Солнечные лучи пробиваются через окно над моей кроватью в съемной квартире. Восемь утра, но я уже не сплю, взволнованная предвкушением встречи.
В течение трех долгих дней мы с родителями гуляли по музеям и осматривали достопримечательности. Мы видели Лувр, музей Орсе и Эйфелеву башню… и никто за все это время ни слова не сказал про бабулю и ее квартиру. Мы с папой придерживаемся стиля общения Прюиттов даже больше, чем обычно, комментируя великолепную живопись и впечатляющую архитектуру, отчаянно надеясь, что мама не слишком несчастна. Наконец вечером третьего дня мы получаем электронное письмо из клининговой службы – они убрали всю пыль и мусор, и мы можем вернуться в любое время. Парень из службы сказал, что никогда не видел ничего похожего на бабулину квартиру – un capsule temporelle, как он выразился.
«Капсула времени».
Я прижимаюсь ухом к тонкой стене между своей комнатой и родительской. Должно быть, они еще спят. Быстро чищу зубы, натягиваю шорты, футболку и конверсы; из обуви я взяла с собой только эту пару, потому что ношу их с любой одеждой. Выскользнув за дверь, я отправляю сообщение родителям, чтобы они не волновались, когда проснутся. Учитывая обстоятельства, не стоило попадаться маме на глаза этим утром. В смысле, разумеется, она сказала бы, что я могу вернуться в квартиру, когда захочу, добавив, что сама к этому не слишком стремится, но трудно понять, что она думает на самом деле. Так получается проще.
Отчасти я чувствую себя виноватой, покидая ее этим утром, но ведь у мамы есть папа, который составит ей компанию. Семьдесят два часа спустя квартира на рю де Маркиз, 36, вновь манит меня к себе. Пока я иду пешком по рю де Ришелье, мир вокруг кажется необычайно ярким, будто солнце выкрутили на полную мощность. Проходя мимо небольшого парка, я замечаю фонтан высотой не меньше пятнадцати футов, струи воды из него изящными арками взмывают в воздух. Я до сих пор обожаю за это Париж – куда бы вы ни повернули, всегда наткнетесь на что-то потрясающее посреди невзрачного городского квартала. Наша снятая через «Эйрбиэнби»[3] тесная квартирка с двумя спальнями находится над сервисом по ремонту сотовых телефонов, а через дорогу стоит роскошная церковь семнадцатого века. Париж полон таких сюрпризов.
Сначала я останавливаюсь у кофейни по пути, такой крохотной и наполненной запахами, что можно получить дозу кофеина, просто как следует подышав внутри. Смело шагнув к прилавку, заказываю на хромающем французском черный кофе:
– Un cafe noir, s’il vous plait.[4]
Я беру кофе с собой, не ожидая, что он окажется настолько горьким. Когда мы с Ханной и Камиллой идем в «Старбакс», они всегда заказывают тыквенный латте и мокка фраппучино со взбитыми сливками сверху. Я признаю, что на вкус они неплохи – ну ладно, потрясающи – но бабуля научила меня ценить кофе без претензий.
Когда бариста вручает мне заказ, я понимаю, что ожидала точно не этого. Стакан оказывается всего три дюйма высотой, меньше детского, а сам напиток походит на густой ил – темно-коричневый, матовый и его там совсем чуть-чуть.
Сделав первый глоток, я понимаю, почему. Кофе оказывается крепчайшим. Самым крепким, что я пила когда-либо. На вкус он как смачная пощечина. Может, они так подшучивают над американцами? Могла она различить мой акцент? Но, оглядевшись по сторонам, я вижу, что остальные, не испытывая никаких проблем, пьют такой же кофе. Как они это делают? Я слишком растеряна, чтобы попросить еще что-нибудь, поэтому беру кофе с собой, надеясь, что привыкну к нему так же, как когда-то долго привыкала к кинзе. Каждые три квартала я делаю глоток, но кофе каким-то образом становится только крепче. Дойдя до рю де Маркиз, я заставляю себя допить его, после чего торжествующе выбрасываю стакан в мусорку.
