Мне было не больше двенадцати, когда однажды, вернувшись из школы, я попытался объяснить Папе, почему один глаз у меня распух и закрылся и под ним наливается синяк. Нет, в тот раз не я начал первым, но это не означало, что я не был ни в чем виноват. И «фонарь» под глазом это доказывал. Сидя на парадном крыльце, я пытался рассказать, как все было, а Папа молча слушал и чистил ногти складным ножом. Когда я закончил, он наклонился ко мне, заглянул в глаза и проговорил:
– Не вся правда – все равно что неправда.
– Но я…
Он поднял палец, приказывая мне замолчать, а потом повел за дом в свою мастерскую, которая размещалась в амбаре. Там Папа снял со стены шестифутовый строительный уровень и взял его в руки так, чтобы мне был виден пузырек воздуха в стеклянной трубке. Держа уровень так, что пузырек оказался точно между рисками, он некоторое время смотрел на меня, потом слегка приподнял один конец уровня. Пузырек тут же убежал в конец трубки.
– Видишь?.. – Папа шевельнул бровью. – Либо одно, либо другое. Других вариантов нет.
После того как мы разделались с Центром усыновления, я много раз пытался рассказать Мэгги чуть больше о тех четырех с половиной месяцах, которые я провел в одиночестве. И каждый раз, когда я открывал рот, мой язык сам собой начинал заплетаться, так что ничего путного у меня не вышло. Вместо ясности я только напустил еще большего тумана. По-видимому, Мэгги это в конце концов надоело. И когда одним холодным январским днем, – примерно через год после того, как я привез ее домой, – я предпринял очередную попытку поведать ей кое-что из того, о чем она пока не знала, Мэгги решительно прижала к моим губам палец.
– Ш-ш-ш! – сказала она и, взяв меня за руку, отвела меня к крошечному бельевому чулану и открыла дверь. Внутри я увидел три пустых полки, нижняя из которых располагалась на стене как раз на высоте письменного стола, скрипучий деревянный стул, несколько пачек бумаги и кофейную кружку, из которой торчало несколько остро заточенных карандашей № 2.
Усадив меня на стул (он был таким узким, что я едва на нем поместился), Мэгги сказала:
– Просто опиши все, ладно?
Я тупо посмотрел на бумагу.
– Но я даже не знаю, с чего начать!
Она пожала плечами.
– Начни с нас.
И пока я чесал в затылке, Мэгги вышла из чулана и закрыла дверь.
Я долго сидел над пустой страницей, пытаясь найти слова, с которых можно было бы начать. Как описать все, что произошло со мной? Как вообще можно изложить подобную историю на бумаге? Я и в самом деле не представлял, как взяться за дело, ведь Мэгги была сильной женщиной только на первый взгляд… То есть… Нет, она была сильной и мужественной, и вместе с тем – хрупкой, как яичная скорлупа. Одно неосторожное слово или предложение, и… Главный вопрос, собственно, заключался в том, действительно ли я должен открыть ей правду? Рассказать обо всем, о чем я думал, что чувствовал? Должен ли я описать все события, которые произошли за эти четыре с половиной месяца? Рассказать о глубинах своего отчаяния? Об одиночестве? О неизвестности, которая терзала меня день за днем, час за часом? О том, как по ночам меня покидала надежда? Как глубоко в ад я имею право повести ее за собой? Могу ли я рассказать ей о временах, когда со всех сторон меня окружал один лишь беспросветный мрак?..
