Я пою городу.
Чертов город. Я стою на крыше дома, в котором даже не живу, простираю руки в стороны, напрягаю диафрагму и бессмысленно вою на строящееся здание, которое загораживает мне обзор. Хотя на самом деле я пою городскому пейзажу, раскинувшемуся за ним. Город поймет.
Светает. Предрассветная влага липнет к джинсам, отчего они становятся склизкими – впрочем, может быть, дело в том, что их уже много недель никто не стирал. У меня хватает мелочи на стирку и сушку, но вот других штанов, в которые можно было бы влезть на время стирки, – нет. Наверное, вместо этого я зайду в «Гудвил» неподалеку, потрачусь на еще одни штаны… но позже. Сначала я закончу орать: «ААААааааААААаааа, – вдох, – ааааААААааааааа», – и послушаю, как звук отражается от каждого фасада вокруг и возвращается ко мне. В моем воображении оркестр играет «Оду к радости», а на фоне битует Баста Раймс. Мой голос лишь связывает их воедино.
– Да хорош уже горлопанить! – кричит кто-то, так что я отвешиваю поклон и ухожу со сцены.
Однако, положив ладонь на ручку двери, что ведет на лестницу, я останавливаюсь, оборачиваюсь, хмурюсь и прислушиваюсь, потому что на миг мне слышится далекий, негромкий душевный напев. Глубокий и басистый. Словно кто-то отвечает мне, почти застенчиво.
А совсем издалека до меня доносится кое-что еще: зарождающийся рык, негармоничный, режущий слух. Или, может быть, это просто вой полицейских сирен? Как бы там ни было, звук мне не нравится. Я ухожу.
– Все устроено определенным образом, – говорит Паулу. Этот паршивец снова курит. Я никогда не видел, чтобы он ел. Рот ему нужен только для сигарет, кофе и болтовни. А жаль, ротик-то у него ничего.
Мы сидим в кафе. Я пришел сюда с ним лишь потому, что он купил мне завтрак. Посетители косятся на него – по их стандартам Паулу недостаточно белый, но откуда он конкретно, им неясно. На меня они косятся, потому что я определенно черный и потому что дырки в моей одежде явно появились не ради моды. Ничем дурным от меня не пахнет, но эти люди за милю учуют всякого, у кого нет ни копейки на счете.
– Ага, – отвечаю я, откусываю сэндвич с яйцом и чуть не растекаюсь от удовольствия. Настоящее яйцо! Швейцарский сыр! Гораздо вкуснее той дряни, которую продают в «Макдоналдсе».
Этот парень любит порассуждать. Мне нравится его акцент, совсем не похожий на испанский: он говорит немного в нос и шепелявит. У него огромные глаза, и я думаю: «Сколько бы мне всего сходило с рук, будь у меня всегда такой взгляд, как у щеночка». Но он, похоже, старше, чем кажется, – намного, намного старше. Седина лишь легонько тронула его виски, придавая ему солидности, но говорит Паулу так, будто ему лет сто.
Он тоже косится на меня, причем в его взгляде есть что-то непривычное.
– Ты слушаешь? – спрашивает он. – Это важно.
– Ну да, – говорю я и снова кусаю сэндвич.
Паулу подается вперед.
– Я тоже поначалу не поверил. Конгу пришлось затащить меня в канализацию, прямиком в вонючую темноту, и показать мне растущие корни, прорезывающиеся зубы. Я всю свою жизнь слышал дыхание. И думал, что все его слышат. – Он замолкает. – Ты его уже слышал?
– Что слышал? – спрашиваю я, и ответ оказывается неверным. Не то чтобы я его не слушаю. Мне просто плевать.
Он вздыхает.
– Слушай.
– Да я слушаю.
– Нет. Тебе нужно слушать, но не меня. – Паулу встает, кидает на стол двадцатку – только делать этого не нужно, потому что он уже заплатил за сэндвич и за кофе у стойки, а официантов в этой кафешке нет. – Встреться со мной здесь в четверг.
Я беру двадцатку, разглядываю, затем убираю ее в карман. Я бы переспал с ним и за сэндвич или просто за красивые глаза. Ну да ладно.
– Пойдем к тебе на квартиру?
Он хлопает глазами, затем его лицо становится сердитым.
– Слушай, – снова приказывает он мне и затем уходит.
Я остаюсь, стараюсь растянуть сэндвич на подольше, потягиваю оставшийся после него кофе, воображаю, что я нормальный, и наслаждаюсь этой фантазией. Я смотрю на людей, на то, как они одеты; на лету сочиняю стихотворение о богатой белой девушке, которая видит в своем кафе бедного черного паренька, и у нее случается экзистенциальный кризис. Я представляю, как произвожу впечатление на Паулу своей утонченностью, как он восхищается мной и не думает, что я – всего лишь тупой парнишка с улицы, который его не слушает. Я вижу, как возвращаюсь в чистенькую квартиру с мягкой кроватью и холодильником, битком набитым едой.
