Когда я просыпаюсь, рядом никого нет. В животе у меня бурчит, и я уверена, что пропустила обед или завтрак, а может, и то и другое. Но больше всего мне нужен глоток воды. Мне оставили стакан на столике рядом с кроватью, но я могу только скосить на него глаза. Мои руки и ноги больше не подчиняются командам сознания. Те, кто здесь работает, поменяли мне простыни и ночную рубашку, и я со стыдом думаю, как они касались моего больного тела, этих розовых и бурых пятен, этих увядших мышц. От кого-то когда-то я слышала, что с годами тебе становится уютнее в собственной коже, ты снисходительнее относишься ко всем своим складкам и морщинам. Но это не так. Раньше я была крупной женщиной, «пышнотелой», как заметил однажды Питер. А сейчас вся эта плоть растаяла, но кожа осталась, и вот я лежу в ней, словно в луже самой себя. Закрыв глаза, я поворачиваю голову к окну. Сквозь веки светит ярко-алое. Я возвращаюсь.
Золотисто-зеленый свет: день только начинается. Я снова в своей ванной на чердаке. В Линтонсе моих воспоминаний всегда сияет солнце: иногда случалось упасть нескольким каплям дождя и раскатиться грому, но ничего большего. Это мое первое утро здесь, и я собираюсь на озеро. Но сначала я как следует отскребла ванну, раковину и унитаз, вымела волосы, оставшиеся после того, как я содрала куски ковра; их я еще раньше стащила вниз по лестнице, вынесла наружу и закинула на кучу мусора, которую унюхала позади конюшни. Я надела материнские серьги от Хэтти Карнеги[6] и убедилась, что цепочка с материнским медальоном у меня на шее. Может, это и странно – наряжаться на прогулку, но мне нравилось носить эти вещи, чтобы вспоминать о матери, чтобы при случае поднести руку к уху или к шее – и снова услышать ее голос и увидеть полный любви взгляд, которым она смотрела на меня до того, как ушел отец.
Когда я перевязывала шнурок, одна из материнских сережек выпала из мочки, словно мы, все трое – я, мать и сережка, – знали, что эти украшения мне не идут. Мелкие кусочки горного хрусталя вокруг зеленого пекинского стекла, штучка, сделанная для обладательницы более миниатюрных ушей. Сережка поскакала по полу ванной, и я погналась за ней, но она блестящей мышкой исчезла в щели между досками. Сняв другую сережку, я положила ее на полку рядом с пудрой и сунула пальцы в дырку, протискивая их все дальше, пока костяшки не застряли. Внутри я чувствовала лишь теплый воздух. Но доска оказалась расшатана и теперь свободно гуляла среди своих соседок. Я подцепила ее пальцами и удивилась, когда она поднялась, явив проходящие внизу балки. В широких проемах между ними обнаружилась масса когда-то потерянных вещей – словно остатки микроскопического кораблекрушения вынесло на темный песок морского берега: булавки, ржавое бритвенное лезвие, пуговица, две заколки, несколько грязных бусин от порванного ожерелья – и моя сережка. Она притаилась рядом с металлической трубочкой диаметром с толстую сигару, видневшейся из-под слоя пыли. Я попыталась ее вытащить, но оказалось, что она прочно прикреплена к чему-то. От моих усилий она повернулась, приняв вертикальное положение: маленький телескоп. Лизнув палец, я очистила на верхнем конце то, что казалось мне стеклянным диском, а потом наклонилась к трубке, чтобы посмотреть в нее.
Мне открылся вид сверху на другую ванную комнату, более просторную и величественную, чем моя. Ванна на львиных лапах со шторкой из деревянных планок и узорчатая раковина. Все это – искривленное, слегка скрученное, потому что линза искажала вид. Дверь была открыта, и желтый язык утреннего солнца из соседней комнаты лизал пол. На заднем краю раковины лежал на фарфоровой тарелочке свежий кусок мыла, а рядом, на столике, в беспорядке теснились какие-то баночки, бутылочки с духами, зубные щетки. Тут дверь открылась шире, и вошел мужчина. Лишь когда он остановился перед унитазом, я поняла, что это Питер. Я отшатнулась назад, прикрыв ладонью окуляр, и безмолвно застыла, словно вошедший мог в любой момент взглянуть вверх и обнаружить меня. Я вспомнила, как он говорил, что эти комнаты внизу собирались предоставить мне, и теперь была рада, что мне досталась пара бывших помещений для слуг и армейская койка с тоненьким матрасом.
