Это их второе воскресенье замужем, и за час до захода солнца Мехар, Гурлин и Харбанс влезают в какие-то старые одежки, поднимают гигантский плескучий чан и тащат во двор, на подстилку. Воздух в этот час упоительно теплый, духота прошла, и братья вне поля зрения. Они думают, что в такие вечера мужья ходят на базар, хотя им и об этом ничего не говорилось. Может, в карты играют, предполагает Мехар, как будто ей известно это занятие. Все три поддергивают шальвары и подвязывают старыми джутовыми веревками, обнажая ноги до коленей.
– Листья всплыли, – говорит Гурлин, ища способ отвертеться от рутинной задачи, тягостнее которой для нее только отмывать от грязи шпинат. Но Харбанс это не по нраву, она указывает, что в них еще полно чернил. Они берутся за руки, образуя треугольник, и ступают друг за другом внутри чана, а листья индиго выскальзывают у них из-под ног. Вода, словно отвечая на вопрос, подымается до икр, и ноги начинают работать, вверх-вниз-вверх-вниз, буруны бушуют и брызжут, краска выдавливается наружу. Женщины не разговаривают, достаточно того, что нужно держать равновесие, вода медленно темнеет, их одежда тоже, индиго окрашивает им ноги, брызжет на живот и лицо, но они не сбиваются с такта: вверх-вниз-вверх-вниз, минута за минутой, и только когда солнце уже зашло и вовсю светит луна, они расцепляют руки и сгибаются пополам, отдышаться.
– Через неделю опять, – говорит Харбанс, пока они волокут чан на место, к стене дома.
– Типун тебе на язык! Наверняка уже хватит! – причитает Гурлин.
Мехар молча берет ломкое мыло у колонки и принимается оттирать голубые полосы на ногах. Все равно хозяйка Май. Она сама решит, когда пора покрасить свадебные простыни, запачканные кровью, и вывесить сушиться.