с характером. Да.

– Обет все равно нерушим, – произносит Виктор, но сейчас в комнате Сестра-Помощница. Надо постараться не забыть задать ему эти вопросы в другой раз, когда мы будем одни.

Я закрываю глаза. Что я увижу последним: мою расческу, мои очки для чтения, мои часы, мой портсигар, давно опустевший? Так мало вещей – и, конечно, в этот раз я ничего не смогу с собой захватить. Виктор выпускает мою руку, и я снова в Линтонсе, в своей чердачной ванной.

* * *

В воскресенье утром я решаю помыться, хотя вода, которая хлещет из лязгающего крана, имеет буроватый цвет и на дне узкой ванны оседают чешуйки ржавчины. Потом я надела свою зеленую юбку, жакет поверх блузки, извлекла из картонки шляпку и покрыла ее куском желтой материи, который обнаружила в буфете. От материи слегка пахло сыростью, и местами на ней виднелись пятна ржавчины, но мне понравился такой головной убор: широкие поля, куполообразный верх. Я гордо носила его, бродя между деревьями аллеи.

Виктор приветствовал меня у церковных дверей.

– Очень рад, что вы пришли. – Он глянул мне за плечо. – Вы не привели своего друга?

– Нет, – ответила я. – Сегодня – нет.

Меня по-прежнему забавляло его предположение насчет друга.

Оказывается, я явилась в числе первых. Мне всегда нравилось приходить немного загодя: мне думалось, что это признак хорошего воспитания. Слегка кивнув в сторону алтаря, я уселась слева на одну из скамей. Вскоре позади меня расположилось целое семейство: мальчик лет семи ныл и возился, а мать все время на него шикала, со свистом произнося его имя: «Кристофер, Кристофер». Пожилая пара с шарканьем приблизилась и устроилась на скамье напротив моей. Я улыбнулась женщине, а она подняла взгляд на мою шляпку. Пустые места заняли еще несколько семей и отдельные пожилые люди. Пока Виктор шел по проходу в своем белом стихаре, с волосами, завязанными в хвост, я услышала позади какое-то шевеление и громкий шепот. Обернувшись, я увидела, как Кара оттесняет прихожан, чтобы ей нашлось место на краю скамьи. Волосы у нее не были убраны, их чернота выделялась на фоне длинного желтого платья, которое было как пятно солнечного света в этих блеклых церковных стенах. Я отвернулась к алтарю, прежде чем она успела меня заметить.

Последовали обычные молитвы, гимн, который я плохо знала и который пели под расстроенный орган. Виктор взошел по ступенькам на кафедру. Когда я встретила его в ризнице, он показался мне грубовато-прямодушным – или, по крайней мере, раздраженным своими прихожанами. Теперь же у него был задумчивый вид, и он делал большие паузы между некоторыми словами. Не поднимая головы, я мысленно призывала его говорить поживее, проявить хоть какой-то энтузиазм. Он что-то мямлил про утробу, про зачатие, про нравственное разложение, которое подстерегает нас с момента нашего создания, а потом углубился куда-то, где я уже ничего разобрать не могла. Я изо всех сил пыталась вслушаться: меня очень интересовали грешники. Мне всегда казалось, что церковь с чрезмерной готовностью раздает отпущения грехов, беспокоясь лишь о том, чтобы дотягивать до какой-то квоты – до предписанного количества допущенных в рай.

После еще одной-двух молитв мы перешли прямо к святому причастию. Я не торопилась подниматься. Мне хотелось прежде ощутить дух этой церкви, понять, как здесь все делается. Очередь рядом со мной оказалась короче той, что я привыкла видеть в Лондоне: полдюжины желающих, не больше. Они встали на колени перед алтарем, и Виктор двинулся вдоль этого ряда, слева направо.

– Тело Христово, – возвестил он, демонстрируя облатку. – Кровь Христова. – В его голосе звучала скука. Рядом с ним шел мальчик, державший перед собой чашу. – Тело Христово, – снова проговорил Виктор. – Кровь Христова, – произнес он и сделал паузу.

