Глава 3

Адалин

– Девочки, вы уже оделись? Не забудьте жакеты, на улице прохладно.

Голос Maman звучит мягко, но в нем чувствуются резкие нотки. Она в пальто ждет нас в фойе уже пять минут, и я знаю, как она торопится на званый ужин к мадам Ларош, чтобы мы успели вернуться до начала комендантского часа. Лично я готова, не считая того, что в данный момент стою на пороге спальни Хлои, наблюдая за тем, как моя четырнадцатилетняя сестра, старательно растягивая время, ищет свои чулки.

– Может, они под кроватью?

– Нет их там, – отвечает она.

– Может, ты случайно сунула их в другой ящик?

– Вряд ли.

– Они действительно потерялись или ты просто не хочешь видеть Maman?

Молчание.

Но я чувствую, что проблема в этом. Я знаю Хлою лучше, чем кто бы то ни было, и в любой ситуации моя сестра так же деликатна, как фейерверк. Она никогда не умела скрывать эмоции и часто прямо высказывает то, о чем думает в тот или иной момент. Мы полные противоположности, она и я: люди жалуются, что всегда знают, что на уме у Хлои, и те же люди жалуются, что никогда не знают, что на уме у меня. Я всегда исходила из того, что надо просчитывать все риски перед тем, как сказать или сделать что-то, о чем потом могу пожалеть.

Я тяну сестру к себе, чтобы она присела ко мне на краешек кровати, Хлоя так и делает, подтянув колени к груди. Светлые волосы падают ей на лицо, и она раздраженно сдувает непослушную прядь.

– Это из-за солдата, – начинаю я осторожно. Одно неверное движение, и она взорвется.

– Ей не стоило так злиться на меня, – ворчит Хлоя.

С тех пор как мы вернулись с фермы дяди Жерара, они с Maman ругаются чаще обычного. Maman, которая посещала пансион благородных девиц и всегда знает, что нужно сказать в той или иной ситуации, больше других раздражает своевольное поведение Хлои. Война еще больше усилила противоречия между ними. Maman, казалось, старается изо всех сил приспособиться к новой реальности, в то время как Хлоя цепляется за любую возможность показать, как ей все это ненавистно.

А я, как обычно, нахожусь где-то посередине.

Пару недель назад Хлоя ввалилась ко мне в комнату, в глазах у нее бушевало пламя. Она размахивала скомканным листком, который нашла на стуле в кафе, и не пожалела времени, чтобы опуститься на колени и разгладить его на твердом деревянном полу специально для меня. Надпись вверху гласила: «Тридцать три совета оккупированным», а ниже шел длинный перечень того, как простые люди могли усложнить жизнь немцам, например, так:

– Если один из них обращается к вам на немецком, притворитесь, что не понимаете, и идите своей дорогой;

Если к вам обращаются на французском, вы все равно не обязаны показывать дорогу. Этот человек не ваш спутник в путешествии;

Если в кафе или ресторане они пытаются заговорить с вами, вежливо дайте понять, что то, о чем они говорят, вас не интересует;

– Демонстрируйте вежливое безразличие, но не позволяйте своему гневу угаснуть. Он вам еще пригодится.


– Потрясающе, правда? – воскликнула Хлоя. – Так много людей тоже хотят противостоять им!

И правда, это было чудесное ощущение – знать, что мы не одни. Кое-кто из девочек в школе отпускает замечания насчет того, как галантно ведут себя немцы, не говоря уже о том, что многие оказались хороши собой – мускулы так и выпирают под серо-зеленой униформой. Конечно, нам уже давно не представлялось возможности поглазеть на симпатичных парней, но я не собираюсь доверять нашим захватчикам, неважно, насколько вежливыми и симпатичными они выглядят. Только не после того, что видела тогда на дороге. Я провожу пальцами по строчкам «Тридцати трех советов…», с трудом убеждая себя, что текст настоящий. Не задумываясь над тем, что именно говорю, я выдыхаю: «Это гениально».

Мне следовало понимать, что моя реакция воодушевит сестру. Вчера Хлоя, Maman и я возвращались на метро с почты, где забирали ящик овощей от дяди Жерара, и нас остановил светловолосый солдат, спросив на немецком, как ему доехать куда-то. Еще до того, как мы с Maman успели отреагировать, Хлоя шагнула прямо к нему, уперла руки в бока и заявила на французском: «Мы не понимаем ни слова из того, что ты говоришь, более того, нам все равно».