Поднявшись по лестнице до квартиры номер пять, я поворачиваю ключ в замке и толкаю дверь. Надо же, клининговая служба проделала потрясающую работу. Сейчас я вижу детали, которые раньше скрывались под толстым одеялом пыли: изящные резные ножки обеденного стола и стульев в виде когтистых лап, узоры восточных ковров в гостиной, улыбающиеся лица бабули и Адалин на фотографиях рядом с дверью. Словно на всю квартиру внезапно навели резкость.
Мне все еще не верится, что бабуля оставила ее мне.
Я, конечно, могу долго ходить здесь, разглядывая каждый предмет мебели, но то, чего действительно хочу, это узнать больше о бабуле и ее семье. Я постоянно думаю об этом с тех пор, как мы прочли завещание, закрывая глаза и вспоминая сценки из прошлого, и сейчас уверена, что бабуля специально многое скрывала. Помню пару моментов, когда ее прошлое почти всплывало в разговоре, но она меняла тему, прежде чем я успевала понять, что она это сделала.
Возьмем прошлый март, когда я спросила ее, не взглянет ли она на мою домашнюю работу по европейской истории: подробную карту немецкого вторжения во время Второй мировой войны. Я подумала, что ей это может быть интересно, потому что все происходило на ее глазах, но бабуля, посмотрев на страницу пару секунд, отложила ее в сторону и спросила: «Ты делаешь это задание вместе с тем мальчиком? Он понял наконец, как нужно целоваться?».
Да, я делала это задание с тем мальчиком. После всех моих волнений по поводу того, что никто меня не пригласил, Нейтан Поморски в конце концов это сделал. Он поцеловал меня в середине медленного танца – точнее, присосался губами к нижней части моего лица, так что в итоге весь мой рот оказался внутри его. Это было ужасно.
– Понятия не имею, – ответила я тогда бабуле. – Я уже написала ему, что не хочу встречаться, но не думаю, что он получил сообщение, потому как продолжает регулярно заглядывать в раздевалку поздороваться.
Бабуля с грохотом опустила кофейную кружку на стол.
– Так скажи ему, что он целуется как пылесос!
В этот момент мы обе уже хохотали, и домашняя работа по истории была благополучно забыта.
В первый день я не видела спален, поэтому прежде всего отправляюсь туда. Найти их нетрудно. Дальше по коридору, где я заглядывала в кладовку с пальто, я вижу две двери с надписями. На одной значится «Хлоя», на другой – «Адалин».
Естественно, я сразу иду в комнату бабули.
Комнату бабули — как странно звучит. Я все еще не могу привыкнуть к тому, что она жила здесь, что ее рука поворачивала ту же расшатанную медную дверную ручку. Мое сердце бешено бьется при мысли, что внутри я найду то, что расскажет мне о ее прошлом.
О господи! Комната выглядит так, будто по ней пронесся ураган. Дверь ванной распахнута, одежда в беспорядке разбросана на кровати. На полу валяются обувь и раскрытые книги. Я не могу представить, как все это выглядело до того, как здесь убрались. Так бабуля собиралась в Америку?
Мое внимание привлекают два маленьких предмета на туалетном столике, и все вопросы, которыми я задавалась, тут же растворяются, когда мое горло сжимается, как и в первый день.
Слезы текут сразу, будто невидимая рука сжимает шею, выдавливая на поверхность все чувства. Перед мамой я быстро смахнула их, но на этот раз позволяю им – горячим, мокрым, соленым – свободно течь по щекам. Это настоящая буря эмоций. Я понимаю, что сломалась… и тут же мне становится стыдно. Обычно я не позволяю себе плакать перед кем-то, включая себя. Растрогали меня лежащие на туалетном столике игла и нитка, признак того, что бабуля, моя бабуля, когда-то жила и дышала в этой комнате, в чужой и далекой стране. В Америке она сначала работала швеей, прежде чем получить степень и стать учителем. Хотя ей всегда нравилось шить, и когда я была маленькой, она даже шила одежду для моих мягких игрушек. Я беру иголку, кручу ее в пальцах и вдруг чувствую себя почти как дома, словно кто-то набросил мне на плечи теплый плед.