Я сохраняла неподвижность, пока не услышала, как в унитазе спускают воду. Только тогда я вернула трубку в горизонтальное положение и вставила доску на место.
Мистер Либерман и мне прислал что-то вроде инвентарной описи, приложив отдельную страницу со схемой маршрута и ключом. Этот листок он явно выдрал из описания Линтонса, сделанного для продажи:
Неоклассический особняк с вестибюлем, музыкальной комнатой, малой и большой гостиной, оружейной, обеденным залом, курительной, бильярдной, салоном, десятью спальнями и гардеробными, пятью ванными, помещениями для прислуги. Расположен в парке на 764 акра с великолепными деревьями, декоративным озером, фонтаном, цветником, огородом (обнесенным стеной), классическим мостом, оранжереей примечательной конструкции, конюшнями, образцовой молочной фермой, ледником, гротом, усыпальницей, всевозможными причудливыми сооружениями (в числе которых – обелиск) и т. п., а также со множеством хозяйственных и иных построек. Все в той или иной мере требует ремонта.
Мистер Либерман сделал на этом листке пометки карандашом: слово «фонтан» он обвел, а слова «классический мост» подчеркнул трижды.
Я получила его первое письмо, с американской маркой и американским же штемпелем, через месяц после того, как похоронили мать. Совпадение, но удачное. С ее смертью отец перестал платить алименты, и, хотя мать завещала мне все, что у нее было, от этих денег осталось неожиданно мало после того, как я оплатила похороны и разобралась с другими счетами. Квартира в лондонском доме, где мы жили, была съемной.
Мне казалось, что будет очень интересно – впервые за тридцать девять лет не знать, куда я отправлюсь и что буду делать. У нас с матерью выработался привычный распорядок, от которого мы никогда не отступали, и я представляла себе, что стану свободной, получив возможность есть когда хочу, укладываться спать когда хочу, делать что хочу. Я верила, что это меня преобразит. Я десять лет готовилась к смерти матери: всякий раз, возвращаясь из магазинов или библиотеки, я отпирала входную дверь, не зная, что найду внутри. После того как ее не стало, я тоже была готова покинуть этот дом. Мне хотелось избавиться от воспоминаний об этих годах, от воспоминаний, впитавшихся во все здешние предметы: в кресло, откуда она наблюдала за дорогой, ожидая моего возвращения; стол, за которым она регулярно писала моему отцу, прося больше денег; кровать, где я ухаживала за ней и где она умерла. Эта кровать продолжала хранить ее запах, даже когда я сняла простыни, и заставляла меня плакать.
Я поступила безжалостно. Я пригласила местного торговца антиквариатом и предложила ему купить все, что пожелает. Он мычал, недовольно хмыкал и качал головой, пока я водила его по комнатам. Мебель, заявил он, слишком темная и массивная, да и спрос на все эти старомодные викторианские вещи в последнее время почти сошел на нет. Тем не менее он забрал все, в том числе ее старые наряды (когда-то очень модные, сделанные на заказ): он набил их в коробки и сказал, что надеется отыскать для них новый дом. За все вместе он заплатил меньше, чем стоило когда-то одно только платье. Я это знала, но мне хотелось избавиться ото всего. Он оставил ее нижнее белье, пару дешевых ювелирных украшений и единственное вечернее платье, которое я решила сохранить для себя. Я не думала о будущем – во всяком случае, тогда. Я не сомневалась: что-нибудь да подвернется. И я не ошиблась.
За несколько месяцев до этого в «Журнале Общества любителей садовых древностей» напечатали мою статью о палладианских мостах в Стоу и в Прайор-парке. В предыдущие годы они уже публиковали кое-какие мои материалы, хотя и не платя никаких гонораров, потому что это было довольно малоизвестное издание, которое, как мне казалось, читают от силы полдюжины ученых – и больше никто.