Если первая часть фразы была явной ложью, потому что мы обе в школе учили немецкий, то вторая – истинной правдой. Солдат, похоже, понял, что Хлоя его оскорбила, и вежливая улыбка пропала с его лица. Он начал злиться, но сестра, вместо того чтобы отступить, подошла к нему еще ближе, будто вызывая на бой. Сделает ли он это? Арестует ли ее за вызывающее поведение? В следующую секунду я готова была рвануться вперед и оттащить Хлою, но тут на станцию наконец подошел поезд. Maman, бледная как мел, указала на него и крикнула солдату на немецком: «Вот ваш поезд, мсье. Примите наши глубочайшие извинения!» Потом схватила нас обеих за руки и потащила в противоположную сторону.

Едва мы вернулись домой, Maman отправила Хлою в ее комнату, и та не выходила даже к ужину. Они, скорее всего, и дальше не разговаривали бы друг с другом, если бы мадам Ларош не пригласила нас сегодня на званый ужин.

Я кладу руку на колено Хлои.

Maman всего лишь пыталась тебя защитить. Откуда она могла знать, как отреагирует тот солдат?

– Она пыталась оказаться ему полезной!

Я вздыхаю, понимая, что отчасти Хлоя права. Maman могла бы быть чуть менее вежливой с каждым немецким офицером, мимо которого мы проходим на улице. Но в то же время самой Хлое стоит прекращать руководствоваться лишь своими однобокими суждениями. Иногда мне хочется взять ее за плечи и как следует встряхнуть. Она реже влипала бы в неприятности, если бы время от времени вела себя более гибко.

– Просто будь осторожнее, хорошо?

Хлоя стонет.

– Адалин, ты не понимаешь.

– Чего я не понимаю?

– Как отчаянно я хочу сражаться. Ну не могу я сидеть сложа руки. Я должна что-то делать.

Я сопротивляюсь желанию начать оправдываться после этих слов. Естественно, я тоже хочу сражаться. Естественно, я хочу что-то делать – вернее, уже кое-что сделала. Но я стараюсь действовать более аккуратно и скрытно, в отличие от Хлои, устроившей в метро это опасное представление.

В этот момент я слышу постукивание каблуков Maman в коридоре – звук, который ни с чем не спутаешь. Быстро схватив Хлою за руку, я шепчу ей: «Я на твоей стороне, Хлоя. Всегда. А теперь постарайся сделать так, чтобы этот дурацкий званый ужин прошел без происшествий».

И сразу вслед за этим в проеме двери появляется голова Maman. Щеки ее раскраснелись от долгого ожидания в теплом пальто.

– Девочки, мне бы не хотелось заставлять наших друзей ждать. Хлоя, ради всего святого, где твои чулки?

Я сжимаю ее руку. Вздохнув, сестра подходит к шкафу и вытаскивает пару шелковых чулок из ящика, где хранила их всю жизнь.

– Нашла, – объявляет она.

Как только мы с Хлоей надеваем жакеты, Papa выходит из своего кабинета, чтобы проводить нас. Его бакенбарды жестко проходятся по моим щекам, когда он целует меня на прощание. Раньше он присоединился бы к нам, но уже долгое время после возвращения отец не выходит из дома. Он взял отпуск на неопределенное время в университете, где работает на историческом факультете, мало смеется, да и говорит мало. Он стал оболочкой, призраком прежнего себя.

– Думаю, что буду уже спать, когда вы вернетесь, – говорит Papa.

Он весь словно немного помят, и Maman разглаживает его, начиная с волос и двигаясь к скомканному воротнику домашнего халата, как будто держа отца обеими руками. Когда ее пальцы останавливаются на его щеках, Papa поворачивает голову, чтобы поцеловать ее ладонь.

– Суп на плите, дорогой, – напоминает Maman.

– Одетт, – отвечает Papa, – ты прекрасна, как всегда. Спасибо.

– Я буду очень скучать.

– Я тоже буду очень скучать.