Собравшись, я возвращаюсь к осмотру. Сверху на куче одежды лежит фиолетовое платье, которое бабуля, очевидно, не захотела взять с собой. Странно, на груди у него желтая звезда, как будто пришитая позже, с надписью «зазу» в середине. Я знаю, что нацисты заставляли евреев носить на своей одежде такие, но ведь бабуля была христианкой.
Я еще немного копаюсь в разбросанных вещах, трогая ткань и желая, чтобы здесь оказалась бабуля и все мне объяснила. Почему это место стало тайной и почему она оставила его мне? Мне, а не маме? Она хотела, чтобы именно я здесь что-то нашла? В поисках подсказок я подхожу к ящикам, находя внутри несколько завалявшихся чулок. Черт. Бабуль, подай мне знак! Чувствуя себя полной дурой, я оглядываюсь через плечо, ожидая, что нечто неожиданное вдруг появится позади, но нет, в комнате ничего не изменилось.
Если здесь в основном обнаружились оставленные бабулей старые платья, то, может, мне стоит поискать в соседней комнате – той, что принадлежала Адалин, загадочной сестре моей бабули, о которой я никогда не слышала. Я бегу в коридор.
Дверь комнаты Адалин открывается с долгим низким скрипом.
Первое, что я вижу в пестром, льющемся со двора солнечном свете, это шикарная кровать с балдахином на резных деревянных столбиках. В первом классе я без конца умоляла родителей купить мне такую, но потом у мамы началась эта ее темная фаза, и я быстро научилась контролировать свое поведение. Думаю, к началу второго класса я уже забыла о ней и не вспоминала до сих пор.
Я оглядываю помещение, думая, где поискать в первую очередь. Если бы кто-то вошел в мою комнату дома, где бы он стал искать личные вещи? Конечно, в ящике стола. По крайней мере, именно там я храню свои дурацкие стихи, за которые мне жутко стыдно и которые никто никогда не увидит. Там же лежит адрес летнего лагеря Нейтана в Канаде; он просил писать ему письма, потому что с телефонной связью там проблемы, но я пока с этим не тороплюсь.
Я спешу к письменному столу Адалин, стоящему у окна, но, положив пальцы на ручку ящика, останавливаюсь, чувствуя себя детективом, который копается в чужих вещах. Если бы мама открыла мой ящик и увидела стихи, написанные несколько лет назад, когда она пребывала в одной из своих фаз, не сомневаюсь, она убила бы меня на месте. Пусть так, но Адалин не живет здесь уже долгие годы, даже десятилетия. Где бы она ни находилась, я сомневаюсь, что все эти вещи сейчас представляют для нее хоть какую-то ценность.
Любопытство побеждает, и я тяну ручку на себя.
Внутри оказываются карандаши, несколько заколок-невидимок, пара монет и кое-какие канцелярские принадлежности. А еще здесь лежит записная книжка в черной кожаной обложке. Я открываю ее на первой странице и сразу вижу написанные от руки строки. В верхнем правом углу стоит дата – 30 мая 1940 года.
На секунду сердце замирает.
Я только что нашла дневник Адалин.
Я знаю, что окончательно превращаюсь в дешевого детектива, но не могу противостоять желанию немедленно прочесть его. Спальней родителей займемся позже. Прямо сейчас мне нужен «Гугл Переводчик».
Я проверяю остальные ящики на случай, если что-то пропустила, кроме одного, который не поддается, так что я не могу его выдвинуть. Потом я бегу в нашу съемную квартиру, бросаю в рюкзак ноутбук и иду искать кафе с вайфаем. То, что я задумала, можно сделать и из дома, но нельзя допустить, чтобы мама, случайно зайдя ко мне, опять все испортила. К счастью, тихий уголок в кафе находится быстро – стоит роскошный летний день, и все посетители просят столик на улице. Подключившись к интернету, я прижимаю дневник локтем и набираю в переводчике первое предложение.
– Закажете что-нибудь, mademoiselle? – слышу я рядом голос официанта.
– Ох… хм. – Я, прищурившись, вглядываюсь в доску на стене. – Un pain au chocolat, s’il vous plait.[5]
– А из напитков?