Затем в кафешку входит коп – жирный, красномордый тип, который заскочил сюда купить по бутылке пива себе и своему напарнику, оставшемуся в машине. Его безжизненные глаза обводят зал. Я воображаю, что мою голову окружает вращающийся цилиндр зеркал, от которых его взгляд отскакивает. Конечно, фантазии мне ничем не помогут; так я просто пытаюсь унять свой страх, когда поблизости появляются чудовища. Но на этот раз, впервые в жизни, трюк срабатывает: коп оглядывается, но не замечает единственное в зале черное лицо. Повезло. Я ускользаю прочь.
Я рисую для города. Когда я еще учился в школе, к нам по пятницам приходил художник; он давал бесплатные уроки, объяснял перспективу, светотень и всю ту прочую ерунду, которую белые изучают в художественных школах. Только тот парень тоже туда ходил, и он был черным. Прежде я никогда в жизни не видел черного художника. Минуту мне казалось, что, может быть, и я смогу им стать.
Иногда у меня получается. Глубокой ночью, где-нибудь в Китайском квартале, я кружусь и ползаю раком по крыше. В каждой руке у меня аэрозольные баллончики, рядом – ведро краски для гипсокартона, которую кто-то выставил за порог после того, как покрасил свою гостиную в сиреневый цвет. Краской для гипсокартона лучше не увлекаться; она начнет отваливаться через пару дождей. Краска из баллончика подходит куда лучше, но мне нравится контраст двух текстур – жидкой черной на грубой сиреневой, с красным по краям черного. Я рисую дыру. Она похожа на глотку, которая не начинается ртом и не заканчивается легкими; она непрестанно дышит и заглатывает, но никак не может насытиться. Ее никто не увидит, если не считать пассажиров самолетов, летящих к Ла-Гуардии с юго-запада, нескольких туристов, которые закажут вертолетный тур, и воздушной разведки нью-йоркской полиции. Мне плевать, что они увидят. Я рисую не для них.
Уже очень поздно. Я не нашел себе ночлег, но зато нашел, чем заняться, чтобы не уснуть. Не будь сейчас конец месяца, я бы пошел в метро, но копы, не выполнившие план, наверняка ко мне прицепятся. Впрочем, здесь тоже нужно быть осторожным: к западу от Кристи-стрит полно стукнутых на всю голову китайцев, которые любят воображать себя бандой, защищающей свою территорию. Так что я стараюсь не привлекать к себе внимания. Я худенький и темный, что тоже помогает остаться незамеченным. Черт, я всего лишь хочу рисовать, потому что во мне что-то сидит и рвется наружу. Мне нужно открыть эту глотку. Мне нужно, мне нужно… да. Да.
Когда я провожу последний черный штрих, раздается едва слышный, странный звук. Я замираю, недоуменно оглядываюсь… а затем глотка позади меня вздыхает. Мощный порыв влажного ветра щекочет мою кожу, поднимая на ней волоски. Мне не страшно. Ради этого я и рисовал, хотя и не понимал зачем, когда начинал. Я и сейчас не знаю, как понял. Но когда я поворачиваюсь, то вижу лишь краску на крыше.
Паулу надо мной не прикалывался. Ха. Или мама была права, и у меня всегда было что-то не то с головой.
Я подпрыгиваю и улюлюкаю от радости, хотя даже не знаю почему.
Следующие два дня я бегаю по всему городу и рисую везде дыхательные отверстия, пока наконец моя краска не заканчивается.
В день, когда я снова встречаюсь с Паулу, я так измотан, что спотыкаюсь и чуть не вваливаюсь в витрину кафешки. Он хватает меня за локоть и подтаскивает к скамье для посетителей.
– Ты слышишь, – говорит он, похоже, довольный.
– Я слышу кофе, – намекаю я, даже не пытаясь подавить зевок. Мимо проезжает полицейская машина. Несмотря на усталость, я включаю воображение и представляю, что я ничтожество, недостойное их внимания, и что даже бить меня – только руки марать. Снова сработало – они проезжают мимо.
Паулу пропускает мой намек мимо ушей. Он садится рядом, и его взгляд на миг становится странным, словно он смотрит куда-то вдаль.
– Да. Городу дышится легче, – говорит он. – Ты хорошо потрудился, хотя тебя никто и не учил.
– Я старался.
Он, похоже, повеселел.
– Не понимаю, то ли ты мне не веришь, то ли тебе просто все равно.
Я пожимаю плечами.
– Я тебе верю. – А еще мне немного все равно, потому что я очень хочу есть. Мой живот урчит. У меня еще осталась та двадцатка, которую он мне дал, но с ней я пойду в Проспект-парк на церковную распродажу, о которой недавно слышал, куплю курицу, рис, овощи и кукурузный хлеб, и стоить все это будет меньше, чем чашка импортного латте.
Он опускает взгляд туда, где урчит мой живот. Ха. Я притворяюсь, что мне нужно потянуться, и чешу место над прессом так, чтобы приподнять край футболки. Однажды тот художник привел к нам на урок натурщика и показал небольшую полоску мышц над бедрами, которая называется «поясом Аполлона». Взгляд Паулу упирается прямо в нее. «Ну же, ну же, ловись-ловись рыбка. Мне нужно где-то переночевать».
Затем Паулу щурится и снова смотрит мне в глаза.