Они целуют друг друга. Когда однажды я выйду замуж, то хочу, чтобы у меня все было как у родителей: они безумно любят друг друга даже в самые трудные времена. Papa машет двумя пальцами, закрывая за нами дверь.

Maman и мадам Ларош дружили еще со школы. Именно она познакомила Maman с Papa, тихим, обаятельным профессором, который во время Великой Войны служил в том же полку, что и мсье Ларош. Мадам Ларош развелась с мужем пару лет назад, и с тех пор у нее образовалось много свободного времени, которое она тратит на расточительные званые ужины для огромного круга друзей.

До начала войны мне нравилось ходить на эти вечеринки, потому что там я могла увидеться с моими дорогими подругами, Шарлотт и Симоной, чьи родители тоже были близки с мадам Ларош. Но я не видела их уже несколько месяцев. Семья Шарлотт предусмотрительно отплыла в Южную Америку еще прошлой зимой, а семья Симоны остается в загородном доме в Марселе, в Свободной зоне. Сегодня там будут только два человека моего возраста, близнецы Ларош, с которыми меня абсолютно ничего не связывает. Спасибо, хоть Хлоя рядом.

– Одетт! Адалин! Хлоя!

Мадам Ларош – это видение, сотканное из синего шелка и бриллиантов. Она целует каждую из нас, когда мы ступаем через порог ее особняка на рю дю Фобур Сент-Оноре.

– Выглядите просто восхитительно. Нынешние тяжелые времена вас пощадили.

– Стараемся как можем, – отвечает Maman, когда подходит служанка, чтобы забрать пальто.

Повернувшись на каблуках, мадам Ларош ведет нас по увешанному зеркалами коридору в гостиную, где ее семнадцатилетние дочери Мари и Моник потягивают на диване шампанское. У самой мадам Ларош вытянутое лицо и крупные зубы, прямо как у тех лошадей, что она разводит, и дочери выглядят ее точными копиями, только моложе. Они одновременно приветствуют нас. У их ног стоит кофейный столик с серебряным подносом, полным хлеба, сыра и масла. Брови Maman исчезают в ее идеально уложенной челке.

– О, Женевьева, ты только посмотри на это масло! Где ты его достала?

Но все и так знают, где мадам Ларош берет масло. Как минимум половину всего этого она приобрела на черном рынке, потому что при той системе продовольственных карточек, которую установили немцы, другого способа достать такое количество продуктов не существует. Я почти уверена, что Maman поступает так же – я как-то видела, что она возвращалась с рынка с подозрительно большим свертком соленой говядины и любимым коньяком Papa.

Мадам Ларош, намазывая маслом кусочек хлеба и кладя его в рот, озорно улыбается.

– Надо знать, где искать, – произносит она вполголоса.

Хлоя шумно сопит.

Мадам Ларош делает вид, что не замечает этого.

– Плохо, что Анри сегодня не пришел. Мы так хотели его увидеть.

Maman вздыхает.

– Он бы и хотел прийти, но чувствует себя неважно, к сожалению. Он шлет вам самые теплые пожелания.

– Опять нервы? – уточняет мадам Ларош.

– Боюсь, что да. Такие приступы случались у него время от времени и раньше, но с мая они стали постоянными. Даже грохот их сапог ему трудно выносить…

Мадам Ларош хмурится и гладит Maman по руке.

– Для тебя это тоже, должно быть, тяжело, Одетт.

Maman криво улыбается, выдавая скрывающуюся за улыбкой печаль. Я знаю, что страдания Papa разбивают ей сердце. Когда у него случается особенно сильный приступ, она садится рядом и держит Papa за руку, шепча что-то успокаивающее ему на ухо, пока паника не проходит.

Разгладив платье, Maman возвращает на лицо прежнее выражение и выпрямляется.

– Самое правильное, что мы с девочками можем сделать, это верить в лучшее. – Ее взгляд на мгновение устремляется в мою сторону, ища поддержки. Я киваю, но не потому что соглашаюсь с тем, что нужно оставаться позитивной, а потому что знаю, как отчаянно она хочет помочь Papa. – Мы должны показать ему, что здесь нечего бояться, – продолжает Maman. – Что мы можем пройти через это, как прошли через последнюю войну.