Ага – но на этот раз я не допущу утренней ошибки и сделаю заказ на английском.
– Чашку черного кофе, пожалуйста.
– Un cafe?
– Да.
Я возвращаюсь к дневнику. Дело движется медленно: иногда трудно различить отдельные буквы, и мой французский не идеален, поэтому я гадаю, какое это может быть слово. В конце концов я открываю второе окошко «Переводчика», куда ввожу все возможные варианты, пока не появляется подходящий. Очки продолжают сползать по носу тем ниже, чем сильнее я склоняюсь над страницей.
Официант возвращается с заказом. Слоеная булочка на тарелке выглядит просто божественно, и… только не это. Точно такой же маленький стаканчик кофе. Ну почему это случилось опять?
– Un pain au chocolat et un cafe, mademoiselle.[6]
Когда-нибудь я с этим разберусь, но сейчас благодарю официанта и возвращаюсь к работе. Всякий раз, справившись с особенно трудным участком, награждаю себя шоколадной булочкой. Она буквально тает во рту.
Наконец я расшифровываю первую запись в дневнике. Кручу шеей, разминая ее, и вытягиваю запястья. Сделав крошечный глоток кофе – господи, какой же он крепкий! – я читаю то, что получилось.
Я никогда раньше не вела дневник.
Да и этот начала вести только потому, что чувствовала: это единственный способ уложить в голове все произошедшее за последние несколько недель. Если я не запишу этого, то не смогу поверить, что некоторые вещи видела своими глазами.
Я нашла эту пустую записную книжку, когда искала бинты, чтобы перевязать ногу. Дядя Жерар говорит, что я заслужила право оставить ее себе после всего того, через что прошла. Поэтому сейчас я пишу эти строки на чердаке фермерского дома дяди Жерара – если точнее, на матрасе, который мы делим с Хлоей. Кто знает, как долго это продлится? Моя сестра жалуется, что спать здесь невозможно (как она жалуется почти на все на свете), но я считаю этот унылый тесный чердак единственным местом, где могу слышать свои мысли. В доме полно людей – Maman, Papa, дядя Жерар, четверо его друзей, тоже бежавших из Парижа, – и их общую нервозность слишком тяжело выносить.
С чего начать эту печальную историю? В мае немцы вторглись во Францию. Помню, как в школе нам говорили не волноваться, ведь немцы никогда не преодолеют линию Мажино[7], но они ошиблись.
Дальше все случилось очень быстро. Papa сказал, что мы уходим из Парижа на ферму дяди Жерара в Жонзаке. Мы должны были как можно быстрее загрузить в машину все необходимое. Maman взяла с собой три платья, два пальто, чемоданчик с драгоценностями и сказала нам с Хлоей сделать то же самое. Она покинула нашу квартиру в паре своих самых дорогих туфель на высоких каблуках, потому что не хотела оставлять их. Интересно, что с ними стало.
Побег был затеян ради нашей безопасности, но в самой дороге из Парижа не было ничего безопасного. Поток грязных, уставших людей тянулся вдаль, сколько хватало глаз. Некоторые семьи везли свои вещи на расшатанных тележках. У других не было ничего, кроме груды тряпья, которое они тащили на спине. Papa вел машину так долго, как это было возможно, осторожно двигаясь в толпе. В конце концов недалеко от Орлеана у нас кончился бензин. Поскольку достать его было негде, нам пришлось бросить наш любимый «Ситроен», словно труп на обочине дороги, с частью вещей внутри и продолжить путь пешком.
Мы шли так три дня. Ноги ныли и кровоточили. Даже с деньгами, которые Papa снял в банке, мы не могли найти комнату, поэтому спали – пытались спать – в траве у дороги. Питались сыром, хлебом и сосисками, которые, к счастью, додумались взять с собой.
На дороге иногда происходило такое, о чем я не забуду до конца своих дней. Толпа была словно живой. Она могла поглотить тебя. Здесь были дети, кричащие от страха, потому что оторвались от родителей. Как они найдут отца и мать потом, ведь они слишком малы, чтобы знать, куда идут? Были старики, неподвижно лежащие на земле без сил, которые не могли идти дальше. Кто-то из них был еще жив. Кто-то нет. Я так хотела остановиться и помочь им, но Maman и Papa продолжали идти вперед, и я не могла отстать от них. Вся еда находилась у меня.
