Я открыла глаза.
Дневной свет пробивался сквозь узкие окна, затянутые, как мне сперва показалось, мутным стеклом. Но потом я поняла, что это не стекло, а что-то вроде полупрозрачной бумаги.
Я зажмурилась.
И заставила себя сесть, пусть и телом овладела неимоверная слабость. Тяжкий ком в груди и вправду растаял, а горло хоть и болело, но не так сильно, как прежде. Мой рот наполнился вязкой горькой слюной, которую я сглатывала, но без особого успеха.
Я помнила все. Каждую минуту этого странного сна. Более того, я понимала, что его нельзя считать сном в полной мере. Вытянув руки, я убедилась, что это по-прежнему не мои руки.
Те же узкие запястья.
Шрам на сгибе локтя. Я теперь знала, что это след от раскаленной кочерги, которую мой супруг соизволил прижать, наказывая меня за нерасторопность.
Ее.
Нас.
Проклятие, с этим раздвоением личности что-то надо делать. Шрам был уродлив, а вот другой, нанесенный тончайшим веером, почти красив, будто кто-то начал писать на коже священный символ «Сё», но выронил кисть…
Хорошо, что эта скотина умерла. Боюсь, во мне нет ни толики терпения.
И непонятно, почему Иоко ушла.
Куда?
И зачем, если только сейчас обрела хоть какое-то подобие свободы?
Я поморщилась.
Пошевелила пальцами, привыкая к новым ощущениям. Потянулась. Огляделась.
В дневном свете комната была… жалкой? Дело вовсе не в том, что она мала, отнюдь. Моя первая квартира вся поместилась бы в этой комнате.
Пол.
Циновки, которые выглядели изрядно ветхими.
Сундуки на колесиках. Влажные пятна на шелке, покрывавшем стены… и свет, прошедший сквозь бумагу и при том какой-то мутный, тяжелый.
Этот дом представлялся ей убежищем, в котором Иоко могла бы провести последние годы жизни.
Какие, мать его, последние годы?
Сколько было этой девочке, когда она вышла замуж? Пятнадцать? Я прислушалась к ощущениями и кивнула. Определенно… и в браке она провела шесть лет? Следовательно, сейчас ей… двадцать два…
Почтенная вдова. Я хмыкнула и закусила губу, чтобы не рассмеяться. Боги этого мира… какая из меня почтенная вдова?
…и содержательница Дома призрения.
Что?
Я потерла виски.
С памятью тоже что-то надо делать, правда, непонятно, что именно.
Сосредоточиться.
Итак, смерть супруга… пусть сожрут его душу подземные демоны, а в черепе змеи совьют гнездо, ибо лучшего он не заслужил… похороны.
Кредиторы.
Он много тратил, спустив сперва те малые деньги, что остались ему от отца, потом и мое, то есть наше приданое. Коллекцию нефритовых статуэток и наиболее ценные из свитков, благо некоторые ей удалось спрятать. Верно, он продал бы и Иоко, если бы счел, что за нее готовы заплатить.
Ей пришлось расстаться с домом.
И с экипажем.
С роскошными одеяниями, за которые теперь давали едва ли четвертую часть стоимости. И это печалило ее. Ушли зеркала. Черепаховые гребни и шпильки для причесок. Мелкие украшения, ведь с крупными расстался еще муж.
И оставлен был лишь старый дом, который отдали из жалости, поскольку матушка возвращению Иоко не обрадовалась.
– Это твоя вина, что ты не сумела поладить с мужем. Мне не надобен такой позор.
Пожалуй, именно тогда в кроткой Иоко и вспыхнуло чувство, которое можно было бы назвать гневом. Именно оно и позволило переступить через стеснительность.
Законы…
Она ведь читала их, заучивая наизусть, будто была чиновником.
– Ты не можешь не принять меня, матушка, – сказала она, – ибо тогда я отправлюсь к Наместнику просить о справедливости. Но если ты не желаешь со мной жить, отдай мне мастерскую отца.
Матушка поджала губы.
Она давно собиралась продать это строение, которое в душе полагала никчемным, но никак не могла сойтись в цене, да и скверный нрав ее, с годами сделавшийся еще более дурным, чем прежде, мешал торгам.
– Думаешь продолжить его дело?
– Не его. – Иоко точно знала, что будет делать, и это знание наполняло ее силой. – Свое. И клянусь собственным именем, я больше не буду тревожить тебя просьбами.
Матушка согласилась.
Значит, это мастерская, точнее, жилая ее часть. Память услужливо подсказала, что дом разделен на две половины. И мастерская ныне заперта, туда не заглядывали давно – без надобности сие, Иоко даже подумывала о том, чтобы переделать ее, но что-то да останавливало.
Три сундука с нарядами.
Два – с посудой, которая не годилась для продажи.
Дерево Лю в кадке.
И мешочек с монетами, который она благоразумно спрятала в железном сундуке, благо секрет его, отцом показанный, она помнила.
Надеюсь, я тоже вспомню.
А пол теплый. Ласковый, будто шелковый. Надо будет убрать циновки, зачем они, если пол такой. Доски выглажены, цвета темного, шоколадного.