Перед ним, в своем струящемся желтом платье, стояла на коленях Кара. Виктор посмотрел на нее, а потом на меня, и я поняла, что он имел в виду ее, когда говорил, чтобы я привела друга. Я не видела ее лица, но было заметно, как у нее ходят ходуном плечи, как трясутся ее голова и волосы, и сначала показалось, будто она хохочет. И я поразилась: неужели она может хохотать перед алтарем?

– Тело Христово, – провозгласил Виктор.

Она потянулась головой вперед, и хотя я этого не видела, но представляла, как она открывает рот и высовывает язык, чтобы на него положили облатку. Викарий чуть отступил, чтобы мальчик мог поднести чашу к ее губам. Коленопреклоненная женщина слева от Кары, в шерстяной юбке и жакете, отчасти похожих на мои, только розовых, а не зеленых, отодвинулась, явно зная: сейчас что-то случится. Мне показалось, что я услышала стон Кары, когда мальчик наклонил к ней чашу, и тут я поняла, что она не смеялась, а плакала. Я закрыла рот и сглотнула – словно за нее. Ее сотрясло еще одно рыдание, вроде тех, которые я уже наблюдала в ванной, плечи ее ссутулились, и она кашлянула с закрытым ртом, чуть не подавившись, снова кашлянула, отворачиваясь, чтобы не задеть викария или мальчика-служку, в сторону женщины в шерстяном костюме. Изо рта Кары брызнуло вино вперемешку с кусочками размокшей облатки – алые капли усеяли розовую ткань, словно рядом кто-то вскрыл вены. Прихожанка вскрикнула, пытаясь отодвинуться от Кары, толкнула мужчину, стоявшего на коленях с другой стороны, и повалила того, кто стоял на коленях за ним. Это могло бы показаться смешным, если бы Кара, испустив вой, не ухватилась за юбку женщины и не стала, нагнувшись, слизывать, всасывая, пролитые капли.

– Нет, нет, – произнес Виктор, но при этом сделал шаг назад. На лице у него читался ужас, словно Кара до крови вгрызлась в ногу прихожанки.

Женщина тянула свою юбку, потом принялась дергать, и наконец Каре пришлось выпустить ткань. Она с трудом поднялась, наступив на край своего длинного желтого платья, чуть не упала, повернулась к нам, всем остальным: двум пожилым супругам с тростями, ожидающим причастия, и нескольким прихожанам, сидящим на скамьях. Я видела потрясенное лицо Кары, размазанную помаду, ручейки туши на щеках. Она шла, протискиваясь к выходу, и, когда поравнялась со мной, я протянула к ней руку. Не знаю, что бы я сказала или сделала, если бы она остановилась, потому что мои пальцы не коснулись ее кожи. Она меня даже не заметила.

Мне показалось, что она говорила на ходу:

Mi dispiace. Извините.

Пожилая чета расступилась, чтобы дать ей пройти, и все мы не отрываясь смотрели на это экзотическое, фантастическое создание.

Я последовала за ней, но, когда добралась до вестибюля, она уже миновала крытые кладбищенские ворота. По другую сторону стены, ограждавшей церковный двор, ее поджидала голубая машина с невыключенным двигателем – до меня даже доносился запах выхлопных газов: водитель словно заранее знал, что понадобится быстро удирать. Кара опустилась на пассажирское сиденье, дверца захлопнулась, и автомобиль уехал.

После службы народ возле церкви собирался в кучки. Я какое-то время пыталась подслушать, что говорят то тут, то там, но до меня доносились лишь обрывки разговоров, в которых мелькали слова «католичка», «Линтонс», «отвратительно». Прижав шляпку к голове, я обошла церковь и выскользнула в задние ворота, но тут услышала, как меня зовут по имени. Виктор, по-прежнему в своем священническом облачении, стоял в траве и протягивал мне стакан воды.

Мы уселись на верхнем краю одной из гробниц-саркофагов в заросшем углу кладбища, скрытые от глаз последних уходящих.