Хуже всего стало, когда появились бомбардировщики. Мы шли усталые, грязные, голодные и вдруг услышали низкий гул, становившийся громче с каждой секундой. Посмотрев вверх, мы увидели немецкие самолеты, летящие к участку дороги впереди нас. Их было три. Сначала я подумала, что они направляются в другое место, но они снизились с жутким визжащим звуком и начали стрелять в людей на земле. Невинных людей, у которых не было ничего – которые шли целыми днями. Потом они исчезли.
Визг самолетов вызвал у Papa приступ страшных воспоминаний. Он весь дрожал, ему стало трудно дышать, поэтому мы остановились и какое-то время его успокаивали. Мой бедный, дорогой Papa. Прежде он обожал фейерверки.
В конце концов мы продолжили идти, но он все равно дрожал. Когда мы приблизились к тому месту, над которым кружили самолеты, я была вынуждена сбежать с дороги в траву, потому что меня чуть не стошнило. Здесь лежали тела, внутренности которых торчали наружу. Взрослые кричали, словно обезумевшие животные. Подробности я не буду описывать, иначе меня опять начнет тошнить. Я презираю эту войну, и я презираю немцев.
Мне приходится прерваться на секунду, чтобы снова научиться дышать. Я никогда не слышала о массовом исходе из Парижа, но отвратительнее этого мне ничего читать не приходилось. Так, значит, они бросили эту квартиру, уходя на ферму к дяде Жерару? Но… это не так, потому что дневник Адалин в итоге снова оказался в ее спальне. Семья – или как минимум Адалин – должна была вернуться в Париж.
Я переворачиваю страницу. Следующие две записи короче первой, и на этот раз почерк выглядит еще более неряшливо, как будто Адалин куда-то спешила. Я должна узнать, что случилось дальше. Утвердив очки на переносице, я начинаю печатать.
14 июня 1940
Сегодня Париж сдался немцам. Люди, бомбившие невинных беженцев, маршируют по Елисейским Полям. Я не знаю, что происходит. Papa в эти дни почти все время молчит. Я подозреваю, что его преследуют воспоминания о Великой Войне. Он потерял два пальца в битве при Пашендейле, но хуже того, там он лишился своего младшего брата Матье. Жерар говорит, что скоро Франции станет еще хуже, Maman, наоборот, надеется на лучшее. Хлоя очень напугана. Она боится, что когда мы вернемся, нашего дома больше не будет. Я тоже боюсь, но стараюсь этого не показывать. Я люблю наш дом. Я люблю наш прекрасный город. Мне нужно идти – Хлоя ворочается во сне и просит, чтобы я легла рядом с ней.
17 июня 1940
Все кончено, Франция капитулировала перед нацистской Германией. Сегодня вечером по радио выступил маршал Петен (сейчас он руководит правительством). Он сказал, что его долг – избавить Францию от страданий. И заявил, что пора прекратить борьбу.
Maman вздохнула с облегчением. Она верит Старому Маршалу. Больше никто не умрет на этой войне, говорит она. Я пытаюсь понять ее, но не могу. Мир будто раскололся. Как мог Петен заключить перемирие с немцами? Почему мы не защищаемся от этих сил зла?
Когда передача закончилась, мы с Хлоей помогли друг другу подняться наверх, в нашу комнату. Мы легли рядом и долго плакали, пока наконец не уснули.
Прочтя все это, я чувствую стыд из-за того, что жаловалась бабуле, что нам задают слишком много на дом – когда она в моем возрасте через такое прошла! Все, чего я хочу сейчас, это дотянуться до нее через страницы дневника и успокоить. Я хочу сказать ей, что в итоге все будет хорошо. Она встретит дедушку, у них родится мама, а у нее – я. Но затем я возвращаюсь к тем же вопросам, с которых все началось: что случилось с семьей бабули? Что случилось с Адалин? Понятно, что они были близки настолько, насколько это вообще возможно для сестер. Что же изменилось? Что могло заставить бабулю прожить остаток своей жизни, ни разу не упомянув Адалин в разговорах с семьей?
