Старший лейтенант Джимми Кросс нес письма от девушки по имени Марта, студентки предпоследнего курса колледжа Маунт-Себастиан в Нью-Джерси. Это были не любовные письма, но лейтенант Кросс не терял надежды, а потому хранил их в полиэтилене на дне рюкзака. Под вечер, после дневного марша, он выкапывал себе положенный по инструкции одиночный окоп, мыл руки водой из фляжки, разворачивал письма и, держа их кончиками пальцев, проводил последний светлый час, воображая себе разное. Например, романтические походы в Уайт-Маунтис в Нью-Гэмпшире. Иногда он облизывал клапаны конвертов, зная, что там прошелся ее язык. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы Марта любила его так, как любил ее он, но ее пространные и веселые письма были совсем не о любви. Марта была девственницей, в этом лейтенант Кросс почти не сомневался. В колледже Маунт-Себастиан она изучала литературу. И она очень красиво писала про преподавателей и соседок по общежитию, про экзамены, про свое поклонение Чосеру и любовь к Вирджинии Вулф. Она часто цитировала стихи и никогда не упоминала о войне, разве что для того, чтобы сказать, мол, береги себя, Джимми. Письма весили 4 унции. Каждое было подписано: «С любовью, Марта», но лейтенант Джимми Кросс понимал, что «с любовью» – просто дань вежливости и никак не означает того, о чем он мечтает. Когда спускалась ночь, он тщательно убирал письма в рюкзак. Медленно, чуть рассеянно, он вставал и ходил среди своих людей, проверял периметр, затем в полной темноте возвращался к себе в окоп, смотрел во мрак и размышлял: есть ли кто-нибудь там у Марты?
То, что они несли с собой, определялось по большей части необходимостью. К необходимому или почти необходимому относились ножи консервные и складные, «сухой спирт»[1], наручные часы, личный знак, репелленты, жевательная резинка, шоколадные батончики, сигареты, таблетированная соль, пакетики порошкового лимонада, зажигалки, спички, дорожные швейные наборы, военные платежные сертификаты[2], сухой паек и две или три фляги. Всё вместе – от 12 до 18 фунтов, в зависимости от привычек или скорости обмена веществ у конкретного солдата. Здоровяк Генри Доббинс нес дополнительные пайки: в особенности он любил консервированные персики в густом сиропе, да еще с фунтовым кексом[3]. Поклонник полевой гигиены Дэйв Дженсен нес зубную щетку, зубную нить и несколько кусков мыла, которые украл в одну из увольнительных на курорте в Сиднее. Тед Лейвендер, которому было страшно, нес транквилизаторы – потом, в середине апреля, под деревушкой Тхан Кхе он был убит пулей в голову. В силу необходимости и поскольку так предписывали устав и ПДИ[4], они несли стальные каски, которые весили по 5 фунтов, включая подкладку и камуфляжную сетку. На себе они несли стандартные камуфляжные штаны и куртки. Некоторые несли нижнее белье. На ногах – тяжелые ботинки – 2,1 фунта. И Дэйв Дженсен нес три пары носок и баночку крема для ног «Доктор Шолл» на случай «траншейной стопы». Пока его не подстрелили, Тед Лейвендер нес 6 или 7 унций первоклассной травки, которая для него являлась предметом первой необходимости. Радист Митчелл Сандерс нес презервативы. Норман Боукер нес дневник. Крыс Кайли нес комиксы. Истовый баптист Кайова нес иллюстрированный Новый Завет, который подарил ему отец, преподававший в воскресной школе в Оклахома-Сити. Но на крайний случай Кайова нес в себе недоверие своей бабки к белому человеку, а на поясе – охотничий нож деда. Всё продиктовано необходимостью. Поскольку местность была заминирована и полна противопехотных ловушек, согласно ПДИ каждый нес подбитый нейлоном бронежилет, который весил 6,7 фунта, но в жаркие дни казался гораздо тяжелее. Так как умереть тут можно было очень быстро, каждый нес по меньшей мере один индивидуальный перевязочный пакет, обычно в бандольере или заправив под ремень на каске, чтобы было легче достать. Из-за того, что ночи были холодными, а муссоны несли ливни, каждый нес зеленую брезентовую плащ-палатку, которую можно было использовать как дождевик или импровизированную палатку или расстелить на земле. Учитывая стеганую подкладку, весила плащ-палатка почти 2 фунта, но оправдывала себя на все сто. Например, в апреле, когда застрелили Теда Лейвендера, его завернули в его собственную плащ-палатку, потом в ней же несли через рисовое поле и в ней же подняли в вертолет, который унес его прочь.