Мне представлялось, что сейчас Мэгги идет по узкой тропке над пропастью. И любого даже самого слабого толчка, легчайшего дуновения ветра достаточно, чтобы она утратила равновесие. Мэгги была подвержена частым сменам настроения, которые я не мог предвидеть, как ни старался, а это, на мой взгляд, свидетельствовало о том, что ее душевное состояние все еще было далеко от нормального. Правда, доктор Палмер предупреждал меня, что подобного следует ожидать и что я должен вести себя так, будто ничего необычного не происходит. И я старался, видит Бог – старался, но жизнь с Мэгги все больше напоминала мне аттракцион «Космические горки» в Диснейуорлде, когда снаряд с головокружительной скоростью мчится по рельсам в абсолютной темноте, и даже его водитель не знает, где будет поворот, а где – «мертвая петля». Мэгги была не в силах контролировать свои эмоции, а когда они вырывались на свободу – не могла их сдержать. Она могла расплакаться, просто уронив бейсболку, и рассмеяться, когда ничего смешного не происходило. А когда Мэгги начинала плакать, это затягивалось надолго.
Если бы я поведал ей всю правду о том, что́ я думал и чувствовал, пока она спала на больничной койке, это, несомненно, заставило бы ее почувствовать себя виноватой. И никакие слова, никакие объяснения не смогли бы этого изменить. Кроме того, я знал, что Мэгги постоянно думает о новой беременности или об усыновлении, и это тоже не способствовало стабилизации ее эмоционального состояния. Если я добавлю свою соломинку к той ноше, которую она на себя взвалила, это может кончиться неизвестно чем. Хотя почему неизвестно?.. Плохо может кончиться.
Вот почему я часами просиживал в своем «писательском кабинете», склонившись над чистым листом бумаги, и думал, взвешивал, рассуждал. И чем дольше я рассуждал, тем сильнее мне казалось, что будет гораздо лучше, если некоторые эпизоды четырехмесячного фильма под названием «Моя жизнь без Мэгги» окажутся в монтажной корзине. В конце концов я решился и, поплотнее закрыв дверь чулана, начал писать. «Не вся правда – все равно что неправда»; я помнил эти слова, но оправдывал себя своей любовью к Мэгги.
С тех пор как я окончил школу, мне почти не приходилось писать, и я почти забыл, как это делается. Как преподаватель я часто говорил своим студентам, что самое трудное в писательском труде – это начать. Поэтому, добавлял я, чтобы упростить себе задачу, возьмите лист бумаги, напишите на нем фразу «Вот как все было…». Это и будут те самые слова, которые необходимы для разгона. Потом их можно и вычеркнуть.
Теперь я сам последовал собственному совету. И как только волшебная фраза появилась на бумаге, мне тут же стали вспоминаться эпизоды и мысли, о которых я успел позабыть. Думаю, отчасти именно поэтому Мэгги и настояла на том, чтобы я записал всю историю. Да, ей очень хотелось узнать подробности четырех с половиной месяцев, которые мне пришлось прожить без нее, однако она изучила меня достаточно хорошо, чтобы не спешить. Она хотела быть уверена, что я ничего не забыл и выложил все, что камнем лежало у меня на душе. Исцеление подчас приносят самые простые вещи, и она это знала, как знала и многое другое, до чего сам я пока не додумался.
Взяв старт, я каждое утро работал над своей повестью в течение одного часа. Воспоминания всплывали в голове одно за другим, а перед моим мысленным взором проносились картины: больничная палата, тоскливые вечера и бесконечные дни. И еще – одиночество, которое казалось таким глубоким, что в нем можно было утонуть. И порой мне этого хотелось. Сидя в крошечном, тесном чулане, я широко распахивал двери своей памяти и вытаскивал оттуда вещи, которые прятал не только от Мэгги, но даже от себя самого. Стопка исписанных листов росла с непостижимой быстротой, и вскоре все удивительное, чудесное, прекрасное и ужасное, что довелось мне пережить за четыре с лишним месяца одиночества и тоски, лежало передо мной на моем импровизированном столе. Первый вариант был готов, и это была чистая правда, потому что зеркало не лжет.
Тем временем наступила весна. Закончился очередной учебный семестр, я выставил студентам оценки и вместе с ними отправился на каникулы. Свободного времени у меня стало больше, и я проводил в чулане часа по три в день. Довольно скоро мне стало ясно, что Мэгги начинает недоумевать по поводу того, что́ я там делаю. Когда же она увидела, что я устанавливаю на дверь чулана замо́к, то посмотрела на меня как на сумасшедшего. Подбоченившись и выставив вперед ногу, Мэгги сказала:
– Что это ты делаешь, Дилан Стайлз?
