Послеполуденное солнце безжалостно жгло мне спину – очередное напоминание о том, что даже в аду едва ли бывает жарче, чем в Южной Каролине между маем и сентябрем. Можно подумать, что все эти месяцы Бог держит над нашим штатом огромное увеличительное стекло, стараясь поджарить нас как следует.
Палящее солнце и зной странно действуют на человека, особенно если он несколько часов подряд не слезает с трактора. Например, такой человек может вдруг задуматься о самых неожиданных вещах. Так и я, медленно двигаясь вдоль рядов в облаке пыли и солярных выхлопов, размышлял о черных рабах, которые когда-то обрабатывали огромные поля вручную. Наверное, в наших краях нельзя быть фермером и не думать о том, что происходило на этой земле полтора века назад. И ладно бы только поля!.. Почти все ирригационные каналы для осушения плодородных низин тоже были выкопаны чернокожими мужчинами и их сыновьями.
Рабами.
Подобные вещи с трудом укладываются у меня в голове. Когда, на каком этапе своей истории человек вдруг решил, что он может владеть другим человеком как вещью? Одно дело война… Я понимаю, что победитель, одолевший своего врага на поле боя, может забрать его дом и другое имущество, но покупать и продавать людей?!. Разве для этого Бог создал человеческий род? Лично я не согласился бы стать рабовладельцем за весь чай Китая. Да я и не понимал, как я мог бы «владеть» тем же Эймосом… Я готов был умереть за него, но если бы кто-то попытался продать Эймоса мне или кому-нибудь другому, такого, с позволения сказать, «человека» я, скорее всего, пристрелил бы как бешеную собаку.
Помню, когда я был мальчишкой и учился то ли в первом, то ли во втором классе, я пришел из школы и по обыкновению сразу помчался в поле, где работал мой дед. Взобравшись на трактор, я уселся на сиденье рядом с ним и стал смотреть, что он делает. Дед сеял – прицепленная к трактору запыленная сеялка разбрасывала семена и тут же заделывала их в землю. Дед правил одной рукой, шляпа на затылке, в зубах – соломинка. Именно тогда он показал мне старые, оплывшие канавы, которые много лет назад выкопали рабы. Не заметить их было просто невозможно – некоторые из них были такими широкими, что по дну мог проехать «Бьюик».
Каждый раз, когда Папа заговаривал о рабстве, его нижняя губа непроизвольно выпячивалась как у человека, который испытывает к чему-то глубочайшее отвращение. В тот день я спросил, почему не нашлось человека, который выкупил бы у хозяев всех рабов и отпустил их на свободу. Папа остановил трактор, заглушил мотор, усадил меня перед собой на крыло и сдвинул назад козырек моей бейсболки.
«Много лет назад, – сказал он, – такой человек нашелся. Он отдал все, что у Него было, выкупил всех рабов и дал им свободу».
Его слова показались мне странными.
«Как же тогда получилось, – спросил я, – что рабы появились снова?»
Папа ненадолго отвернулся, сплюнул сквозь зубы и переложил соломинку из одного угла рта в другой. Взгляд его был устремлен куда-то очень далеко – за край поля, за луг и даже за лес, темневший на горизонте.
«Я много об этом думал, – ответил Папа и улыбнулся. – И если я попаду в рай, это будет первый вопрос, который я собираюсь Ему задать».
С тех пор каждый раз, когда я вспоминаю о рабах, о Холокосте, о бойне в школе «Колумбайн»[10], о привязанной к дереву Аманде или о моем сыне, который покоится под каменной плитой, я чувствую, что Дьявол по-прежнему живет на Земле. Но это еще не все. Когда я слышу голос Мэгги, когда чувствую ее прикосновение или ощущаю на своей коже ее дыхание, я точно знаю, что Бог тоже находится совсем близко.
Рана у меня на руке давно зажила, но остался шрам, похожий на застрявший под кожей кусочек пластыря. Иногда по ночам я просыпался от того, что спящая рядом со мной Мэгги бессознательно ощупывала его кончиками пальцев.