Их называли пехотой или «хряками».
Выражение «с полной выкладкой» означало, что взваливаешь на себя все имеющееся снаряжение и еще сколько-то сверху, – так старший лейтенант Джимми Кросс тащил на закорках по джунглям и через болота свою любовь к Марте. «С полной выкладкой» – это не просто рюкзак и боеприпасы, а еще и ноша, которую несешь в себе. К «полной выкладке» относились, например, фотокарточки, которые были практически у всех и каждого.
В бумажнике старший лейтенант Кросс нес две фотографии Марты. Одна была цветным снимком, подписанным «с любовью», хотя он-то знал, что к чему. Марта стояла на фоне кирпичной стены. Глаза у нее были серые и спокойные, губы чуть приоткрыты, и смотрела она прямо в камеру. Иногда по ночам лейтенант Кросс задумывался: а кто же сделал снимок? Кросс знал, что у нее были поклонники; более того, он даже мог различить тень фотографа, наползающую на кирпичную стену. Вторая была вырезана из ежегодного альбома колледжа Маунт-Себастиан за 1968 год. Снимок – не постановочный, а случайный, на волейбольном матче, и Марта на нем наклонилась за мячом, руки вытянуты вперед, рот напряжен, в каждой черточке лица читается дух соперничества. Ни единой капельки пота. Белые спортивные шорты. По мнению Кросса, ноги у нее были точно как у девственниц, крепкие и гладкие. На фото левое колено согнуто, на него перенесен весь ее вес, составляющий чуть больше 117 фунтов. Лейтенант Кросс не забыл, как однажды коснулся этого левого колена. Он помнил темный кинотеатр, где крутили фильм «Бонни и Клайд», тогда на Марте была твидовая юбка, и во время финальной сцены, когда он коснулся ее колена, девушка повернулась и посмотрела на него так печально и серьезно, что он невольно убрал руку, но он всегда будет помнить ощущение твидовой юбки и колена под ней и звук очереди, скосившей Бонни и Клайда, и как неловко это было, как медленно и тяжело. В тот вечер он поцеловал ее на прощание у двери общежития. Вот тогда, думал он, надо было быть смелее! Следовало подхватить ее, отнести в ее комнату, привязать к кровати и касаться того левого колена всю ночь напролет. Зря он не рискнул! Всякий раз, глядя на фотографии, он грезил о том, что еще мог бы предпринять…
Что они несли с собой, определялось отчасти званием, отчасти полевой специализацией.
Как старший лейтенант и командир взвода, Джимми Кросс нес компас, карту, справочник кодов, бинокль и пистолет сорок пятого калибра, который полностью заряженный весил 2,9 фунта. Он нес тактический фонарь-стробоскоп и ответственность за жизнь своих людей.
Радист Митчелл Сандерс нес PRC-25 рацию – убийственный груз – 26 фунтов с батареей.
Санитар Крыс Кайли нес брезентовый баул с морфином, плазмой, акрихином и хинином от малярии, бактерицидными пластырями, комиксами и всем, что положено нести медику, включая драже «M&M’s», которые выдавал, когда рана была совсем скверной, – общим весом почти 18 фунтов.