– Именно так, – кивает мадам Ларош. – Особенно теперь, когда с нами Старый Маршал.

– Да. Маршал Петен спас Францию в Великой Войне и сделает это снова, – убежденно заявляет Maman. – Если он говорит, что сотрудничество – это лучший выход… мы должны ему верить.

– Согласна с тобой, – отвечает мадам Ларош.

Она промакивает губы салфеткой, и я чувствую, как маятник беседы качается в мою сторону еще до того, как она поворачивается ко мне.

– Ну, а теперь скажи нам, Адалин, не встретила ли ты в эти дни какого-нибудь прекрасного юношу?

Когда разговор заходит обо мне, это первое, что хотят знать друзья Maman.

– Пока никого, мадам Ларош, – отвечаю я. – Хотя я сейчас все равно не в настроении.

Она качает головой и вздыхает.

– Если бы только наши бедные мужчины могли вернуться домой…

Из-за войны молодых людей в Париже в эти дни почти не осталось, за исключением тех, кто еще ходит в школу. Это трагедия – и не потому, что у меня не осталось кандидатов для любовной интрижки. Те, кто ушел на войну, либо уже мертвы, либо содержатся в немецких лагерях для военнопленных. Наша соседка снизу, мадам Бланшар, не получает вестей от сына с тех пор, как он попал в плен под Дюнкерком в июне. Кажется, эта пожилая женщина худеет все больше всякий раз, как я ее вижу.

Мари наклоняется, покручивая между пальцами ножку бокала для шампанского.

– Знаешь, некоторые из немцев довольно симпатичные, – признается она.

– Ты говоришь так только потому, что слишком долго не видела наших собственных парней, – вмешивается Моник.

– Может, и так, – задумчиво тянет Мари. – Им, конечно, не хватает французского шарма, но они и правда симпатичные. И более воспитанные, чем ты думаешь. Один из них недавно помог мне поднять рассыпавшиеся продукты.

– Уверена, наши мужчины в лагерях были бы счастливы услышать это, – бормочет сквозь зубы моя сестра.

– Что ты сказала? – удивляется мадам Ларош.

Maman бросает на Хлою предупреждающий взгляд.

– Адалин, дорогая, почему бы тебе не сыграть нам что-нибудь?

Я тут же вскакиваю, разминая пальцы. На пианино я играю с восьми лет и беру уроки дважды в неделю у женщины по имени Матильда, которая живет рядом со школой. Мне нравится практиковаться на нашем небольшом пианино дома, том же самом, на котором играл Papa до своего ранения, но есть что-то невероятное в том, чтобы сидеть за этим сверкающим роялем в углу гостиной. Когда наступят более счастливые времена, я буду приносить к мадам Ларош свои песенники и играть часами.

Открывая крышку рояля и осматриваясь в поисках того, что можно сыграть, я слышу ее голос:

– Она еще берет уроки, Одетт?

– Брала, но ее учительница сейчас в Свободной зоне. Адалин, что Матильда писала в последнем письме?

– Она думает, как получить разрешение вернуться в Париж, – отвечаю я.

– Надеюсь, у нее получится, – кивает мадам Ларош. – Такой талант, как у тебя, не должен пропадать.

Я наконец нахожу партитуру одного из моих любимых произведений – концерта Моцарта для фортепиано № 27. Меня познакомил с ним Papa. Он говорит, что эти звуки напоминают ему о весне.

Когда мои пальцы принимаются порхать по клавишам, я позволяю трепещущим нотам перенести меня на другой званый ужин, который мадам Ларош устраивала в начале прошлого года. С нами тогда был Papa, мы болтали и смеялись до позднего вечера, ведь никому не приходилось беспокоиться из-за комендантского часа. По пути домой мы остановились послушать группу уличных музыкантов, и Papa попросил Maman потанцевать с ним прямо на тротуаре. Я бросаю взгляд в сторону окна, но, разумеется, шторы плотно задернуты, чтобы наружу не просочился ни один луч света. Где-то там стоит Эйфелева башня с развевающимся на верхушке нацистским флагом. В Париже все изменилось, и мне остается только гадать, станем ли мы вновь когда-нибудь такими же беззаботными, как прежде.