Многие люди спрашивали у Мэгги, слышала ли она их голоса, когда лежала в коме. Я не спрашивал – в этом не было необходимости. Я точно знал, что меня она слышала. У любви есть свои особые способы и средства передачи информации. На них нельзя сослаться в суде, их нельзя воспроизвести в лаборатории, да и в медицинской карте вы не увидите никаких ссылок на что-либо подобное. Это – таинственный язык сердца, и хотя он до сих пор не расшифрован, поскольку состоит вовсе не из слов, которые можно услышать или записать с помощью известных нам букв или значков, им умеют пользоваться все, абсолютно все живые существа. Буквы этого языка начертаны в наших душах перстом самого́ Бога, поэтому люди начинают говорить на нем еще до того, как появиться на свет.
Слабый ветерок пронесся вверх по течению реки, гоня перед собой стайки каролинских уток. Он принес с собой и несколько долгожданных облаков, превративших палящий послеобеденный зной в приятное предвечернее тепло. Закружившись вокруг меня, ветер остудил мою взмокшую шею, которая под лучами солнца снова покраснела и к тому же нестерпимо чесалась там, где в складках обожженной кожи залегла смешанная с потом пыль. Облаков становилось все больше, они сгущались над моей головой, защищая от концентрированных, словно и впрямь прошедших сквозь увеличительное стекло солнечных лучей, и даже уронили на землю несколько крупных капель воды. Большие, как желуди, они с мягким стуком падали в пыль, шипели на нагретом глушителе, стекали по спине и забирались в пазухи широких кукурузных листьев, покачивавшихся на уровне моей головы. Я знал, что эти первые крупные капли часто служат сигналом, предупреждающим о том, что Бог собирается залить раскаленный земной ад ледяной водой. Как я думал – так и случилось. Не прошло и двадцати минут, как хлынул дождь, который был таким сильным, что видимость сократилась футов до двадцати.
Сняв бейсболку, я поднял к небу лицо и замер, дожидаясь, пока дождевая вода омоет мое тело. Ловя широко раскрытым ртом прохладные, сладкие на вкус струйки, я снова думал о Мэгги. Я не видел ее с самого утра. В другой день она давно бы отыскала меня, но не сегодня. Рукопись, которую я оставил на ночном столике возле нашей кровати, должна была задержать ее как минимум до сумерек, а то и дольше.
За шорохом дождя по кукурузным листьям было трудно что-либо разобрать, но я все-таки услышал донесшийся со стороны дома звук закрывшейся двери-экрана и даже уловил глухой стук босых ног по деревянному настилу веранды. Потом послышался крик – Мэгги звала меня. Я встал на тракторе во весь рост и, глянув поверх кукурузных верхушек в сторону дома, увидел Мэгги, которая стояла на задней веранде в белой футболке и трусиках, заслоняя лицо от дождя чем-то весьма похожим на стопку бумажных листов. Заметив меня, она соскочила с крыльца и стала проламываться ко мне сквозь аккуратные ряды кукурузы.
Когда она наконец появилась на открытом месте, ее майка промокла насквозь, а волосы липли к лицу. Длинные голые ноги и голые предплечья, исхлестанные кукурузными листьями, слегка порозовели. Лицо у Мэгги было припухшее, глаза покраснели. Судя по всему, она не выходила из дома – и из постели – на протяжении всей первой половины дня. В правой руке она сжимала несколько мокрых листов бумаги, оставшихся от моей рукописи. Остальные, словно дорожка из хлебных крошек, отмечали ее путь от крыльца до того места, где я остановился.
Все еще держа бейсболку в руке, я слез с трактора и шагнул к ней. Этот сумасшедший бег под дождем означал, что моя повесть затронула какие-то струны в ее душе. Я не знал только, какие именно и как сильно подействовали на нее тщательно подобранные мною факты. Испытывала ли она радость или гнев? Я знаю, что и то и другое питается из одного и того же источника, но сейчас – если судить по выражению ее лица – Мэгги была в ярости. Я, однако, совсем не думал о том, что́ ее так разозлило. В эти секунды меня занимал куда более важный вопрос: смогла бы она распознать подделку, даже не зная о существовании полной рукописи?
Мэгги остановилась возле заднего колеса трактора. Дождевая вода стекала с кончиков ее волос, капала с ушей, с кончиков пальцев, струилась по голым, покрывшимся гусиной кожей бедрам. Босые ноги Мэгги были испачканы в земле и в песке.
Пока я смотрел на нее, облака на небе чуть разошлись, между ними проглянуло солнце, и – Бог свидетель (и, вероятно, причина): каждая капелька на ее теле засверкала точно ограненный алмаз.
Господи, как же я ее люблю!..