– Ставлю замок, – прикинулся я дурачком.
– Зачем?
– Чтобы ты не могла поддаться искушению.
– Какому искушению?
– Прочитать мою рукопись.
– Но ведь ты пишешь ее для меня!
– Разумеется, но… Знаю я тебя, Мегс. Одной мысли о том, что за этой дверью находится несколько сотен страниц, которые только и ждут, чтобы их прочитали, вполне достаточно, чтобы ты не устояла. Уверен, стоит мне только отвернуться, как ты наложишь на них свои шаловливые ручонки. – С этими словами я помахал у нее перед носом ключом на длинном шнурке, повесил его себе на шею и улыбнулся.
Мэгги надулась.
– Не могу поверить!.. – проговорила она, качая головой. – Ты действительно думаешь, что я способна украсть твою книгу до того, как она будет готова?
– Именно так я и думаю. – Я улыбнулся и нахлобучил на голову бейсболку «Джон Дир».
– Но, может быть, мне все-таки можно прочитать хотя бы одну главу? Я бы сказала, хорошо ли у тебя получается и чего не хватает…
– Нельзя. – Я натянул бейсболку на самый нос, пряча глаза.
Мэгги швырнула в меня диванную подушку.
– Я тебя больше не люблю, так и знай!
Я расхохотался и вышел на веранду. Я специально не стал придерживать дверь-экран, которая захлопнулась с отчетливым стуком. Вслед мне полетела еще одна подушка.
– Сегодня твое место на диване!
– Пусть, – отозвался я из-за двери. – Но свою рукопись я возьму с собой.
Когда вечером я вернулся домой, Мэгги пыталась вскрыть замок на двери чулана.
– Эй, привет!.. – окликнул я ее, помахивая висящим на шее ключом. – Что это ты делаешь?
Мэгги вздрогнула от неожиданности и выронила отвертку.
– Черт бы тебя побрал, Дилан Стайлз!
Помните сцену с пожаром из сериала про Уолтонов[9], когда Джону Бою приходится выбирать: спасать родных или свои записи? На меня произвело очень сильное впечатление то, как он стоял, беспомощно глядя на рвущиеся из окон мансарды языки огня и пытаясь принять правильное решение. Но, пожалуй, еще больше мне запомнилась та невероятная сила духа, которую Джон проявил впоследствии, когда писал свой роман фактически заново. Сюжетный ход, когда человек теряет в огне что-то очень дорогое, отложился где-то в моей душе, и мне очень не хотелось, чтобы пожар уничтожил то, над чем я работал в течение нескольких месяцев. Несколько раз я проверял спрятанный под полом сейф, пока не убедился, что ни огонь, ни вода из пожарных брандспойтов не смогут повредить рукопись.
И вот первый вариант был готов и надежно спрятан. Теперь я работал над второй редакцией рукописи. Она предназначалась специально для моей жены.
С тех пор как я вручил Мэгги фальшивую рукопись, прошло почти одиннадцать часов. Бо́льшую часть этого времени я не слезал с сиденья трактора. И пока Мэгги, закрывшись в доме, читала написанные мною страницы, я успел несколько раз пожалеть о своем поступке. В конце концов я выключил передачу, трактор еще немного прокатился вперед и встал. Я снял шляпу, вытер со лба пот и стал смотреть на собирающиеся над горизонтом грозовые облака, в которых сверкали яркие молнии.
На мгновение я подумал о том, что было бы, если бы я отдал оба варианта Папе. Я очень отчетливо представлял, как он входит в кухню, взвешивая на руках две бумажные стопки – ни дать ни взять Фемида со своими весами. Уверен, он бы сразу почувствовал разницу и, прищурив глаз, спросил бы меня, почему я не загнал пузырек между рисками.