Прошение в канцелярию Наместника и три золотых монеты секретарю, который не позволит прошению этому затеряться средь иных бумаг.
Томительное ожидание.
Ответ.
Свиток на толстом шелке с пятью печатями… один вид их внушает трепет, и значит, Иоко была права: ей дозволено открыть дом Покинутых жен.
Это случилось в год три тысячи четыреста двадцатый от Сотворения мира.
Была война.
И воины с алым драконом на стягах мелким гребнем прошлись по Островам. Не осталось ни камня, ни пяди земли, которых не коснулись кожаные их сапоги. А Великая стена, опоясывавшая остров Нихоцагу, рассыпалась пылью, когда Ми-Циань, прозванный Драконом в честь предка, от которого якобы пошел его род, протянул к ней руку и сказал Слово.
Иоко не знала, что это было за слово.
Да и никто не знал.
Быть может, только мудрецы страны Хинай, потому как они, говорили, знали все, даже количество звезд на небосводе. Однако речь не о них, но о Соро, прозванной Печальною.
Муж ее пал, встречая врага.
И сыновья полегли на полях Цэдуми, кровью своей наполнив родники. С тех пор воды их красны и почитаются целебными.
Не стало армии.
И даже великий Маорха, написавший трактат о Войне, вынужден был вскрыть себе живот, смертью спасаясь от позора. В тот день, когда Ми-Циань во главе орды своей подошел к Белому городу, Соро вышла навстречу. Она обрядилась в белые траурные одежды, а волосы распустила.
Она не стала красить лицо.
И шла босой по пустым улицам. И жители стенали, зная, что никогда больше не увидят ту, которую недавно именовали Прекраснейшей, ибо была Сора столь красива, что простые смертные лишались разума, взглянув в ее лицо.
Но, верно, враг не был простым смертным.
– Мне говорили, что ты прекрасна, – обратился он к женщине, которая протянула ему шкатулку с Большой имперской печатью. – А я вижу перед собой лишь жалкую старуху.
И слова его слышал каждый.
Это было оскорбительно.
– Возьми, – сказала она. – Это теперь твое…
– Мне говорили, что ты улыбаешься, а голос твой подобен пению горных ручьев. Но я вижу кривой рот и слышу воронье карканье… почему так?
– Моя красота принадлежала моему мужу… ты забрал его, – отвечала Соро. – И моя красота ушла вместе с ним. Я улыбалась, глядя на своих сыновей, каждый из которых был достоин оседлать имперского дракона, но ты забрал и их… мой голос звенел от радости, но радости в моей жизни больше не осталось…
– Ха, – отвечал ей Ми-Циань. – Если думаешь, что твои стенания меня разжалобят, то ошибаешься… я думал посадить Прекраснейшую подле себя, но вместо этого велю погнать прочь из города…
И приказал содрать траурные одежды.
– А печать… – Ми-Циань повертел ее в руках и бросил в пыль. – У меня будет своя…
В тот же вечер стяги с Алым драконом вознеслись над стенами города Нара, чтобы продержаться там семь дней и семь ночей… столько времени умирала великая армия.
Почему-то в Хрониках обходили этот момент стороной. Была армия и не стало. И уничтожила ее Прекраснейшая, не пощадив при том и жителей.
На седьмой день она вошла в ворота.
И подняла печать, которая так и лежала в песке.
Она отправила гонцов к некоему Тэцуго, жившему в рыбацкой деревушке, с тем, чтобы явился он исполнить долг крови. Ему она и вручила что печать, что дворец, что разоренную войной страну. А сама попросила себе право жить в небольшом доме, куда принимала осиротевших женщин.
Так появился первый Дом.
Войны случались часто.
И не только они. Чужая память подсказывала мне, что постепенно в Дома стали отправлять женщин родичи, предпочитавшие единожды заплатить Хозяйке, нежели постоянно нести траты и ответственность за тех, кто стал вдруг лишним.
Это было… прилично?
Пожалуй, именно так.
Сложный мир.
И память сложная. Все мне никак не удается с нею поладить.
В моем доме пятеро.
Это немного.
И немало.
За каждую женщину, согласно указу Императора, мне платят три серебряных лепестка в месяц. Это немного, но и не мало… голодать мы не должны.
Хватит и на хворост для очага.
Зимы здесь прохладные…
На второй день, когда стало очевидно, что болезнь моя окончательно отступила, я велела оннасю приготовить купальню. И пусть девочка старательно отирала мое тело влажными полотенцами, но это было не то. Не покидало ощущение грязи, да и выйти из комнаты своей хотелось.
Иоко вот предпочитала одиночество, но…
Почему она ушла из тела?
Еще одна загадка.
Если бы тогда, когда жив был подонок, именовавший себя ее мужем, это было бы понятно. Или позже, когда кредиторы растаскивали жалкие крохи былых богатств. Или когда пришлось умолять матушку о милосердии… но нет, она преодолела все.
И умерла.
От банальной, как полагаю, простуды.