Но все-таки, по-видимому, аудитория журнала оказалась несколько шире, потому что однажды я получила пересланное мне через редакцию письмо некоего мистера Либермана, который сообщал, что купил английский загородный дом с прилегающими к нему садами:
Дорогая миссис Джеллико, поскольку Вы являетесь специалистом по мостам и садово-парковой архитектуре в целом, я хотел бы поинтересоваться, не будет ли Вам любопытно посетить недавно приобретенное мною английское загородное поместье и не согласитесь ли Вы дать мне его профессиональную оценку…
Так начиналось его послание. Я бы не стала называть себя специалистом: я всему училась самостоятельно, если не считать одного года в Оксфорде. Все свободное время я проводила в библиотеке Британского музея, сидя в своем привычном кресле, читая, делая выписки и готовя небольшие исторические статьи – для собственного удовольствия. И я никогда не посещала никакие исторические места за пределами Лондона – во всяком случае, после ухода отца.
В тот же день я ответила мистеру Либерману, что принимаю его предложение. Меня привлекали и комиссионные, и шанс вырваться из большого города, но главное – возможность лично изучить самый настоящий классический мост. Я толком не спала, пока не получила его ответ. Мы условились об оплате и о том, где я остановлюсь в доме. Я согласилась к концу августа прислать ему отчет обо всех садовых объектах, представляющих интерес с точки зрения архитектуры.
Свою последнюю лондонскую неделю я провела в пансионе возле Кингс-Кросс. В один чемодан я сложила одежду, в другой – книги и то, что осталось от вещей матери. Ночами я не спала, слушая, как приходят и уходят девушки-постоялицы, а днем сидела в своем кресле в библиотеке Британского музея, читая о Линтонсе все, что могла отыскать. В Певзнере[7] ему уделялось всего полторы страницы: отмечалась помпезность главного портика и с характерным пренебрежением (которое я успела полюбить, работая с этим многотомником) сообщалось, что парадная лестница «не представляет интереса». Перечислялись причудливые садовые постройки и оранжерея, но о мосте не было сказано ни слова. Упоминалась также церковь при поместье, но ее внутреннее убранство «разочаровывало», а скульптуры были названы «излишне сентиментальными». Тем не менее я все-таки выяснила из того же тома, что нынешний неоклассический дом был выстроен в начале XIX века на основе более раннего, кирпичного. Я заказала соответствующие номера «Сельской жизни», однако не нашла в них ничего неожиданного – лишь несколько унылых фотографий каминной облицовки, портика и озера. В одной из статей мне встретилось упоминание об альбоме рисунков, и это в конечном счете привело меня к дневнику женщины, жившей в Линтонсе летом 1755 года. Она пространно повествовала о том, какого жесткого фазана подали на обед, и о том, как холодно в ее неприглядной комнате и как она пыталась дозваться слуг, чтобы те разожгли камин, но не получила никакого ответа. Среди прочего она писала о классическом мосте с его «чудеснейшими арками» над водной гладью.
В то первое утро я, выскользнув через боковую дверь, обогнув фасад дома, пройдя под огромными колоннами портика и затем спустившись по широким ступеням, отправилась к озеру. Когда-то здесь разбили сад в классическом стиле, с четко упорядоченными насаждениями и живыми изгородями, но теперь он разросся, поглотив нижние ступеньки, и побеги ежевики пробились сквозь растрескавшийся камень. Валериана и иван-чай повсюду распространились самосевом, за ногастой сиренью с побуревшими цветами явно никто не ухаживал, а разбушевавшаяся жимолость (Lonicera), карабкаясь вверх, перещеголяла вьюнок (Convolvulus). Когда-то, наверное, озеро и мост можно было увидеть и из дома, но теперь мне пришлось срезать прут, чтобы расчищать себе путь через эти заросли, следуя очертаниям тропинки, по краям которой наросло крапивы. Тропинка вела к задушенным плющом ниссеновским баракам[8] со сводчатыми крышами. Я заглянула в выбитые окна: по запаху и характерному мусору было очевидно, что в недавнем времени их использовали в качестве курятников.
Пройдя между гигантскими рододендронами по обе стороны стертых каменных ступеней, розоватых от упавших и поблекших цветков, я невольно представляла себе то, что могу обнаружить впереди: палладианский мост, еще даже более изящный, чем в Уилтоне или в Прайор-парке, более широкий, чем в Стоу, и, в отличие от стоурхедского, мой будет с храмом. Видите? Я уже называла его моим. Мне хотелось, чтобы это было мое собственное открытие, и я совершенно не думала о мистере Либермане – по крайней мере, тогда. Я мечтала, как напишу статью, которую напечатают не в журнале общества любителей того или сего, а в «Таймс».