Самый крупный во взводе и в силу того пулеметчик Генри Доббинс нес M-60, который весил 23 фунта без снарядов, но почти всегда был заряжен. В дополнение Доббинс нес от 10 до 15 фунтов боеприпасов в патронных сумках и бандольерах на груди и за плечами.
И рядовые первого класса, и спецы четвертого класса оставались обычными «хряками», а потому несли стандартные винтовки М-16 с «прямым» газоотводом. Оружие весило 7,5 фунта незаряженное и 8,2 фунта с полным магазином на 20 патронов. В зависимости от различных факторов, например, от топографии и психологии, стрелки несли от 12 до 20 магазинов, зачастую в матерчатых патронных сумках или бандольерах, что добавляло 8,4 фунта минимум или 14 фунтов максимум. Если таковые имелись в наличии, несли комплекты для чистки М-16: поршни, стальные ершики и тюбики смазки, – всё это весило около фунта.
Некоторые «хряки» несли гранатометы М-79, каждый весил 5,9 фунта незаряженный, – сравнительно легкое оружие, если не учитывать боеприпасы, которые весили весьма существенно. Один патрон тянул на 10 унций. Как правило, тащили по 25 патронов. Но Тед Лейвендер, которому было страшно, нес 34 патрона, когда его подстрелили под Тхан Кхе, и рухнул под поразительной ношей – более 20 фунтов боеприпасов плюс бронежилет, каска, сухой паек, вода, туалетная бумага, транквилизаторы и прочее по мелочам, а также невзвешенный страх. Он свалился как подкошенный. Не было ни конвульсий, ни подергиваний. Кайова, который видел, как это случилось, сказал, что было такое впечатление, будто упал камень или большой мешок с цементом… Просто бух и замер, не как в кино, когда мертвый мужик корчится, извивается ужом или подергивается. Совсем не так, заявил Кайова. Бедолага свалился. И всё. Было ясное утро середины апреля. Лейтенанта Кросса терзала боль вины. Он винил себя. Они сняли с Лейвендера фляжки и патронные сумки, всё самое тяжелое, и Крыс Кайли установил очевидное: мол, парень мертв; и Митчелл Сандерс сообщил по рации, дескать, один американский солдат ПВБ – погиб в бою – и затребовал вертолет. Потом Лейвендера завернули в его плащ-палатку. Ребята отнесли его на сухое рисовое поле, установили защитный периметр и, рассевшись, курили травку мертвеца, пока не прилетел вертолет. Лейтенант Кросс держался в сторонке. Он мысленно рисовал себе гладкое молодое лицо Марты, думая, что любит ее больше всего на свете, больше своих людей, и теперь Тед Лейвендер мертв, потому что он так сильно ее любит и не может перестать о ней думать. Когда прибыла похоронная команда, взвод доставил Теда Лейвендера на борт. Потом они сожгли Тхан Кхе. Они шагали до сумерек, затем вырыли одиночные окопы, и той ночью Кайова все повторял и повторял: мол, это надо было видеть, как быстро это случилось, мол, бедолага рухнул, точно мешок с цементом. Бух, упал, – говорил он. Как мешок с цементом.
В дополнение к трем стандартным видам вооружения – М-60, М-16 и М-79 – они несли всё, что подворачивалось под руку: любое оружие или что угодно, что считалось подходящим средством убийства или выживания. В ту или иную минуту, в тех или иных обстоятельствах они несли М-14 и CAR-15, шведские «K» и пистолеты-пулеметы[5], захваченные АКА-47 и китайские штурмовые винтовки, русские гранатометы РПГ-7 и карабины Симонова, «Узи» с черного рынка и «Смит и Вессон» 38-го калибра, легкие противотанковые гранатометы М72 и обрезы, штыки и дубинки, а еще пластиковую взрывчатку. Ли Странк нес пращу, он называл ее оружием последнего боя – на крайний случай. Митчелл Сандерс нес кастет. Кайова нес оперенный томагавк деда. Каждый третий или четвертый нес противопехотную мину «клеймор» – 3,5 фунта с детонатором. Все несли осколочные гранаты – по 14 унций каждая. Все несли как минимум по одной дымовой шашке M-18 весом в 24 унции. Кое-кто нес гранаты с CS[6], то есть со слезоточивым газом. Некоторые несли белые фосфорные гранаты. Они несли все, что могли на себя взвалить, и еще пару фунтов сверху, включая безмолвное благоговение перед ужасающей мощью того, что несли.