– Я уже и позабыл, – задумчиво, едва слышно говорит он. – Я почти… Как же давно это было. Когда-то, еще мальчишкой, я жил в фавелах.
– В Нью-Йорке с мексиканской едой туговато, – отвечаю я.
Он моргает и снова смотрит на меня так, словно я сказал что-то смешное. Затем его лицо становится серьезным.
– Этот город погибнет, – говорит он. Паулу не повышает голос, но это и не нужно – теперь я весь внимание. Еда, выживание – все это кое-что для меня, да значит. – Если ты не научишься тому, чему я должен тебя обучить. Если ты не поможешь. Настанет время, и ты потерпишь поражение, и тогда этот город присоединится к Помпее, Атлантиде и десяткам других, чьи имена уже никто не помнит, хотя вместе с ними погибли сотни тысяч людей. Или же он родится мертвым, станет лишь оболочкой города, которая однажды, возможно, снова оживет, но на время искра его жизни угаснет, как это случилось с Новым Орлеаном. Как бы там ни было, ты все равно погибнешь вместе с ним. Ты – катализатор, который либо даст ему силу, либо приведет к уничтожению.
Он говорил о таких вещах с тех пор, как впервые появился. О местах, которые никогда не существовали, событиях, которые не могли происходить, о знамениях и предвестниках. Я считаю, что все это чушь собачья, ведь он рассказывает об этом мне, парнишке, чья родная мама вышвырнула его из дома и ежедневно молится о том, чтобы он сдох. Наверное, она меня ненавидит. Да сам господь бог меня ненавидит. А я ненавижу бога в ответ, так что с чего бы это ему выбирать меня ради какой-то великой цели? Но именно из-за него я и начинаю внимательно слушать, из-за бога. Даже если я во что-то не верю, это не значит, что оно не может испортить мне жизнь.
– Скажи, что мне сделать, – говорю я.
Паулу кивает; вид у него самодовольный. Думает, что взял меня на крючок.
– Ага. Значит, умирать тебе не хочется.
Я встаю, потягиваюсь; чувствую, как улицы вокруг меня удлиняются и становятся податливыми на все усиливающейся дневной жаре. Интересно, это происходит взаправду или только в моем воображении; или же все происходит взаправду, но я воображаю, что это как-то связано со мной?
– Да иди ты. Не в этом дело.
– Значит, даже на это тебе плевать. – Тоном голоса он намекает, что это вопрос.
– Дело не в том, что я не хочу умирать. – Когда-нибудь я окочурюсь с голоду, или замерзну одной зимней ночью, или подцеплю заразу, буду гнить, пока больницам не придется принять меня даже без денег и адреса прописки. Но пока я не протянул ноги, я буду петь, и рисовать, и танцевать, и трахаться, и плакать для города, потому что он мой. Мой, чтоб его. Вот почему.
– Дело в том, что я хочу жить, – заканчиваю я. Затем поворачиваюсь и смотрю на него в упор. Если Паулу не понимает, о чем я, то он может идти в задницу. – Скажи мне, что делать.
В лице Паулу что-то меняется. Теперь он слышит. Меня. Так что он встает и уводит меня прочь, чтобы преподать мне мой первый настоящий урок.
Урок таков: большие города похожи на живых существ; они рождаются, растут, стареют и, когда приходит их время, умирают.
Тоже мне новость, да? Всякий, кто хоть раз бывал в настоящем большом городе, так или иначе чувствует это. Все, кто живет вне городов и ненавидит их, – они не просто так чего-то боятся, большие города действительно другие. Они – бремя для мира, разрыв в ткани реальности, наподобие… наподобие черных дыр, наверное. Да. (Я иногда хожу в музеи. Там внутри классно, да и Нил Деграсс Тайсон красавчик.) Со временем в города стекается все больше и больше людей, они оставляют здесь свои странности, затем уходят, и их заменяют другие. Так разрыв увеличивается. В конце концов он становится настолько глубоким, что образует карман, соединенный… с чем-то… лишь тончайшей нитью из… чего-то. Из того, из чего сделаны города.
Тем не менее процесс запускается, и в этом кармане части города начинают множиться и обретать свои отличительные черты. Его канализационные коллекторы простираются в места, где нет необходимости в воде. В его трущобах прорезаются зубы, в его центрах искусств – когти. Самые обыкновенные процессы, вроде движения транспорта, строительства и тому подобного, начинают происходить ритмично. Если записать их звуки и быстро воспроизвести в обратном порядке, они будут похожи на биение сердца. Город… оживает.
Но не все города достигают этой точки. Прежде на нашем континенте существовало несколько великих городов, но это было до того, как Колумб подгадил индейцам, так что нам пришлось начинать все сначала. Как и сказал Паулу, Новый Орлеан не смог ожить, но он не погиб окончательно, и это уже хорошо. Он может попробовать родиться снова. Мехико уже почти готов. Но Нью-Йорк – первый американский город, достигший этой точки.
Созревание может занять двадцать лет, или двести, или две тысячи, но в конце концов время придет. Пуповина перерезается, и город становится самостоятельным; теперь он способен стоять на нетвердых ногах и делать… ну, все, что, черт возьми, захочет делать живое, мыслящее существо, имеющее облик охрененно большого города.