Я вышла из зарослей ниже по течению, где в земле когда-то выкопали широкий бассейн, замедлявший воду и создававший у владельцев поместья и у их гостей впечатление, что перед ними озеро, а не просто ручей, перекрытый хитроумной плотиной. Справа от меня изгибалась излучина, и водная гладь пропадала из виду. Когда я вышла на берег, целая стая уток, точно живой плот, поднялась с зеленой воды, хлопая крыльями и крякая. Я повернула налево, пробралась сквозь полосу спутанных деревцов. В земле остались колеи от давних танковых маневров, но ее уже колонизировали травы и папоротники. Озеро подмигивало мне из-за деревьев.
Еще через несколько ярдов я впервые без всяких помех увидела мост в верхней части озера. Он оказался не таким, как мне мечталось. Никакого храма, только очередные косматые кусты и заросли, подступающие к нему по обоим берегам. Арки имелись, но я не углядела в них ничего чудеснейшего. Я уже подумывала развернуться, но решила все-таки постоять на нем, чтобы уж считать дело сделанным. К мосту и через мост вела узенькая оленья тропа, и я двинулась по ней, ударяя своим прутом по побегам ежевики, норовящим уцепиться за мою одежду и кожу, и сбивая ягоды. На восточной стороне течение было ленивое: его замедлял всякий сор, прибившийся к камням, – ветки, листья и какая-то белая вспенившаяся дрянь. Место было сырое и безрадостное, но, когда я развернулась и посмотрела на само озеро, оказалось, что вода в нем чистейшая и ее неподвижная поверхность в центре ловила солнце и небо и бросала их мне прямо в глаза.
Я перешла мост и двинулась вдоль противоположного берега, подныривая под низкими ветками и время от времени прибегая к помощи своего прута. Так я добралась до дальнего конца озера, где оно снова сужалось в ручей, и пересекла скользкую плотину над небольшим рукотворным каскадом. Я сидела там, пока солнце поднималось все выше, и пыталась зарисовать мост и озеро в своем альбоме для набросков. Я привыкла быть одна, привыкла почти всегда оставаться довольной своим одиночеством даже среди лондонской уличной толпы, но здесь, близ линтонсского озера, я ясно осознавала присутствие пары, живущей в доме, и поймала себя на мысли: интересно, что это за люди?
Позже я обошла остальное поместье со всеми его причудами и осмотрела некоторые из построек: обелиск, усыпальницу, грот, огород, молочную ферму. Я сунула нос в заплесневелые кладовые, в ледник, в конюшни. Какие-то невидимые существа разбегались от света и от моих тяжелых шагов. Остаток утра я просидела на маленькой кровати у себя в комнате, с бумагами на коленях, с книгами, разбросанными вокруг на полу (стола или кресла не нашлось): писала заметки, перерисовывала наброски, составляла карту поместья, отмечая расположение всех его сооружений по отношению к дому.
Я выстирала нижнее белье и чулки в раковине ванной комнаты при помощи куска мыла, который там валялся, – потрескавшегося, давно утратившего свой аромат. Потом повесила все это сушиться на бечевке, протянутой над ванной. Под вечер я согрела половину консервной банки сардин в томатном соусе на плитке, которую поставили в моей комнате, заодно снабдив меня кое-какими столовыми приборами. Я положила один чемодан на другой, накрыла конструкцию запасной наволочкой и расставила на ней нож, вилку и тарелку. Сидя, скрючившись, на полу перед этим импровизированным столом, я съела свой обед.
Помыв посуду в раковине ванной и все убрав, я вернулась к работе. Когда я наконец подняла глаза, комнату наполнял абрикосовый свет заходящего солнца. Я встала и потянулась, выгнув спину и повертев туда-сюда головой. Присев на корточки у открытого окна, я разглядывала поместье, пытаясь представить, как оно могло выглядеть, когда все это еще только устраивали: далекие поля – зеленые, непаханые; дубы и кедры с нетронутыми ветвями, внизу у стволов никакой крапивы. В то время как из всех окон открывался вид на идеализированный английский пейзаж, просторно раскинувшийся и обрамленный темными лесистыми уступами.