В первую неделю апреля, еще до того, как погиб Тед Лейвендер, Марта прислала старшему лейтенанту Джимми Кроссу талисман на удачу. Это был простой гладкий камешек, унция самое большее. Гладкий на ощупь, молочно-белый, с вкраплениями оранжевого и лилового, овальный, как крошечное яйцо. В сопровождающем его письме Марта писала, что нашла камешек на побережье в Джерси, там, где земля соприкасается с водой, нашла его в тот момент, когда прилив достиг пика, – в мгновение, когда стихии едины и одновременно разделены. Как раз мысль о единении и раздельности, отмечала она, подтолкнула ее подобрать камешек и несколько дней носить в нагрудном кармане, где он казался совсем невесомым, а потом послать его по почте, по воздуху, самолетом, как знак самых истинных ее чувств к нему. Лейтенант Кросс счел это романтичным, но невольно спрашивал себя, а каковы же ее истинные чувства к нему и что она имела в виду под «единением и раздельностью»? Он гадал, какую роль сыграл прилив в тот день на побережье в Джерси, когда Марта увидела камешек и наклонилась, чтобы спасти его от волн? Он воображал голые стопы Марты. Марта ведь поэтесса, с восприимчивостью и повадками поэтессы, и ноги у нее наверняка загорелые и босые, ногти на ногах без лака, глаза ясные и серьезные, как океан в марте месяце, и, хотя это было мучительно, он задавался вопросом, кто был с ней в тот день? Он воображал, как пара теней скользит по полоске песка там, где стихии едины и одновременно разделены. Умом он понимал, что это фантомная ревность, но ничего не мог с этим поделать. Он так ее любил. На марше все те жаркие дни начала апреля он нес камешек во рту, поворачивал его языком, чувствуя на языке морскую соль и влагу. Мысли у него блуждали. Ему трудно было сосредотачиваться на войне. Например, он приказывал взводу выступать цепочкой по одному и держать глаза и уши открытыми, а сам проваливался во сны наяву и представлял себе, как босиком идет по побережью в Джерси, идет бок о бок с Мартой и ничего не несет. Он ощущал, что поднимается, взмывает куда-то, и кругом только солнце, волны и мягкий ветерок, сплошь любовь и легкость.
Что они несли с собой, разнилось от задания к заданию.
Когда их забрасывали к горам, они несли москитные сетки, мачете, брезент и дополнительные репелленты.
Когда миссия казалась особенно опасной или когда идти приходилось в некое место, где, как они заранее знали, дело обернется скверно, они несли всё, что могли. В некоторых сильно заминированных районах, где земля полнилась «отрывателями пальцев»[7] и «прыгающими Бетти»[8], они по очереди тащили миноискатель весом 28 фунтов. Учитывая наушники и массивный датчик, прибор отчаянно давил на поясницу и плечи, был неудобен в транспортировке и зачастую бесполезен из-за шрапнели и осколков в земле, но они все равно несли его с собой, отчасти ради безопасности, отчасти ради иллюзии безопасности.
Отправляясь в засады или на прочие ночные задания, они несли странные или дурацкие мелочи. Кайова всегда брал с собой Новый Завет и мокасины, чтобы ступать беззвучно. Дэйв Дженсен захватывал витамины для остроты зрения с повышенным содержанием каротина, Ли Странк – свою пращу; он утверждал, что со снарядами с ней проблем не бывает. Крыс Кайли нес бренди и драже «M&M’s». Пока его не подстрелили, Тед Лейвендер нес прибор ночного видения, весивший 6,3 фунта в алюминиевом футляре. Генри Доббинс нес колготки своей девушки, которые повязывал на шею как шарф. Все они несли своих призраков. Когда спускалась тьма, они, ступая друг за другом, выдвигались через луга и рисовые поля на заданные координаты, где тихонько закладывали «клейморы» и сами залегали, чтобы провести ночь в ожидании.