Около половины седьмого я заканчиваю играть, и мы переходим в столовую, где прислуга выкладывала на тарелки ягненка с картофелем.

Среди звона столовых приборов мы вдруг слышим, как вдалеке по улице едет машина, и шесть пар глаз одновременно обращаются к окну. Привычный рокот двигателя стал пугать нас, потому что в основном водить автомобили теперь разрешалось только немцам. Никто не притронулся к еде, пока звук не затих вдали.

Мадам Ларош через стол смотрит на Maman.

– Когда вы приехали, заметили немцев на нашей улице?

– Да, – тут же отвечает Хлоя.

Maman добавляет более многозначительно:

– Их сегодня, кажется, даже больше обычного.

– Сколько бы ни было, их тут вообще не должно быть, – бурчит Хлоя.

Maman притворяется, что не слышит.

– А что, для этого есть причина, Женевьева?

– Есть, – немного нервничая, отвечает мадам Ларош. Она снова смотрит в сторону окна. – Немцы заняли несколько домов на Восьмой улице. Где-то они остаются как гости, где-то конфискуют все помещение.

Я содрогаюсь при мысли о немце у нас дома – следы его ботинок на ковре, мундир наброшен на стул в кабинете Papa. В семье моей одноклассницы Аннет поселился один такой. Он занял главную спальню, что вынудило родителей Аннет спать в ее спальне, а ее – ютиться на одной кровати с двумя маленькими сестрами.

– Вам повезло, что у вас мало места, – говорю я мадам Ларош.

– Впервые мы счастливы, что у нас одна из самых маленьких квартир во всем квартале, – признается она. – Но, как я уже говорила девочкам, просто на случай, если это произойдет, мы должны сохранять положительное отношение к немцам. Ты совершенно правильно говоришь, Одетт: здесь нечего бояться.

– Положительное отношение – это лучший способ пройти через все это, – кивает Maman.

– Ну и в любом случае не все они страшные серые волки, – добавляет мадам Ларош. Она ждет, пока все внимание за столом не обратится к ней, и начинает рассказывать: – Недавно я шла домой с покупками, и на улице было так солнечно, что я подумала: «Почему бы не прогуляться, ведь погода такая чудесная?». Ну, я завернула за угол и первое, что увидела, было мое любимое бистро – куда я ходила еще в детстве – с немецкими буквами на нем. Какое-то нелепое длинное название, наверное. Заглянув внутрь, я не увидела знакомых – там сидели только люди в мундирах. И, как бы это сказать, меня словно сбил поезд на полном ходу. Не могу объяснить, что со мной случилось – я вдруг ощутила слабость в коленях! Я подумала, что упаду в обморок прямо здесь, посреди дороги! Но тут почувствовала руку на плече, и передо мной показалось лицо немца. Я только начала говорить: «Нет, не надо, пожалуйста, оставьте меня в покое», – я и так была достаточно измотана, – но он пригласил меня присесть к нему за столик. Не хотелось показаться невежливой, пришлось согласиться, и должна сказать, что в итоге беседа прошла довольно приятно. Он отлично говорил на французском, сказал мне, что мы живем в прекрасном городе, и даже спросил, что здесь можно посмотреть.

– А еще он дал тебе шампанского, – добавляет Мари.

– Да, – подтверждает мадам Ларош, хитро улыбаясь и поднимая бокал. – А еще он дал мне шампанского.

Я чувствую, как сидящая напротив меня Хлоя закипает от злости.

C фальшивой улыбкой я слушаю, как Мари и Моник размышляют, что бы еще такого из запрещенных продуктов они могли бы получить от немцев, и гадаю про себя, как бы они отреагировали, если бы знали, что я сделала в пятницу. Таких поступков люди скорее ждут от Хлои, а не от меня – девушки, которая обычно до последней запятой следует всем правилам. Я оставила воспоминания об этом при себе, возвращаясь к ним вновь и вновь, словно крутя в кармане сверкающую монету.

Когда мы возвращаемся домой и переодеваемся в пижамы, Хлоя ничком бросается на мою кровать.

– Это было ужасно, – стонет она в ватное одеяло.