– Простите, что не чай, – проговорил он. – После службы полагается угощать чаем с печеньем, верно? Но я просто больше не могу их всех выносить. По крайней мере, сегодня. – Он передал мне стакан и уперся локтями в колени. – Все эти язвительные замечания про цветы и благотворительные распродажи. И потом, они задержались только для того, чтобы заявить: «А я вас предупреждала» – насчет того, чтобы я не допускал католичку на англиканскую службу…

– Надеюсь, пятна удастся вывести, – вставила я.

– …не говоря уж о разлитой крови Христовой.

Он вздохнул.

– Наверняка можно солью.

Я отхлебнула воды.

– Как я понимаю, католики считают, что вино причастия – это и есть кровь Христова. А не просто ее воплощение.

– Только нужно побыстрее.

– Вот почему началось это… вылизывание юбки.

– А еще я слышала, что пятно от красного вина сойдет, если полить его белым.

– Ваша подруга Кара…

– Но я не очень понимаю, как это действует.

– С ней не очень-то просто, да?

– Она мне не подруга, – заметила она. – Собственно, мы с ней вообще не знакомы.

– Возможно, вам и не стоит менять такое положение вещей, – посоветовал он. Видимо, он заметил мое удивление, потому что добавил: – Простите. Не могу сказать, что знаю ее, на самом деле я не очень… но есть кое-что… – Он помолчал. – Она пришла ко мне, просила, чтобы я ее исповедовал.

– Викарий англиканской церкви? – Меня поразил и сам этот факт, и то, что он мне об этом рассказывает. – Но ведь если она итальянка… католичка…

Он с любопытством посмотрел на меня:

– Знаете, мы тоже принимаем исповеди, только не в маленькой кабинке с занавеской и решеточкой.

Он взял у меня стакан и сделал несколько жадных глотков. Я представила, как сижу напротив него в ризнице и все ему выкладываю. Приносит ли признание в грехах какое-то облегчение? Интересно, какую епитимью он наложил на Кару? Я слегка поправила материнский медальон вместе с цепочкой: он по-прежнему висел у меня на шее. Ее серьги я не надела, потому что забыла извлечь упавшую после того, как во второй раз водворила доску на место.

– Исповедь доступна для всей моей паствы, – подчеркнул Виктор, и я потупилась. Он снова вздохнул: – Не уверен, что помог сегодня вашему другу. – На сей раз я не удосужилась его поправить. – Скорее всего, Каре больше поможет визит к врачу, а не к священнику.

– Вы ей так и сказали?

Он воззрился на меня:

– Нет. Разумеется, нет. – Помолчав, добавил: – Конечно же, епископу донесут об этом. Пролитое вино причастия, стоимость хорошего шерстяного костюма, католики, рыдающие во время службы. Будут новые жалобы.

Он поднес руку к затылку, потянул хвост, и освобожденные волосы упали вокруг его лица.

– Новые? – повторила я.

– Кое-кто из моих прихожан полагает, что мне следует читать проповеди более вдохновенно, и они не прочь сообщить о своем мнении наверх.

Он принялся играть резинкой и клубочком черных волос, свалявшихся вокруг нее.

– Ваша проповедь была… довольно сдержанной, – заметила я.

– Сдержанной. Верно.

Он сделал еще глоток.

Некоторое время мы сидели молча, созерцая церковь, уютно устроившуюся среди всей этой зелени. По его позе я пыталась понять, о чем он думает: владело ли его мыслями смирение с тем, что все может пойти наперекосяк, если уже не пошло, или апатия от осознания, что положение уже ничем не поправишь? Еще месяца два назад я бы с ним согласилась, но сейчас, наблюдая, как крошечные мошки садятся на плоские соцветия тысячелистника, разросшегося среди могил, и как его белые цветки сливаются с лишайником, расплодившимся на камнях, я не исключала, что могу стать кем угодно. Слышалось лишь отдаленное жужжание газонокосилки.

– Райское местечко для могилы, – произнесла я.