Случались задания посложнее, которые требовали специального снаряжения. В середине апреля они получили задание разыскать и уничтожить комплекс подземных туннелей в районе Тхан Кхе к югу от Чу-Лай. Чтобы взорвать туннели, они несли с собой однофунтовые брикеты пентрита – по четыре на каждого, всего 68 фунтов. Они несли провода, детонаторы и батареи. Дэйв Дженсен нес беруши. Как правило, они получали приказ от далекого верховного командования обыскать перед взрывом туннели. Ничего доброго это не сулило, но обычно они просто пожимали плечами и выполняли. Из-за своих габаритов Генри Доббинс был избавлен от этой обязанности. Остальные тянули жребий. До того, как погиб Лейвендер, во взводе было 17 человек, и тот, кто вытягивал номер 17, снимал снаряжение и головой вперед, с фонариком и пистолетом сорок пятого калибра лейтенанта Кросса, лез под землю. Остальные расходились для охраны. Они сидели на корточках и стояли на коленях, не глядя на отверстие туннеля, но прислушиваясь к звукам из-под земли, воображая паутину и призраков, или что еще там внизу… как сдвигаются стенки туннеля… как фонарик в руке становится невероятно тяжелым… и как возникает узкое в прямом смысле этого слова поле зрения, давящее ощущение со всех сторон, мучительное время… как приходится извиваться, пока ползешь, отталкиваясь от стенок локтями и бедрами… чувство, что тебя проглотили… и как ловишь себя на том, что дергаешься из-за неотвязных мыслей… Вдруг фонарик погаснет? А от крысиных укусов бывает столбняк? Если закричишь, то как далеко разнесется звук? Ребята тебя услышат? У них хватит смелости тебя вытащить? Оставшиеся порой переживали больше ушедшего. Воображение обладает убийственной силой.
Вытянув 16 апреля номер 17, Ли Странк рассмеялся, пробормотал что-то себе под нос и быстро спустился. Утро выдалось жаркое и очень тихое.
– Плохо дело, – вздохнул Кайова. Он посмотрел на жерло туннеля, потом на высохшее рисовое поле, за которым лежала деревня Тхан Кхе. Все было тихо. Ни облаков, ни птиц, ни людей. В ожидании пехотинцы курили, пили разведенный лимонад, по большей части молчали, преисполненные сочувствия к Ли Странку, а еще – ощущения собственной удачи.
– Один выигрывает, другой проигрывает, – сказал Митчелл Сандерс, – а третий ждет, чтобы матч отменили из-за дождя.
Шутка была избитая, и никто не рассмеялся.
Генри Доббинс жевал шоколадный батончик. Тед Лейвендер забросил в рот таблетку и пошел отлить.
Через пять минут старший лейтенант Джимми Кросс подполз к туннелю и, сунув голову внутрь, стал изучать темноту. Беда, подумал он. Может, обвал? А потом внезапно, сам того не желая, вспомнил о Марте. Хруст, оползень, и вот они уже вдвоем заживо погребены под толщей земли. Теснота, мрак, любовь. Стоя на коленях, всматриваясь в черное жерло, он старался сосредоточиться на Ли Странке и на войне, на всех ее опасностях, но любовь накрыла его с головой, точно парализовала его, ему хотелось дышать легкими Марты и вдыхать ее кровь, чтобы задохнуться. Он хотел, чтобы она была девственницей и не была девственницей, – всё сразу. Он хотел ее знать. Знать самые сокровенные тайны. Почему поэзия? С чего вдруг такая печаль? Откуда такая серость в глазах? Почему все время одна? Не одинока, а просто одна – едет на велосипеде по дорожке, сидит в кафе и даже танцует. Да, она и танцевала одна. И как раз эта отрешенность наполняла его любовью. Он вспомнил, как однажды вечером сказал ей об этом, а она кивнула и отвела взор. Тогда он поцеловал ее, она позволила, но не ответила на поцелуй, взгляд ее широко открытых глаз не был ни девственным, ни испуганным, просто спокойным и отстраненным.