И самое важное: точно ли бабуля хотела, чтобы я нашла ответы на эти вопросы?
На экране ноутбука мигает предупреждение, что у аккумулятора осталось всего десять процентов заряда. Я смотрю на время и понимаю, что сижу здесь уже два с лишним часа. Сделаем так: переведу еще одну запись, а потом вернусь на рю де Маркиз и продолжу осмотр. Я набираю в «Переводчике» первое предложение, ожидая очередных душераздирающих новостей.
Но оказывается совсем наоборот.
Беру свои слова обратно. Ничего еще не кончено. Надежда еще есть. Мне с трудом удается сдерживать дрожь в руках!
Французский генерал по имени Шарль де Голль произнес речь по «Би-би-си» сегодня вечером. Он поклялся, что однажды враг будет разбит, и призвал мужчин присоединиться к нему в Лондоне. В конце своего выступления он произнес фразу, которую я никогда не забуду: «Что бы ни случилось, пламя французского Сопротивления не должно потухнуть и не потухнет».
Сегодня мы с Хлоей всю ночь не могли уснуть от возбуждения.
Вы слышали? Борьба еще не окончена!
Я готова подпрыгнуть и начать аплодировать, хотя, конечно, никогда не сделала бы такого на публике. Но все равно чувствую, что я там, вместе с Адалин, и разделяю ее волнение. Проведя кончиками пальцев по хрупкой странице, пожелтевшей по краям, я словно ощущаю поток энергии, льющейся через бумагу от Адалин ко мне.
Я слышала о французском Сопротивлении. Мистер Йип кратко рассказывал об этом на занятиях по европейской истории времен Второй мировой войны. Я помню, что они взрывали поезда и здания, которые захватили немцы. Имя Шарля де Голля мне тоже известно, но в основном благодаря тому, что в честь него назвали парижский аэропорт. Было смело с его стороны выступить по радио всего спустя день после Петена и сказать народу Франции, что им следует поступать вопреки приказу правительства. Как бы я реагировала, если бы находилась там, в доме дяди Жерара вместе с бабулей и Адалин, собравшимися вокруг радио в дни отчаянной неопределенности? Я бы скорее поверила Петену, как их мать, или вместе с бабулей и Адалин поддержала де Голля? Если бы я находилась тогда, на той дороге из Парижа – если бы я видела те страшные вещи, что видели они, – я бы знала, чью сторону займу.
Я бы хотела бороться до конца.
Вернувшись в квартиру номер пять, заканчиваю свое турне главной спальней в конце коридора. Комната оказывается очень элегантной, больше комнаты моих родителей дома. Здесь стоят большая кровать под балдахином, комод и старомодный туалетный столик с круглым зеркалом. Повсюду мне попадается все больше фотографий семьи в рамках, и я рассматриваю их одну за другой. Я вглядываюсь в черно-белое лицо бабули, скучая по ней все больше с каждой секундой. Но сейчас, прочтя дневник Адалин, ощущаю некую связь и с этой темноволосой девушкой. В чем-то мы с ней похожи. Прежде всего, мы обе любили бабулю. И обе пытались сделать все, что могли, чтобы сплотить наши семьи.
Закончив с фотографиями на туалетном столике, я открываю самый верхний ящик. К моему удивлению, в нем оказывается целая гора газетных вырезок. Судя по всему, все они родом со страниц светской хроники, потому что фотографии изображают дорогие вечеринки, а внизу значатся имена гостей и дизайнеров, наряды которых те носили. Рассматривая их, я на каждом снимке замечаю улыбающееся лицо Адалин, окруженной молодыми людьми в дорогих костюмах и украшениях.
Ну, в этом смысле у нас с Адалин общего оказывается мало. Я не хочу сказать, что Ханна, Камилла и я барахтаемся в самом низу социальной лестницы, но мы не настолько популярны, чтобы нас приглашали на вечеринки в особняк Катрины Ким в Шорт-Хиллс. В выходные мы в основном занимаемся тем, что пытаемся повторить рецепты из «Лучшего пекаря Британии»[8].