Однако, как и всегда по законам природы, рядом таятся другие существа. Они ждут этого момента, желая поживиться новорожденной жизнью, сожрать ее целиком, наслаждаясь воплями.
Поэтому Паулу и пришел учить меня. Поэтому я могу сделать так, чтобы городу легче дышалось; могу размять и помассировать его асфальтовые конечности. Видите ли, я кто-то вроде акушера.
Я управляю городом. Я управляю им каждый чертов день.
Паулу отводит меня домой. Это просто чья-то съемная летняя квартира в Нижнем Ист-Сайде, но здесь я чувствую себя как дома. Я залезаю в его душ и съедаю немного еды из его холодильника, без спросу, просто чтобы посмотреть, что он сделает в ответ. Он не делает ровным счетом ничего, только закуривает сигарету – наверное, чтобы позлить меня. Я слышу полицейские сирены на улицах по соседству, частые, близкие. Почему-то мне приходит в голову, а не ищут ли они меня. Вслух я ничего не говорю, но Паулу видит, как я задергался. Он говорит:
– Предвестники Врага будут прятаться среди городских паразитов. Остерегайся их.
Он всегда несет такой загадочный бред. Кое-что я понимаю, например, когда он размышляет о том, что, возможно, у всего этого есть некая цель: у великих городов и у процесса, который их создает. А действия Врага – нападения в момент уязвимости; гнусные преступления, совершенные просто потому, что подвернулась такая возможность, – могут быть разминкой перед чем-то бо́льшим. Но порой Паулу несет откровенный бред, например, когда говорит, что мне стоит подумать о медитации. Как будто я стану лучше понимать потребности города, если начну заниматься йогой, как белые девчонки.
– Да, йогой, как белые девчонки, – говорит Паулу, кивая. – Йогой, как индийские мужчины. Ракетболом, как биржевые маклеры; гандболом, как школьники; балетом и меренге. И будешь ходить в залы профсоюзов и галереи Сохо на Манхэттене. Ты станешь воплощением города с населением в миллионы человек. Тебе не нужно превращаться в этих людей, но знай, что они – часть тебя.
Я смеюсь.
– Ракетбол? Нет, чувак, эта хрень уж точно не «часть меня».
– Из всех город выбрал тебя, – говорит Паулу. – Их жизни зависят от тебя.
Может быть. Но я все время голоден и измотан, все время напуган, никогда не чувствую себя в безопасности. Пусть я ценен для других, но что в этом хорошего, если никто не ценит меня?
Он видит, что я больше не хочу разговаривать, поэтому встает и идет спать. Я падаю на диван и отключаюсь. Для остального мира я все равно что мертв. Мертв.
И мне снится сон, сон о темном месте под тяжелыми холодными волнами, где нечто скользкое пробуждается, распрямляется и направляется к устью Гудзона, где тот впадает в море. Прямиком ко мне. И я слишком слаб, слишком беспомощен, слишком скован страхом, чтобы сделать что-либо; я могу лишь дрожать под его хищным взглядом.
Что-то еще приходит издалека, с юга. (Все это не совсем реально. Все происходит где-то около тонкой пуповины, которая соединяет реальность города с реальностью мира. Последствия видны в мире, говорил Паулу. Причина же сосредоточена вокруг меня.) Оно становится между мной и пробудившимся нечто. Что-то необъятное защищает меня, но только сейчас, один-единственный раз, только здесь – впрочем, я чувствую, как далеко-далеко другие хмыкают, ворчат и становятся на изготовку. Предупреждают Врага о том, что он должен придерживаться правил, по которым всегда велась эта древняя битва. Ему не позволено нападать на меня так рано.
Мой защитник в этом нереальном сонном царстве огромен и раскидист; он – настоящая жемчужина, покрытая коркой грязи; от него разит крепким кофе и примятой травой футбольного поля, уличным шумом и знакомым сигаретным дымом. Он угрожающе демонстрирует балки, похожие на сабли; все длится лишь миг, но этого оказывается достаточно. Пробудившаяся тварь вздрагивает и неохотно отступает в свою холодную пещеру. Но она вернется. Так уж заведено.
Я просыпаюсь. Солнечный свет греет мне щеку. Что это было, просто сон? Спотыкаясь, я вхожу в комнату, где спит Паулу.
– Сан-Паулу, – шепчу я, но он не просыпается. Я забираюсь под его одеяло. Когда он пробуждается, то не тянется ко мне, но и не отталкивает. Я даю ему понять, насколько я благодарен, и даю причину снова впустить меня сюда позже. С остальным придется подождать до тех пор, пока я не достану презервативы и он не вымоет свой рот-пепельницу. После я снова залезаю в душ, надеваю одежду, которую постирал в его раковине, и, пока он все еще храпит, выхожу вон.
Библиотеки – это безопасные места. Зимой в них тепло. Никто не станет возмущаться, что ты торчишь здесь весь день, если только ты не пялишься на детский уголок и не пытаешься посмотреть порно на компьютерах. Библиотека на Сорок второй авеню – та, что со львами, – отличается от остальных. Из нее нельзя выносить книги. Однако она тоже безопасная, так что я сажусь в угол и читаю все, до чего могу дотянуться: законы муниципального налогообложения, «Птицы Гудзонской долины», «Чего ждать, когда вы ждете ребенка в большом городе: издание для Нью-Йорка». Видишь, Паулу? Я же говорил, что слушаю.