Истощились жизненные силы? Или Иоко так привыкла выживать, что разучилась просто жить? Не знаю. Мне жаль ее, но это не совсем искренняя жалость, ведь ее смерть, неизвестно как, дала мне еще один шанс. Не его ли я хотела?
И вот, получив, постараюсь не растратить впустую.
Итак, я вышла в узкий коридор, перегороженный станами из лакированной бумаги. Они легко скользили, позволяя преображать дом…
Легкость.
Свежесть.
Запах зимней вишни. Циновки на полу. И те же узкие длинные сундуки вдоль стен. Светящиеся шары на кованых подставках. И солнечный свет, проникающий сквозь полубумажные стекла.
Тишина.
Я знаю, что в доме звуки разносятся легко и что пятеро моих… подопечных? Постоялиц? Они прячутся где-то здесь, и странно, что я ничего не слышу.
Или нет?
Всхлип.
Стон будто бы протяжный. И вновь тишина… терраса.
Сад.
Он не похож на те сады из прошлой моей жизни, он будто является продолжением дома. Дорожки. Трава. Россыпь мелких белых цветков.
Холм.
Ручей с крохотным водопадом. Мокрые камни. И синяя стрекоза, замершая над водяной гладью. Здесь даже дышалось иначе, и я остановилась, вцепившись в плечо девочки.
Вдохнула влажный сырой воздух.
Наклонилась, коснувшись воды кончиками пальцев. Мягкая, как шелк… и пахнет цветами. Время вишен давно ушло, но азалии держат оборону. Скоро осень, а с осенью приходят холода. И сомневаюсь, что холодный дом способен удержать их.
– Идемте, госпожа. – Моя оннасю не отличалась терпением. Матушка непременно велела бы высечь ее за дерзость…
Странная мысль.
Чужая.
И моя в том числе. Когда-нибудь я всенепременно привыкну к этому раздвоению. Надеюсь, что привыкну.
Высокая кадка из дерева шигу наполнена горячей водой. И девочка помогает мне подняться по узкой лесенке. Она же снимает грязную одежду и, причитая, что слишком рано я вышла из дому, что моя болезнь еще не отступила, а вода опасна для слабых телом – все это знают, – льет на плечи душистую жижу.
Мыло?
Шампунь?
Соль? Соль в воде я ощущаю и расслабляюсь. Жар извне растапливает другой, тот, который внутри. Пальчики моей оннасю пробегаются по шее, по лицу. Разбирают волосы.
Втирают в них смесь из золы и жира и чего-то еще, о чем я знать не желаю.
Я же любуюсь садом.
В той моей жизни я хотела купить дом, но как-то все руки не доходили, а когда дошли, оказалось, что мой супруг не желает дома, с домами много проблем, лучше уж квартиру…
– Как тебя зовут? – Я перехватила руку девочки.
– Простите, госпожа?
– Болезнь, – я вымученно улыбнулась, – забрала мою память…
Глаза девочки расширились.
– Не всю. Я помню себя. Я знаю, где нахожусь… но я забыла твое имя.
– Его не было, госпожа. – Она опустила взгляд. – Простите… я не заслужила еще.
Я кивнула, задумавшись, вернее, обратившись к той, чужой памяти. Но она молчала… вот про кадку эту сказать могла – ее принесла в дом отца матушка вместе с узкими подушками и тремя покрывалами, расшитыми серебряной нитью. Еще за нею дали три сундука, повозку с лошадью вместе и десять золотых лепестков. Но мой отец взял бы ее даже в простом пеньковом юкато… Так он говорил.
– А какое имя ты бы хотела получить?
Пальчики на моем затылке задрожали. Кажется, я вновь сказала что-то не то.
– Придумай, как мне тебя называть. – Я постаралась, чтобы голос мой звучал ровно.
Иоко умела притворяться, и надеюсь, ее умение не исчезло вместе с нею.
– Да, госпожа…
Мне помогли выбраться из ванны.
Растерли жесткими полотенцами. Смазали кожу ароматными маслами, отчего та сразу заблестела… А я не так уж и смугла, как показалось. Подали одежду: широкие штаны из тонкой ткани, халат и невообразимо длинный пояс, который девочка ловко обернула вокруг моей талии, соорудив за спиной огромный пышный узел.
– Расскажи, – я вновь нарушила молчание.
– О чем, госпожа?
– О том, что происходило в доме, когда я… заболела. – Я коснулась языком зубов. Мое лекарство имело четкий кисловатый привкус, избавиться от которого не помогали жесткие зубные палочки.
Девочка молчала.
Она ловко разбирала влажные волосы, расчесывая их гребнем, и мне было даже немного неловко отвлекать ее от этой, несомненно, важной работы.
Иоко всегда гордилась волосами. Длинные и тяжелые, благородного черного цвета, они позволяли соорудить самую сложную прическу. А еще их удобно было наматывать на кулак…
Я поморщилась: чужая память здорово мешала.
– Все благополучно, госпожа… – шепотом произнесла девочка. – Все рады вашему выздоровлению… и благодарят богов за милость…
Большего я не добьюсь.
Что ж…