Я сажусь у туалетного столика, чтобы просмотреть вырезки. Все они датируются концом тридцатых – началом сороковых годов, то есть некоторые сделаны после нацистской оккупации. Это странно. Если верить дневнику Адалин, капитуляция Франции стала абсолютным концом света, но, судя по ее фото с друзьями на вечеринке в октябре 1942 года, во время войны она не выглядела такой уж несчастной.
Фотографии неотличимы одна от другой, и я начинаю листать их быстрее. Но вдруг, ближе к концу стопки, натыкаюсь на снимок, при виде которого чуть не падаю со стула.
Это не может быть правдой.
Я не понимаю.
Я не хочу понимать.
Фотография, как и остальные, вырезана из газеты. На ней Адалин сидит за столом в первоклассном ресторане. Белоснежная скатерть, дорогая сервировка. Компанию ей составляют шестеро мужчин в военной форме…
…с нацистскими нарукавными повязками.
И все бы ничего, но Адалин, кажется, совсем не против их компании.
На меня накатывает приступ тошноты.
Вскочив на ноги, я отбрасываю вырезки, словно они горят у меня в руках, и с грохотом закрываю ящик. Мой мозг пытается понять, что я только что увидела. Что?.. Как?..
Должно существовать разумное объяснение. Именно поэтому бабуля прожила всю жизнь, никому не рассказывая об Адалин. Она стыдилась того, кем та стала. Интересно, как долго они не виделись или даже не общались друг с другом? Неужели они и умерли…
Подождите-ка. Я просто предполагаю, что Адалин уже нет в живых, но это не обязательно так.
Бабуле в этом году перевалило за девяносто. Мы по этому случаю устроили вечеринку в ее маленькой квартире. Судя по семейным фотографиям, Адалин была на пару лет старше, поэтому сейчас ей может быть, скажем, девяносто два? Девяносто три? Да, это много, но она вполне могла дожить до такого возраста. Прабабке Ханны сейчас сто три, и она еще частично в своем уме. Насколько я знаю, Адалин может жить прямо здесь, в Париже… и она остается единственным человеком во всем мире, кто может рассказать мне, что случилось с ее семьей. С моей семьей.
Но что-то все равно не сходится. Я расхаживаю по комнате в раздумьях, скрестив руки на груди. Даже если Адалин жива, точно ли я хочу потратить все лето на поиски человека, который сотрудничал с нацистами? Внутренний голос говорит мне бросить это дело – Адалин не зря вычеркнули из общей картины, на то имелась веская причина. Бабуля любила свою семью. Она обожала дедушку, маму, папу и меня. Если она захотела порвать все связи с собственной сестрой, то можно с уверенностью предположить, что Адалин действительно изменилась, и далеко не в лучшую сторону.
Окей… Но тогда зачем оставлять мне квартиру? Если бабуля в самом деле хотела вычеркнуть Адалин из своей жизни, зачем тогда она дала мне ключ – в буквальном смысле – к пониманию, кем та стала? И еще, как насчет дневника Адалин? Как могла девушка на той фотографии быть тем же человеком, который видел налет немецких бомбардировщиков на ни в чем не повинных беженцев? Как она могла быть тем же человеком, который писал, что ее мир раскололся? Две эти мысли никак не складываются у меня в голове. Я останавливаюсь перед фотографией маленьких бабули и Адалин, где им лет по десять и они обнимают друга за талии. Она еще может быть жива… и, возможно, даже живет поблизости… Если я найду ее, то получу ответы на все вопросы…
Голова у меня почти взрывается. Я массирую грудь, чтобы снять копившееся там последние несколько минут напряжение, но расслабиться это не помогает.
Я только что всерьез думала о том, чтобы разыскать человека с нацистской фотографии.
Даже если отчаянно хочу разобраться в прошлом бабули и в этой старой квартире, которая каким-то образом принадлежит теперь мне, к такому шагу я еще не готова. По крайней мере, пока. Следует узнать как можно больше из дневника Адалин, прежде чем предпринимать более радикальные меры.
Странная штука жизнь. Стоит тебе подумать, что ты понял что-то, все тут же усложняется так, как нельзя было и представить.