Время уже близится к вечеру, и я выхожу на улицу. Люди сидят на ступеньках, смеются, болтают, корчат рожи, орудуя селфи-палками. У входа в метро стоят копы в бронежилетах; они демонстративно выпячивают свое оружие, чтобы туристы чувствовали, что Нью-Йорк им не угрожает. Я покупаю польскую сосиску и съедаю ее у ног одного из львов. У «Стойкости», не у «Терпения». Свои сильные стороны я знаю.
Наевшийся мяса, расслабленный, я думаю о всякой ерунде: например, о том, надолго ли Паулу позволит мне остаться у него и могу ли я воспользоваться его адресом, чтобы подать на какую-нибудь матпомощь. Поглощенный мыслями, я не смотрю по сторонам. Пока, наконец, по моему боку не пробегают ледяные мурашки. Не успев даже напрячься, я уже знаю, в чем дело, но снова поступаю беспечно и поворачиваюсь, чтобы посмотреть… Дурак, какой же я дурак, ведь знаю, что так делать нельзя; в Балтиморе копы сломали парню позвоночник лишь за то, что он встретился с одним из них взглядом. Но стоит мне посмотреть на тех, что стоят на углу напротив библиотеки, – на низкорослого бледного мужчину и высокую темноволосую женщину, одетых в темно-синюю, почти черную униформу, – я замечаю кое-что совсем странное, и мой страх ненадолго сменяется удивлением.
День стоит ясный, на небе ни облачка. Мимо копов проходят люди, и послеполуденное солнце оставляет под ними резкие, короткие, едва заметные тени. Но вокруг этих двоих тени сгущаются и клубятся, будто над ними висит их собственное бурлящее грозовое облако. Я смотрю на них, и тот коп, что пониже, начинает… как бы растягиваться, его очертания слегка искажаются, пока один глаз не становится в два раза больше другого. На его правом плече медленно появляется припухлость, словно у него вывихнут сустав. Его спутница, похоже, ничего не замечает.
Оу-у-у, нет. Я встаю и начинаю пробираться через толпу на ступеньках. Делаю то же, что обычно, пытаюсь отразить от себя их взгляд – но на этот раз все идет не так. Что-то похожее на липкие ниточки дешевой жвачки цепляется к моим зеркалам. Я чувствую, как копы начинают идти за мной следом, как нечто огромное и неправильное поворачивается ко мне.
Даже тогда я продолжаю сомневаться – все-таки многие настоящие копы точно так же источают волны садизма, – но рисковать я не собираюсь. Мой город беспомощен, он еще не родился, и рядом нет Паулу, который мог бы меня защитить. Я должен сам позаботиться о себе, как и всегда.
Я принимаю непринужденный вид, дохожу до угла и там сматываюсь – точнее, пытаюсь. Чертовы туристы! Они торчат не на той стороне тротуара, останавливаются, чтобы посмотреть на карты и сфотографировать всякую фигню, на которую всем остальным наплевать. Я так занят, мысленно обкладывая их трехэтажными матами, что забываю: опасность может исходить и от них. Когда я прохожу мимо, кто-то поднимает ор и хватает меня за руку. Я слышу мужской крик:
– Он пытался стащить ее сумочку!
Я стараюсь вырваться. «Собака, да я же и пальцем ничего не тронул», – думаю я, но уже слишком поздно. Я вижу, как другая туристка тянется к своему телефону, собираясь набрать девять один один. Сейчас все полицейские этого района начнут цепляться ко всем чернокожим парням всех возрастов.
Мне нужно убраться отсюда.
Прямо передо мной стоит Центральный вокзал, манящий и обещающий спасение в недрах метро, но я вижу, что у входа околачиваются трое полицейских, и потому сворачиваю направо, чтобы двинуться по Сорок первой. Толпа редеет за Лексингтон-авеню, но куда же мне податься? Я перебегаю Третью, не обращая внимания на поток машин – проскочить между ними нетрудно. Но я начинаю уставать, потому что я – тощий чувак, который вечно недоедает, а не звезда легкой атлетики.
Однако я продолжаю шагать вперед, даже несмотря на жжение в боку. Я чувствую, что те копы, предвестники Врага, идут за мной по пятам. Земля сотрясается от их неуклюжих шагов.
Примерно в квартале от меня воет сирена, она приближается. Черт, скоро же саммит ООН; еще не хватало, чтобы меня стала пасти Секретная служба или что-то вроде нее. Я сворачиваю налево в переулок и спотыкаюсь о деревянный поддон. Снова повезло – полицейская машина проезжает мимо переулка как раз в тот момент, когда я падаю, и копы не замечают меня. Я пытаюсь отдышаться и не встаю, пока наконец шум двигателя не стихает вдали. Решив, что опасность миновала, я поднимаюсь. Оглядываюсь, потому что город съеживается вокруг меня, бетон дрожит и вздымается, и все, от земли до баров на крышах, говорит мне, чтобы я поскорее шел дальше. «Иди. Иди».