– Чтобы начать отсюда путь в лучший мир? – осведомился он, явно припомнив наш с ним разговор в ризнице.

– А вам так не кажется?

Он откинул голову, прислоняясь затылком к гробнице, и закрыл глаза.

– Как по-вашему, сколько их было?

– Простите?

– Сколько сегодня явилось прихожан?

Я мысленно прикинула.

– Тридцать – тридцать пять.

– Двадцать девять, – поправил он. – Я сосчитал с кафедры. Каждое воскресенье их все меньше и меньше. Меньше венчаний, меньше крещений. Правда, число похорон идет в гору. Я все жду, когда мне позвонит епископ и заявит, что мой приход не в состоянии поддерживать свое существование.

– По крайней мере, тут наверняка очень оживленно на Рождество и на Пасху.

– Может, и так. – Он вылил остатки воды на траву и поднялся. – Мне пора. Не сомневаюсь, что у кого-нибудь назрели насущные вопросы насчет цветов или следующей благотворительной распродажи.

– Если вы когда-нибудь… – я замялась, – захотите посетить Линтонс, я могла бы вам все показать.

Последние слова я выпалила поспешно.

– Спасибо, – ответил он, уже уходя. – Может быть.

* * *

Потом я, открыв окно, читала у себя в комнате и часа в три начала задремывать, когда вдруг услышала чей-то голос:

– Добрый день! Добрый день… Вы дома?

Я не сразу поняла, что этот женский голос (явно принадлежащий англичанке из высшего общества) доносится снаружи. Выглянув из окна, я обнаружила внизу Кару. Она улыбнулась. У нее было совсем другое лицо, чем в церкви: без всякой помады, глаза ясные, – но на ней оставалось все то же желтое платье. Она высунулась из своего окна под опасным углом и, вывернув голову, смотрела вверх. Ее волосы свешивались темным треугольником.

– Добрый день, – сказала она в третий раз. Нас разделяло примерно шестнадцать футов. – Вы Фрэнсис, да? Как поживаете? Мы с Питером… – Она улыбнулась и глянула за плечо, вглубь комнаты. – Отстань, Питер.

Она засмеялась, убрав одну руку с подоконника и резко наклонившись вперед, но, казалось, ее это не беспокоило. У меня екнуло внутри, и я чуть не высунулась сама, словно могла поймать ее до того, как она свалится.

– Не хотите вечером прийти к нам обедать? Меня, кстати, зовут Кара. – Она снова обернулась к комнате. – Ш-ш-ш, – сказала она невидимому мне Питеру.

– Я думала, вы итальянка, – призналась я.

– Итальянка? Нет. – Казалось, она удивлена. – Так вы придете?

– Очень любезно с вашей стороны, но…

– Только, пожалуйста, не говорите «нет». У меня тут уже несколько недель один только старый скучный Питер и больше никого. У нас тальятелле аль лимоне[11], я наготовила макарон на целый полк.

Она произносила «тальятелле аль лимоне» и «макарон» как настоящая итальянка.

Я никогда не ела никаких макаронных блюд, но знала, что они подаются в темноватых ресторанах Сохо – из тех, мимо которых я часто проходила, никогда не решаясь войти. Столики на двоих, красные свечи в винных бутылках. Мать заявила бы, что это мерзкая иностранная еда, но я проголодалась, и мне надоело обходиться одними консервами.

Видя мою нерешительность, Кара добавила:

– И я хочу знать о вас все, ведь вы наша новая соседка.

– Спасибо, – ответила я. Желудок помог мне победить сомнения. – Я с радостью.

Кара обернулась в комнату.

– Видишь? – сказала она Питеру. – Я тебе говорила, что она согласится.

Я невольно задумалась о том, что же они обо мне говорили, почему Питер решил, что я откажусь от приглашения, и о чем я сама буду говорить, когда они захотят узнать все. Мне как-то нечего было рассказать.

– Хорошо, – заключила Кара, обращаясь ко мне. – В полвосьмого? Для Питера это поздновато, но мы не можем позволить ему обедать в шесть, как рабочему, а уж тем более в четыре, потому что тогда это будет детский чай и нам придется довольствоваться вареными яйцами и копченой селедкой[12].