Лейтенант Кросс уставился в туннель. Но мыслями он был не там. Он был погребен с Мартой под белым песком на побережье Джерси. Они были притиснуты друг к друг, и камушек у него во рту – это ее язык. Он улыбался. Он смутно сознавал, как тих день, как угрюмы поля, но не мог заставить себя тревожиться из-за возможной угрозы. Он был вне этого. Он был просто парнем на войне, влюбленным парнем. Ему было двадцать четыре года. Он ничего не мог с собой поделать.
Несколько минут спустя из туннеля появился Ли Странк. Вылез он, ухмыляясь, – грязный, но живой. Лейтенант Кросс кивнул и закрыл глаза, а остальные хлопали Странка по спине и шутили, дескать, он восстал из мертвых.
– Червь, – сказал Крыс Кайли. – Прямиком из могилы. Чертов зомби.
Солдаты смеялись. Все испытывали огромное облегчение.
– Город призраков, – обронил Митчелл Сандерс.
Ли Странк изобразил шутовской призрачный звук, эдакий псевдостон, но очень счастливый.
И как раз когда Странк издал этот тоненький счастливый стон, когда он завел свое «У-уу…», в этот самый момент Тед Лейвендер схлопотал пулю в голову, возвращаясь с того места, куда ходил отлить. Тед Лейвендер лежал с открытым ртом. Зубы у него были выбиты. Под левым глазом набухала чернота. Скулу разворотило.
– О черт, – пробормотал Крыс Кайли, – парень мертв… Парень мертв, – все повторял он, словно его только что озарило, – парень мертв…
Ну, взаправду, мертв.
То, что они несли с собой, до некоторой степени определялось суеверием. Лейтенант Джимми Кросс нес свой камушек на счастье. Дэйв Дженсен нес кроличью лапку. Норман Боукер, обычно человек очень мягкий, нес большой палец, который подарил ему Митчелл Сандерс. Палец был темно-коричневый, резиновый на ощупь, и весил самое большее 3 унции. Палец срезали с трупа вьетнамца, мальчишки лет пятнадцати или шестнадцати. Труп они нашли на дне оросительного канала, обгоревший, во рту и в глазницах – мухи. На мальчишке были черные шорты и сандалии. Его убили, когда он нес мешочек риса, винтовку и три магазина патронов.
– Если хочешь знать мое мнение, – сказал Митчелл Сандерс, – тут определенно есть мораль.
Он положил руку на запястье мертвого мальчишки. Какое-то время он молчал, точно считал пульс, потом похлопал – почти нежно – труп по животу и при помощи томагавка Кайовы оттяпал ему большой палец.
Генри Доббинс спросил:
– В чем тут мораль?
– Какая мораль? – не понял Сандерс.
– Ну, сам знаешь. Мораль.
Завернув большой палец в туалетную бумагу, Сандерс отдал его Норману Боукеру. Крови не было. Улыбнувшись, он ногой пнул мальчишку в голову, посмотрел, как разлетелись мухи, и обронил:
– Ну, это как в том старом телешоу – «Паладин». Есть ружье – готов путешествовать.
Генри Доббинс задумался.
– Ну да, – наконец произнес он. – Я все равно морали не вижу.
– Да вот же она, мужик.
– А пошел ты.