Позади меня переулок заполняет… какая-то… чертовщина? Мне не хватает слов, чтобы ее описать. У нее слишком много рук, слишком много ног, слишком много глаз, и все они в упор смотрят на меня. Где-то внутри этого скопления я мельком вижу темные кудри и русый ежик и внезапно осознаю, что это… это нечто на самом деле – мои два копа. Слившиеся в одно настоящее чудовище. Стены переулка покрываются трещинами, и оно просачивается в узкое пространство.
– Ох. Твою ж мать. Нет, – выдыхаю я.
Я с трудом поднимаюсь на ноги и бегу прочь. Из-за угла Второй авеню выезжает патрульная машина, но я не замечаю ее вовремя и не успеваю скрыться из виду. Громкоговоритель машины ревет что-то неразборчивое, наверное: «Сейчас я тебя прикончу», – и теперь я по-настоящему потрясен. Неужели они не видят тварь за моей спиной? Или им просто плевать, потому за нее они не смогут вытрясти себе премию из бюджета? Чтоб их, пусть они меня пристрелят. Всяко лучше, чем то, что собирается сделать это чудовище.
Я бросаюсь налево, на Вторую авеню. Полицейская машина не сможет поехать за мной по встречке, но это вряд ли остановит какого-то монстра, слепленного из двоих копов. Сорок пятая. Сорок седьмая, и мои ноги превращаются в расплавленный гранит. Пятидесятая, и я думаю, что сейчас умру. Еще не хватало заработать сердечный приступ в столь юном возрасте; скажут: бедный ребенок, надо было есть больше органики, не нервничать так сильно и не злиться; ведь мир не сможет причинить тебе вреда, если ты просто не будешь обращать внимания на все, что с ним не так. По крайней мере, пока он тебя все равно не прикончит.
Я пересекаю улицу, на свой страх и риск оглядываюсь и вижу, как на тротуар выкатывается нечто. У этой твари как минимум восемь ног, тремя или четырьмя руками она отталкивается от здания, чуть покачивается… а затем снова бросается прямо на меня. Это тот Мегакоп, и он нагоняет меня. «Черт, черт, черт, пожалуйста, нет».
Выход только один.
Сворачиваю направо. Пятьдесят третья, бегу против потока. Дом престарелых, парк, набережная… к черту, не годится. Пешеходный мост? Тоже к черту. Я направляюсь прямо к шести полосам дерьмового асфальта и выбоин, которыми славится магистраль ФДР, – не проходите мимо и не пытайтесь перейти пешком, если не хотите, чтобы вас размазало тонким слоем до самого Бруклина. Что за магистралью? Река Ист-Ривер, но до нее еще нужно дожить. Я настолько напуган, что готов рискнуть и попытаться переплыть эту вонючую сточную канаву. Но, скорее всего, я рухну на третьей полосе, и меня успеют задавить раз пятьдесят, прежде чем кто-нибудь догадается нажать на тормоза.
За моей спиной Мегакоп издает причмокивающий, хриплый звук; он будто прочищает горло, чтобы что-то проглотить. Я бросаюсь вперед, через ограждение, по траве и прямиком в адово пекло; одна полоса, серебристая машина, вторая полоса, гудки, гудки, гудки, третья полоса, ТЯГАЧ С ПОЛУПРИЦЕПОМ, ЧТО СРАНЫЙ ТЯГАЧ ДЕЛАЕТ НА ФДР, ОН ЖЕ СЛИШКОМ ВЫСОКИЙ, ТУПОЙ ТЫ ДЯТЕЛ, ПОНАЕХАВШИЙ ИЗ КАКОЙ-НИБУДЬ ДЕРЕВНИ В СЕВЕРНОЙ ЧАСТИ ШТАТА, визг, четвертая полоса, ЗЕЛЕНОЕ ТАКСИ, снова визг, малютка «Смарт» – ха-ха, какой милаха, – несущийся грузовик, шестая полоса, голубой «Лексус» задевает мою одежду, проносясь мимо, визг, визг, визг
визг
визг металла и шин, реальность растягивается, и никто не тормозит и не пытается объехать Мегакопа; ему не место здесь, на магистрали Франклина Рузвельта, на этой жизненно важной артерии, по которой переносятся питательные вещества, и сила, и энергия, и адреналин; машины здесь – это белые кровяные тельца, а эта тварь – раздражитель, инфекция, нарушитель, с которым город расправляется решительно и беспощадно визг, и Мегакопа разрывают на куски полуприцеп, такси, «Лексус» и даже тот очаровательный «Смартик», которому приходится немного вильнуть в сторону, чтобы переехать особо живучий извивающийся ошметок. Я падаю на полоску травы, воздух выбит из моих легких, я дрожу, хриплю и беспомощно смотрю, как перемалывается дюжина конечностей, как давится две дюжины глаз и рот, больше похожий на распоротые пополам десны. Ошметки мерцают, как монитор, у которого закоротило AV-кабель, становятся то прозрачными, то снова обретают плотность, – но ФДР не остановить ничем, кроме, пожалуй, президентского кортежа или игры «Никсов», а эта тварь уж точно не Кармело Энтони. В считаные секунды от нее не остается ничего, кроме наполовину реальных пятен, размазанных по асфальту.