Я осторожно сажусь рядом с ней, думая, что сказать. Хлоя – мой самый лучший друг, она ближе мне, чем Шарлотт и Симона вместе взятые, но в эти дни я не могу разобраться, какую часть себя мне стоит раскрывать ей. Я знаю, что у нее на уме, и больше всего опасаюсь того, что нечаянно вдохновлю ее на очередной безрассудный поступок вроде столкновения с еще одним офицером вермахта. Вчера это сошло ей с рук, но в следующий раз все может сложиться совсем иначе.

– Согласна, кое-что и правда было ужасно, но не вообще все, – отвечаю я.

Хлоя плюхается на спину, словно выброшенная на берег рыба, в ее лице читается недоверие.

– Да все было плохо, все! Я должна была сидеть там и выслушивать излияния мадам Ларош на тему того, как она обожает немцев. Может, она даже хотела, чтобы кто-то из них поселился у нее. Ведь у нее будет еще больше шампанского!

– Хлоя…

– Почему никто не ненавидит немцев так, как я? Почему никто не чувствует этого… черт возьми… гнева! – Она швыряет подушку через всю комнату, и та попадает в стопку книг у окна. – Почему ты не чувствуешь этого гнева, Адалин? Ты просто сидела там и улыбалась.

– Не знаю, Хлоя. – Я кручу в пальцах кружевной край ночной рубашки, не в силах посмотреть ей в глаза. Потом, криво улыбнувшись, добавляю: – Но в тот день, когда война закончится, я скажу мадам Ларош, что она невыносима.

Сидя взаперти этой весной на ферме дяди Жерара, мы с Хлоей придумали игру. Правила проще некуда: ты называешь вещи, которые тебе не терпится сделать, когда война закончится.

Хлоя закатывает глаза.

– Ты прекрасно знаешь, что можешь сообщить ей об этом хоть сейчас, разве нет? – И, улыбнувшись в ответ, добавляет: – Я разобью все бутылки шампанского, что подарил ей тот немецкий солдат.

Вскоре мы с ней уже перечисляем наши грандиозные планы: запихивать в себя шоколадные булочки до тех пор, пока не заболит живот. Заехать на лифте на самую вершину Эйфелевой башни (сейчас он не работает, кто-то испортил проводку, чтобы немцам пришлось нести свой флаг пешком). Кататься вечерами вдоль набережной Сены, любуясь небом и огнями Парижа.

– С симпатичным мальчиком, – добавляет Хлоя.

– Да, с симпатичным мальчиком.

Когда Хлоя спустя полчаса наконец уходит к себе, я с облегчением выдыхаю. Мне кажется, что все это время я почти не дышала. Подбежав к ящику стола, я вытаскиваю записную книжку в черной кожаной обложке, которую нашла у дяди Жерара. Полезно иметь под рукой дневник. Сейчас это единственное место, где я могу откровенно выразить все свои чувства.

Я начинаю писать о званом ужине мадам Ларош. Хлоя права: это было ужасно. Maman ведет себя так, чтобы держаться ради Papa, и хочет верить Петену, старому французскому герою войны. Многие из тех, кто пережил Великую Войну, все еще уважают его. Но еще одна вещь остается целиком на совести мадам Ларош, которая так хвалила встреченного на улице немца, и Мари, которую так влекло к ним. Как они могут смотреть на немцев и видеть в них что-то еще, кроме зла, отравляющего наши улицы? Едва мой карандаш касается бумаги, внутри словно открывается шлюз. Гнев вырывается на бумагу, как бурная, вышедшая из берегов река, затапливающая все вокруг.

Закончив, я падаю на подушки, измученная, но уже более спокойная. Я написала почти обо всем, что касалось нашей новой чудовищной реальности, от бегства из Парижа в толпе беженцев до возвращения домой, когда я увидела, что из моего любимого города высосали всю жизнь. Я писала о комендантском часе, продовольственных карточках, шоке, который испытала, увидев немцев в тех местах, что раньше были нашими. Как же хорошо выпустить все эти чувства наружу – иногда.

Но в другие дни даже дневник не мог вместить всю мою ярость.

Два дня назад, в пятницу, я шла домой из школы после дополнительных занятий и вдруг увидела трех гнусно хихикающих немцев шагах в пятидесяти впереди. От звука этого смеха у меня кровь застыла в жилах. Я сразу поняла, что это жестокий смех, из-за выражения их глаз в этот момент, и один из них показал пальцем на другую сторону улицы.

