Небольшой деревянный дом, окрашенный в голубое, стоял на задворках массивного, жутковатого здания КГБ. Я отыскала этот синагогальный дворик с забором и калиткой в пятницу вечером, потратив на поиски и расспросы добрую пару часов.
Поверх фасадного окна виднелась резная деревянная звезда под крышей, звезда Давида, памятная мне еще по ростовской синагоге. А на калитке при входе во двор что-то завернутое в целлофан висело по правую руку от входящего. Снег покрывал зубчики голубого забора и весь двор, а также покатую крышу синагоги.
Странное чувство, чувство возвращения в родной дом, заставило меня остановиться и снова и снова обводить этот заснеженный дворик ошарашенным, узнающим и расплывшимся от слез взглядом.
О Г-споди, как совершенны
Дела Твои, думал больной.
Постели, и люди, и стены,
Ночь смерти и город ночной.
Как сладко при свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Себя и свой жребий подарком
Бесценным Твоим сознавать.
Я принял снотворного дозу
И плачу, платок теребя.
О Б-же! Волнения слезы
Мешают мне видеть тебя.
…Прочтя наизусть пастернаковские строчки несколько раз и полностью прочувствовав все описанные в них симптомы тоски по Всевышнему, я двинулась ко входу в синагогу. Дверь легко и скрипуче отворилась, за нею были сени, затем еще дверь – и коридор. Из нижнего зала в коридор доносились звуки то ли учения, то ли молитвы.
Пребывая в трансе узнавания, я вбирала в себя это древнее святое бормотание, одновременно чутко улавливая запахи – старых книг, слежавшейся одежды, отсырелых досок и какой-то особенной еды с луком.
По лестнице, темной и узенькой, быстро спустился в коридор некий бородатый человек, который поспешно обратился ко мне:
– Слушайте, зажгите нам свечи! Вы еврейка? Шабос, шабос скоро! Поднимитесь в женское отделение!
То, что я проигнорировала его вопрос, еврейка ли я, почему-то послужило для него доводом, что это, несомненно, так, и он привел меня в женское отделение на втором этаже и указал:
– Вот здесь женщины молятся. А свечи зажгите нам в столовой.
Мы проследовали в столовую – также на втором этаже – и он поспешно подал мне коробок со спичками.
– Зажигайте!
Я как во сне поднесла зажженную спичку к двум свечам.
– Закройте глаза ладонями. Скажите: Борух Ато… Слово в слово за ним я произнесла требуемое благословение на древнееврейском.
– Гут шабос, – сказал человек и вышел.
– Гут шабос, – отозвалась я знакомым мне по книгам Шолом-Алейхема выражением, все еще вглядываясь в маленькие, нежные язычки пламени.
– Гут шабос, гут шабос, – медитировала я с нарастающим счастьем.
В столовой стоял запах селедки, винегрета, свежеиспеченного хлеба и, пожалуй, водки.
– Гут шабос, – пропела я кастрюлям и бутылкам.
В женском отделении, куда я вышла из столовой, никого не было. Стояли простые деревянные стулья и скамьи, перегородка, за которой виднелись книжные шкафы и учебная доска – наверное, тут и преподавали иврит для отъезжающих.
Женское отделение было, собственно, обрамлявшим нижний зал балконом, галереей. Я приникла к перилам и увидела нижний молитвенный зал. Там были люди, обращенные лицами все в одном направлении – туда, где стоял некий покрытый тканью с вышивкой шестиугольной звезды шкаф, по обеим сторонам которого горели свечи.
Среди молившихся были и молодые, и старые, и неказисто одетые, в шапках-ушанках, и элегантные, в черных шляпах и во фраках пушкинской эпохи, однако почти все бородатые.
Молились с книгами в руках, то сидя, то вставая, иногда повышая голоса и вторя ведущему, а то вдруг замирая в абсолютной, трепетной тишине уединения. В конце недолгой молитвы несколько молодых парней принялись танцевать, ухватясь друг другу за плечи, с громким и дружным пением. Евреи, евреи, – взволнованно говорила я про себя.
– Гут шабос, – произнес женский голос за моей спиной.
Я обернулась.
Судьбоносная, как сказал бы Горбачев, минута в моей жизни наступила.