Я жив. Боже.
Какое-то время я плачу. Маминого дружка здесь нет, так что никто не влепит мне пощечину и не скажет, что я не мужик. Папа бы сказал, что это ерунда – раз ты плачешь, значит, ты жив, – но папа мертв. А я жив.
Мои ноги горят и подкашиваются; я заставляю себя подняться, но снова падаю. Все болит. Неужели меня все-таки хватил тот сердечный приступ? Меня тошнит. Все вокруг ходит ходуном и смазывается. Может быть, у меня инсульт. Не обязательно ведь быть стариком, чтобы он случился, верно? Спотыкаясь, я подбредаю к мусорному баку и задумываюсь, а не блевануть ли в него. Рядом на скамейке лежит старик – лет через двадцать я буду выглядеть так же, если столько протяну. Когда я начинаю давиться рвотными позывами, он приоткрывает глаз и осуждающе поджимает губы, будто смог бы напугать мусорный бак лучше меня.
Он говорит:
– Время пришло, – и поворачивается на другой бок, ко мне спиной.
Время. Внезапно я чувствую, что должен куда-то спешить. Неважно, что мне дурно, неважно, что я измотан, – что-то просто… тянет меня. На запад, к центру города. Я отталкиваюсь от бака, обнимаю себя руками и, дрожа и спотыкаясь, волочусь к пешеходному мосту. Пересекая полосы, которые я только что перебежал, я опускаю взгляд вниз, на мерцающие ошметки мертвого Мегакопа, раскатанного по асфальту сотней автомобильных колес. Некоторые кусочки все еще подергиваются, и мне это не нравится. Они – зараза, инородное тело. Я хочу от него избавиться.
Мы хотим от него избавиться. Да. Время пришло.
Я моргаю и внезапно оказываюсь в Центральном парке. Чтоб меня, как я сюда попал? Сбитый с толку, я прохожу мимо еще одной пары полицейских, но понимаю это, только когда вижу их черные ботинки. Впрочем, эти двое не обращают на меня внимания. А должны бы – на дворе июнь, а тощий парнишка дрожит, будто ему холодно. Даже если они просто уволокут меня с улицы, чтобы засунуть мне в задницу туалетный ершик, они должны хотя бы заметить меня. Но копы ведут себя так, словно меня здесь нет. Ральф Эллисон был прав: чудеса случаются, и улизнуть можно от любого нью-йоркского полицейского, аллилуйя.
Озеро. Мост Боу-Бридж – место перехода. Я останавливаюсь на нем, немного стою и понимаю… все.
Все, что рассказал мне Паулу, – это правда. Где-то за городом пробуждается Враг. Он послал своих предвестников, и они потерпели неудачу, но город уже заражен. Эта зараза разносится каждой машиной, которая проезжает по Мегакопу, размазанному по дороге микроскопическим слоем, и так Враг получает возможность закрепиться здесь. При помощи этого якоря он вытаскивает себя из тьмы к нашему миру, к теплу и свету; к тому, кто бросает ему вызов, – ко мне и к новой, рождающейся сущности, к моему городу. Конечно, Враг бросает в атаку не все свои силы. Мне предстоит сразиться лишь с малой частью этого древнего, древнего зла, но и ее наверняка более чем хватит, чтобы убить одного ничтожного, измученного паренька, чей город даже не может его защитить.
Пока что не может. Время пришло. Или придет? Посмотрим.
На Второй, Шестой и Восьмой авеню у меня отходят воды. То есть трубы прорвало. Водопроводные. Да уж, непорядок, вечером все вокруг встанет в пробках. Я закрываю глаза и вижу то, чего не видит больше никто. Я чувствую, как гнется реальность, меняются ее ритмы, ее возможности. Я протягиваю руку, хватаюсь за перила моста и чувствую ровный, сильный пульс, который проходит через них. «У тебя все получится, малыш. Все отлично».
Что-то начинает меняться. Я становлюсь большим, всеобъемлющим. Я чувствую, как упираюсь в небосвод; становлюсь тяжелым, как фундаменты города. Рядом со мной маячат другие, наблюдают – кости моих предков под Уолл-стрит, кровь моих предшественников на скамейках Кристофер-парка. Нет, это новые другие, такие же, как я, грубые оттиски на ткани пространства и времени. Сан-Паулу сидит ближе всех ко мне, и его корни дотягиваются до костей мертвого Мачу-Пикчу. Он с мудрым видом наблюдает и слегка вздрагивает, когда вспоминает свое собственное рождение, трудное и произошедшее сравнительно недавно. Париж смотрит с отстраненным безразличием, немного оскорбленный тем, что первый город из нашей безвкусной страны выскочек прошел этот переходный период. Лагос ликует, видя нового парня, которому знакома суета, шумиха и борьба. Здесь есть и другие, их много, и все они смотрят и ждут, станет ли их сегодня больше. Или нет. Как бы там ни было, они увидят, что я – мы – хотя бы на один блистательный миг стали великими.