Снизу донесся запах готовки – чеснока, жарящегося в сливочном масле, и чего-то мясного. В животе у меня заурчало, и я поняла, что полубанки сардин явно недостаточно для обеда. Я высунулась из окна, чтобы как следует вдохнуть аромат, и, глянув вниз, увидела чью-то ногу на подоконнике под моим; прежде чем отпрянуть назад, я успела разглядеть грубые пальцы с ногтями недавно покрытыми зеленым лаком. Надо же: вот как знакомишься с соседями.
На ужин я прикончила горбушку привезенного с собой хлеба и еще одну жестянку сардин. Завтра придется сходить в город, если я захочу есть.
Воздух на чердаке был сыроватый даже с открытым окном. Лежа под простыней в ночной рубашке, я раздумывала, кто мог жить до меня в этой комнате и кто спал в соседней до того, как ее превратили в ванную. Кто вмонтировал в пол эту трубку для подсматривания – любопытный слуга, которому хотелось понаблюдать за своей хозяйкой, или сынок-вырожденец, решивший, что забавно будет иногда пялиться на гостей семейства? Воображение рисовало мне классическую героиню – безумицу, запертую на чердаке, – и то, как она смотрит в глазок на жизнь, протекающую внизу. И вдруг я услышала крик, женский голос – голос Кары. Я села в кровати. В комнатах подо мной зажгли свет: его отблески виднелись в моем окне. Я высунулась наружу: в ванной Кары и Питера свет тоже был включен. Она кричала по-итальянски, словно выплевывая слова. Питер отвечал громко, но спокойно:
– Ну пожалуйста, Кара. Уже поздно. Не будем сейчас это затевать.
В ответ она что-то воскликнула. Иностранные слова уносились в ночь.
– Пожалуйста, по-английски, – попросил Питер.
Кара заверещала, точно зверек, попавший в ловушку. Раздался грохот – разбилось то ли стекло, то ли тарелка. Я тут же втянула голову, словно опасаясь, что соседка вот-вот на меня нападет. Хлопнула дверь, ответно задрожала моя оконная рама, и где-то внизу Кара начала теперь всхлипывать, по-прежнему что-то крича в паузах между иканьями, пытаясь перевести дух и лопоча какую-то бессмыслицу. Кто-то из них рывком закрыл окна, и я больше ничего не слышала, но тут я снова подумала о глазке в полу моей ванной.
Конечно, я понимала, что хорошо, а что дурно. Мой отец, Лютер Джеллико, успел внушить мне это до своего ухода, а потом мать продолжала наставлять уже по-своему: за всякий проступок будет расплата, не лги, не воруй, не разговаривай с незнакомыми, не открывай рот, пока к тебе не обратились, не смотри матери в глаза, не пей, не кури, не ожидай ничего от жизни. Я знала, что существуют правила, по которым я должна жить, но это знание пребывало во мне на интеллектуальном уровне, в виде списка, с которым нужно сверяться, прежде чем совершить что-нибудь. Оно не было естественным и врожденным, как (мне казалось) у всех остальных. Однако в этом списке ничего не было насчет подглядывания и подслушивания. Без всяких угрызений совести я отправилась в ванную и вынула ту самую доску. Встала на колени, подняла трубку и посмотрела в окуляр.
Кара лежала на полу ванной, она была в ночной рубашке, лицо ее закрывали волосы – буйные тугие кудри. Она свернулась клубочком, устроившись головой на коленях у Питера. Время от времени грудь ее вздрагивала и слышался всхлип. Питер в пижаме сидел прислонившись к стене и вытянув ноги. Склонившись к ней, он гладил ее по волосам, и я дивилась той любви, которая читалась в этом движении, во взаимном отдавании и получении, которого я сама никогда не знала. Через несколько минут она села прямо и принялась покрывать его шею и лицо мелкими поцелуями, но он оставался неподвижен, точно ждал внезапно выпущенных когтей. Она поцеловала его в рот, прижавшись к его губам своими, а ее рука, с обручальным кольцом на пальце, прошла по его бедру и скользнула к паху. Я не отводила взгляд: мне было любопытно. Питер не дал ей проникнуть в его пижамные штаны, мягко взяв за запястье и убирая от себя ее руку. Кара повесила голову, ее тело затряслось от рыданий. Он поднял ее на руки и, словно ребенка или инвалида, понес из ванной.