Ужасное зрелище. Мсье де Мец, приятный мужчина, владелец кошерного продуктового магазина, беспомощно стоял на коленях на земле посреди того, что я сначала приняла за снег, но на самом деле это оказалось бесчисленными мелкими осколками стекла. Кто-то – скорее всего, вся троица – разбил витрину его магазина. Как я хотела в этот момент, чтобы Лароши посмотрели на то, что на самом деле представляют собой их вежливые и воспитанные нацисты.

Не думая ни секунды, я бросила рюкзак и побежала к нему, чтобы помочь. Но мсье де Мец посмотрел мне прямо в глаза (солдатам было слишком весело, и они еще ничего не заметили). С тихой настойчивостью торговец одарил меня взглядом и кивком головы, одновременно означающими «Спасибо» и «Тебе лучше поскорее убраться отсюда». Я кивнула, не дожидаясь худшего развития событий, подхватила рюкзак и свернула в переулок, пока солдаты не поняли, что я вообще была здесь.

Удаляясь от разоренного магазина мсье де Меца, я дрожала от злости. В этот момент я была сыта по горло своими вежливыми улыбками, адресованными маме и ее друзьям – да и всем остальным тоже. Я чувствовала, что больше не могу притворяться. Только не тогда, когда такое происходит в Париже. Дальше я помнила только то, что по щекам побежали слезы.

Подняв, наконец, глаза от земли, я заметила отвратительные немецкие плакаты, расклеенные по стене справа от меня. Улыбающиеся светловолосые семьи с реющими над ними свастиками. Адольф Гитлер – немецкий фюрер – поднимал в воздух нацистский флаг. Я не могла сдерживать гнев. Я хотела уничтожить их. И вокруг не было никого, кто мог бы это увидеть.

Плакат отошел от стены с приятным треском рвущейся бумаги. Копившийся месяцами гнев сорвался с кончиков пальцев. После первого плаката мне стало так хорошо, что далее я не медлила ни секунды. Два превратились в три, затем в четыре, и вскоре во всем переулке не осталось ни одного чертового нацистского плаката. Достигнув конца улочки, я уже задыхалась, а ногти покрылись зазубринами от кирпичной стены.

И тут позади себя я услышала клацанье сапог. В животе у меня все сжалось. Кто-то, должно быть, все-таки меня услышал.

Я почувствовала себя крохотной мышью в открытом поле, над которой кружат ястребы. Сердце пульсировало в висках, отдаваясь страхом во всем теле. Думай, Адалин. Дойти до конца переулка и скрыться я не успевала. В панике я нырнула в темный закуток за брошенным автомобилем, сунув в рюкзак порванные плакаты.

Я все еще слышала шаги. Бесшумно выглянув, я осмотрелась. Точно, немецкий солдат вошел в переулок, обеими руками сжимая винтовку. Пожалуйста, повернись. Пожалуйста.

– Wer ist da?[9]

Ну все, теперь мне конец. Я была уверена в этом. Он найдет меня вместе с сорванными плакатами, вытащит из моего укрытия и отправит в тюрьму, если не убьет прямо на месте. Я представила себе лица мамы, папы и Хлои. Дяди Жерара, Симоны и Шарлотт. Я больше никогда их не увижу. Сжавшись в темноте, я поджала колени к груди. Мне хотелось уменьшиться настолько, чтобы просочиться сквозь трещины в кирпиче или уместиться под галькой. Я не двигалась и почти не дышала.

Судя по звуку шагов, солдат находился от моего убежища не более чем в двух метрах, но тут с улицы раздались голоса других немцев, зовущих его. На мгновение я испугалась, что они присоединятся к нему, но потом со вздохом облегчения такого сильного, какого мне еще никогда не доводилось испытать, я услышала, как первый солдат, повернувшись на каблуках, поспешил обратно.

Не теряя ни секунды, я покинула переулок, выбросив плакаты в водосток, где они исчезли навсегда. Вернувшись домой, я поцеловала родителей и болтала с Хлоей о том, как прошел день в школе. Поиграла на пианино. И ни словом не обмолвилась о том, что сделала.

Никто даже не догадался.

Загрузка...