– Мы справимся, – говорю я, стискивая поручень и чувствуя, как город сжимается. По всему городу люди слышат щелканье в ушах и недоуменно оборачиваются. – Еще немного. Давай же. – Я напуган, но спешить нельзя. «Lo que pasa, pasa…» – черт, теперь эта песня заела у меня голове, во мне и во всем остальном Нью-Йорке. А он весь здесь, как и сказал Паулу. Мы с городом больше ничем не разделены.
И когда небосвод содрогается, смещается и рвется, Враг, извиваясь, вырывается из глубин, и его рев соединяет наши реальности…
Но уже слишком поздно. Пуповина перерезана, и мы у цели. Мы родились! Мы встаем, целые, здоровые и независимые, и наши ноги даже не дрожат. Мы справимся. Не клюй носом, когда имеешь дело с городом, который никогда не спит, сынок, и не смей тащить сюда свою дебильную потустороннюю хрень.
Я поднимаю руки, и авеню подпрыгивают. (Причем это происходит в действительности, хотя и не совсем. Земля содрогается, и люди думают: «Гм, что-то в метро сегодня укачивает больше обычного».) Я встаю поустойчивее, и мои ноги становятся балками, сваями и плитами фундаментов. Тварь из глубин визжит, а я смеюсь, ощущая головокружение и послеродовой всплеск эндорфинов. «Ну давай, нападай». Тварь бросается на меня, и я толкаю ее автомагистралью Бруклин-Куинс, как бедром; бью наотмашь парком Инвуд-Хилл, прикладываю локтем Южного Бронкса. (В вечерних новостях потом сообщат об обрушениях на десяти строительных площадках. Как же плохо в городе соблюдается техника безопасности, ой как плохо.) Враг пробует потрясти передо мной какой-то извивающейся дрянью – сколько же у него щупалец? – так что я рычу и вгрызаюсь в них, ведь в Нью-Йорке суши жрут не меньше, чем в Токио, с ртутью там и всякой дрянью.
«Ой, а что это мы заплакали? Убежать захотели? Ну уж нет, сынок. Ты пришел не в тот город». Я топчу тварь всей тяжестью Куинса, что-то внутри нее надламывается, и переливчатая кровь брызжет на мироздание. Тварь потрясена, ведь ей уже несколько столетий никто не причинял настоящую боль. Она яростно налетает на меня в ответ, и я не успеваю отразить удар. Из места, которое невидимо для большей части жителей города, из ниоткуда возникает щупальце длиной с небоскреб, которое с размаху врезается в гавань Нью-Йорка. Я кричу, падаю, слышу, как хрустят мои ребра, и – нет! – сильное землетрясение впервые за десятилетия сотрясает Бруклин. Вильямсбургский мост изгибается и разрывается напополам, как хворостина; Манхэттен стонет и трещит по швам, но не поддается. Я чувствую смерть каждого погибшего там, как свою собственную.
«Да я тебя за это урою, мразь», – не-думаю я. Ярость, горе и жажда мщения мутят мой рассудок и ввергают в бешенство. Боль – это мелочь, мне не впервой. Мои ребра скрипят и стонут, но я заставляю себя выпрямиться и расставляю ноги пошире. Затем я одновременно обрушиваю на Врага радиацию Лонг-Айленда и токсичные отходы Говануса, которые жгут его, как кислота. Тварь снова воет от боли и отвращения, но знаешь что? Иди ты к черту, тебе здесь не место, это мой город, убирайся! Чтобы урок запомнился, я режу мразь поездами с железной дороги Лонг-Айленда, длинными гудящими составами, а затем, чтобы сделать побольнее, посыпаю эти раны солью из воспоминаний об автобусной поездке в Ла-Гуардию и обратно.
А чтобы тварь не зарывалась, я бью ее Хобокеном наотмашь по заднице, обрушивая на Врага ярость десяти тысяч бухих чуваков, как божий молот. Портовое управление считает этот район почетной частью Нью-Йорка, ублюдок, и тебя только что уделали по-джерсийски.
Враг – такая же неотъемлемая часть природы, как и любой город. Остановить процесс нашего становления невозможно, и невозможно полностью изничтожить Врага. Я лишь покалечил малую его часть – но отделал я эту часть будь здоров, не сомневайтесь. Что ж, хорошо. Если когда-нибудь придет время для нашей последней схватки, он дважды подумает, прежде чем снова нападать на меня.
На меня. На нас. Да.
Когда я расслабляю руки и открываю глаза, то снова вижу Паулу. Он идет ко мне по мосту, и во рту у него очередная сигарета. На миг передо мной опять предстает его истинный вид: просторный город из моего сна, со сверкающими шпилями, вонючими трущобами и украденными, неумолимо переиначенными ритмами. Я знаю, что он тоже видит меня во всей красе, мои сверкающие огни и суету. Может быть, он всегда это видел, но теперь в его взгляде сверкает восхищение, и мне это нравится. Он подходит, дает мне опереться о себя и говорит:
– Поздравляю.
Мои губы растягиваются в широченной улыбке.
Я живу городом. Он процветает, и он мой. Я достоин быть его аватаром. Теперь мы вместе, и мы никогда не будем жить в стра…
ой, черт
что-то мне нехорошо.