Я увидела руки Питера на ее талии. Она радостно вскрикнула от щекотки. И я не стала сообщать ей, что в четыре часа я всегда приносила матери чайник и поднос с гарибальдийским печеньем[13].

* * *

Вымывшись, я надела ту же юбку и блузку, в которых ходила в церковь. Это был мой наряд для официальных выходов: крещение троюродной сестры, встреча с редактором журнала. В моих комнатах не нашлось ни одного зеркала, и, хотя я немного сбросила вес после смерти матери, я знала, что тяжеловата, что у меня широкие бедра и большая грудь, как у нее до болезни. Но мать в те годы, когда мы жили вместе с отцом в нашем роскошном доме в Ноттинг-Хилле, была высокой, с длинными ногами, изящной шеей, и она отлично несла на себе этот лишний вес. Я вылезла из юбки и блузки и облачилась в вечернее платье матери, которое привезла с собой. Я вспомнила, как отец, присев на корточки, обхватил меня руками, и мы с ним смотрели, как мама торжественно спускается по широкой лестнице, придерживая ткань двумя пальцами, чтобы платье не попадало между ног, и ступая так медленно, что казалось, будто она парит в воздухе. У платья имелась короткая бархатная пелерина и бархатный пояс с бархатной же пряжкой, перехватывавший ее талию. Помню, как сильно мне хотелось заполучить это платье, стать его хозяйкой, сходить в нем по ступеням. Я вырвалась из отцовских рук и побежала к ней, и она, наклонившись, подхватила меня, а потом я оказалась стиснута между бархатом платья и тканью отцовского костюма. Аромат ее духов и прикосновение его усов к моей щеке, когда на прощание он поцеловал меня, долго оставались со мной и после того, как они ушли в этот вечер, оставив меня с экономкой.

Теперь это самое платье топорщилось у меня на животе, и как бы я ни разглаживала, оно сопротивлялось, словно удивляясь моим попыткам носить его. Я сняла платье, положила на кровать, разгладила складки и влезла в материнское нижнее белье, которое тоже захватила с собой. Ее пояс впился в мой пышный живот, а грудь перевалила за верхние края толстого бюстгальтера. Я прикрепила ее черные чулки к подвязкам, растянув на бедрах нейлон до прозрачности. Во всем этом невозможно было как следует вздохнуть, зато молния платья закрылась и пуговка вошла в петельку. При каждом движении я чувствовала, как белье стискивает мое тело, словно мать неотступно следует за мной. Даже когда я стояла, кольцо жира опоясывало меня между бюстгальтером и чулочным поясом, словно детский надувной круг, плотно севший на талию. Ладно, деваться некуда.

В ванной я надела сережку от Хэтти Карнеги, лежавшую рядом с пудрой, и задумалась о том, что́ у меня под ногами. Приподняв подол платья и держась за раковину, я опустилась на колени, стараясь издавать как можно меньше шума. Потом вынула доску и положила ее на пол рядом с выемкой. Не в силах удержаться, я снова посмотрела в трубку.

Питер сидел в пижаме на краю ванны, которая поблескивала внутри: видно, из нее только что спустили воду. Кара, в нижнем белье, склонилась над ним. Пальцами одной руки заставляя его отклонить голову вбок, другой рукой она брила его щеку. Пройдясь один раз бритвой, она окунала ее в мыльную воду, заполнявшую раковину. Он оставался неподвижен, лишь его глаза следили за ее работой. Каждое ее движение было точным, выверенным, сосредоточенным: прикосновение пальцев к его лицу, проход бритвы вверх. Я понятия не имела, что процедура бритья может быть такой интимной.

Отстранившись, я выдохнула, только сейчас осознав, что затаила дыхание. Деловито и сноровисто, будто подсматривание за соседями было для меня регулярным будничным занятием, я подобрала серьгу, вставила доску на место так же бесшумно, как извлекала ее, и поднялась.

Загрузка...