Мэгги тоже шагнула ко мне навстречу, прижалась к груди и положила голову на плечо. Выронив последние бумажные листки, она обхватила меня обеими руками, сжала, точно в тисках, и замерла в таком положении, стараясь сдержать сотрясавшие ее тело рыдания. Так мы стояли довольно долго. Так долго, что я почти решился признаться в обмане, но потом мне пришло в голову, что, будь у меня такая возможность, я бы снова сделал то же самое. И я промолчал.
Наконец Мэгги вытерла глаза, отбросила с лица мокрые волосы и попыталась улыбнуться. У нее это получилось не сразу. Некоторое время она отчаянно гримасничала, пытаясь найти какие-то слова, но потом сдалась и просто поцеловала меня, кивнула и слабо улыбнулась. Мне этого было достаточно.
С тех пор как Мэгги вернулась домой, часть ее души – та, где жила ее любовь, – была словно завязана крепким узлом. И все эти месяцы мы жили, пытаясь докричаться друг до друга. Порой нам приходилось отступать, чтобы начать все сначала, но… это было совершенно не важно: когда пытаешься распутать веревку якоря, который удерживает тебя на этом свете, торопиться не следует. Но пока мы стояли посреди кукурузного поля, окропленные дождем и слезами, охваченные неуверенностью и нежностью, по ее глазам я понял, что этот узел начинает подаваться и что еще немного – и он окончательно ослабнет. Мне очень хотелось верить, что развязать этот узел помогла история, которую я написал, но это было, конечно, не главное. Главным было чудо по имени Мэгги.
Вечером мы долго сидели в теплой ванне и беззаботно смеялись, когда пузырьки воздуха щекотали наши тела. От воды наши пальцы побелели и сморщились, как сливы, но вылезать мы не спешили. Моя рукопись снова была с нами; мы кое-как собрали размокшие листы, которые Мэгги обронила, пока бежала сквозь дождь, и теперь я зачитывал ей вслух ее любимые места. В конце концов Мэгги покачала головой и прижалась ко мне. После этого мы сидели молча, пока вода в ванне не остыла.
Потом Мэгги выбралась из ванны, растерлась полотенцем и, взяв меня за руку, отвела в гостиную. Там она закинула руки мне на шею и закрыла глаза. Я не знаю, как долго мы танцевали под неслышную музыку, ступая босыми ногами по теплым и гладким магнолиевым доскам. Казалось, мы оба утратили ощущение времени, а может быть, оно вовсе остановилось… Ночь длилась и длилась, и когда, обливаясь сладким южным по́том, Мэгги прижалась ко мне грудью и лбом и проговорила очень тихо: «Спасибо, что дождался меня!», – я обнял ее за талию и попытался улыбнуться.
– Я бы сделал это снова, – сказал я.
За окнами темнели могучие дубы со скрюченными, узловатыми ветками. С их ветвей свисали бороды испанского мха, в щелях коры кишели красные жучки и росла «бессмертная трава». Дубы стояли словно безмолвные часовые, охраняя нас от мира, который лежал сразу за границами моего кукурузного поля. Раскинувшееся до самого горизонта лоскутное одеяло Южной Каролины, которое вошло в нашу плоть вместе со всеми своими арбузами и соевыми бобами, кукурузой и зарослями кудзу[11], вместе с табаком и хлопком, с проволочными изгородями и тюками прессованного сена, старыми тракторами и выкопанными вручную дренажными канавами, вместе с потом, кровью, слезами, могилами и вытертыми магнолиевыми полами, как будто баюкало нас своим ласковым теплом. И Бог, который когда-то окунул нас в переливчатый конец своей радуги, сейчас заливал нас звездным светом и мягким сиянием Млечного Пути.
Насколько я успел заметить, эмоции Мэгги в значительной степени подчинялись ритму ее биологических часов.
Как-то в начале июня – через полтора месяца после того, как Мэгги прочла мою рукопись – я подъехал к дому на тракторе. Выключив двигатель, я направился в дом, и хотя я чувствовал, что по́том и соляркой от меня воняет намного сильнее, чем допустимо, аппетитный запах тушеного мяса с подливой и свежеиспеченных булочек манил меня к себе.
Мэгги, одетая в бирюзовый сарафан, удерживаемый одной-единственной лямкой вокруг шеи, встретила меня в дверях. Не говоря ни слова, она провела меня в кухню, где стоял застеленный белоснежной скатертью стол. На скатерти стояли свечи и поблескивало бабушкино столовое серебро, а в самом центре лежала перевязанная ленточкой коробочка размером с футляр от авторучки.
Я снова принюхался к исходившим от моей выгоревшей рубахи запахам и сказал:
– Мне кажется, в таком виде меня нельзя пускать за стол.
В ответ Мэгги прикрыла один глаз и показала мне на стул.
– Если ты не откроешь эту коробочку в ближайшие тридцать секунд, я просто лопну.
Она сама придвинула мне стул, уселась рядом и поставила коробочку передо мной. Только сейчас я услышал, что в гостиной играет пластинка – Фрэнк Синатра и Селин Дион пели «Весь мир в моих руках».
Я сразу заметил, что Мэгги с трудом может усидеть на месте. Она то заправляла волосы за уши, то закидывала ногу на ногу, то скрещивала руки на груди. Заставлять ее ждать мне не хотелось, поэтому я поскорее развязал ленточку и открыл крышку. Внутри, на шелковой подкладке (кажется, это и в самом деле была коробка из-под кроссовской вечной ручки) лежали четыре белые бумажные полоски, которые, словно стрелы, указывали на меня. На каждой отчетливо виднелись по четыре розовых линии и стояла дата. Одна полоска соответствовала одной из последних четырех недель.
Ума не приложу, как Мэгги удалось так долго хранить свой секрет!
Я взял бумажные полоски в руку и поднес к глазам. Что означают эти розовые линии, доходило до меня довольно долго, но в какой-то момент у меня в мозгу словно сверкнула молния. Я посмотрел на Мэгги, на ее живот, в котором уже как минимум шесть недель рос наш ребенок, и рухнул перед ней на колени. Прижавшись ухом к ее животу, я изо всех сил напрягал слух, гадая, кто там – мальчик или девочка.
Я никогда не был трусом. Это, однако, не означает, что я не ведал страха. Господь свидетель, бывали в моей жизни минуты, когда я трясся как заяц. Я отнюдь не супермен, и все же я никогда не позволял страху руководить своими мыслями и поступками. На протяжении нескольких месяцев, прошедших с тех пор, как Мэгги очнулась, я боролся, – нет, лучше сказать, сражался – с бесчисленными «Что, если?», пугавшими меня до дрожи. Не знаю, чем бы все кончилось, но мне помогла Мэгги, которая каждое утро просыпалась живая и здоровая. Со временем я привык к этому, и звучавший у меня в голове вкрадчивый шепот понемногу стих.
Но сейчас, когда, прижимаясь щекой к ее теплому животу, я пытался прислушаться к тому, чего пока нельзя было услышать, когда я вновь ощутил на губах вкус надежды и испытал приступ благоговения перед непредставимостью свершившегося чуда, этот голос зазвучал вновь. И я не только слышал его вполне отчетливо, но даже как будто чувствовал запах, словно исходящий из пасти невидимого существа, примостившегося на моем плече. Так пахнет из мусорного ведра, так пахнет в хлеву у Пинки, так пахнет залитый кровью пол в родильной палате. И я уверен – от этого запаха вывернуло бы наизнанку и навозную муху.
Я уже упоминал, что мой старый приятель Надежда вернулся только после того, как я загнал его в угол амбара и настоятельно попросил задержаться у нас подольше. В отличие от него, Что-Если явился непрошеным. Он просочился сквозь щели пола и швырнул свою грязную котомку на диван, расположившись в комнатах как у себя дома. В отличие от Надежды, который был аккуратным чистюлей, Что-Если показал себя настоящим неряхой. Он не только никогда не убирал за собой, но, напротив, так и норовил раскидать свое тряпье по углам и укромным местечкам. Надежда никогда не повышал голос, Что-Если всегда говорил уверенно и громко. Они были полными противоположностями, эти невидимые двое, и уже очень скоро воздух в нашем доме начал потрескивать и искриться от напряжения, которое, кажется, почувствовал даже Блу.
Поздно вечером, когда мы лежали в постели и Мэгги задумчиво накручивала на палец редкие волосы у меня на груди, я снова задумался о гигантском лоскутном одеяле, которое, как мне представлялось, обернулось вокруг нас, защищая от всего и вся. Нет, оно никуда не исчезло, это одеяло, но если совсем недавно оно было чистым и прочным, то теперь оно заметно обмахрилось по краям. Еще несколько недель, подумал я, обреченно закрывая глаза, и оно поползет по всем швам.