Они несли с собой выданные ОООВСом[9] карандаши и ручки. Они несли английские булавки, разного рода сигнальные ракеты, мотки провода, бритвенные лезвия, жевательный табак, конфискованные палочки благовоний и статуэтки улыбающегося Будды, свечи, номера военно-полевой газеты «Звезды и Полосы», щипчики для ногтей, пропагандистские листовки, панамы, длинные кривые ножи и многое другое. Дважды в неделю вертолеты снабжения приносили в своих брюхах горячую жратву в зеленых баках и огромные брезентовые мешки с холодным пивом и банками содовой. Они несли пластиковые канистры с водой, на два галлона каждая.
Митчелл Сандерс нес накрахмаленную камуфляжную форму для особых случаев. Генри Доббинс нес жидкость от насекомых «Блэк Флэг». Дэйв Дженсен нес пустые мешки, которые по вечерам наполнял песком для дополнительной защиты. Ли Странк нес крем от солнца. Кое-что они несли сообща. Поочередно они тащили большую рацию модели PRC-77, которая с батареей весила 30 фунтов. Они несли общий груз воспоминаний. Они взваливали на себя то, что другие уже не могли выносить. Часто они несли друг друга, раненых или слабых. Они переносили инфекции. Они несли доски для шахмат, баскетбольные мячи, вьетнамско-английские словарики, армейские знаки различия, «бронзовые звезды» и «пурпурные сердца», пластиковые карточки с выбитым на них уставом. Они переносили заболевания, в том числе малярию и дизентерию. Они несли вшей и ленточных червей, пиявок и водоросли, грязь и мусор. Они несли саму страну Вьетнам – его землю, оранжево-красную пыль, которая покрывала их ботинки, одежду и лица. Они несли небо. Они несли саму атмосферу, они несли в себе ее влажность и ее муссонные ливни, вонь плесени, грибка и разложения. Они несли само земное притяжение.
Они двигались, как вьючные мулы. Днем они сносили снайперский огонь, ночью их накрывало артобстрелами, но главным был не бой, а бесконечный марш, от деревни к деревне, без смысла, без цели, ничто не завоевано, ничто не потеряно. Они шли маршем ради самого марша. Они брели вперед, медленно, тупо, обливаясь потом по жаре, бездумно, сплошь кровь и кости – простая пехота, которую ноги кормят, вверх по холмам, вниз на рисовые поля, шаг, снова шаг, без воли и без желания, как заведенные, одна чистая анатомия. Война определялась выносливостью и силой, умением таскать груз, механической инерцией, она стала разновидностью пустоты, лишенной желаний, ума, совести, надежды, человеческих чувств. Их принципы были у них в ногах, их расчет – биологическим. У них не было ощущения ни стратегии, ни миссии. Они обшаривали деревни, не зная, чего ищут. Равнодушные, они переворачивали горшки с рисом, обыскивали детей и стариков, взрывали туннели, иногда поджигали дома, а иногда нет, затем строились в цепочку по одному и шли в следующую деревню, потом – в другие деревни, где всегда было и будет одно и то же.
Они несли собственные жизни. На них чудовищно давили погода и стресс. На послеполуденной жаре они снимали каски и бронежилеты, шли налегке, что было опасно, но помогало сбросить напряжение. Часто на марше они от чего-то избавлялись. Удобства ради, они выкидывали сухие пайки, подрывали гранаты и «клейморы» – наплевать, ведь к ночи вертолеты привезут еще, а потом пару дней спустя еще и еще: свежие арбузы и ящики с боеприпасами, солнечными очками и шерстяными свитерами… Неистощимость ресурсов поражала: фейерверки на четвертое июля, крашеные яйца на Пасху. Это же великий американский военный бюджет: дары науки и конвейеров, консервных заводов и арсеналов Хартфорда, лесов Миннесоты и бескрайних полей пшеницы и кукурузы… Всё это они несли, как грузовые поезда. Они несли это на своих спинах и плечах, и при всех двусмысленностях Вьетнама, при всех его загадках и переменных, неизменно оставалась как минимум одна непреложная истина: им вечно будет что нести.
Когда вертолет унес Лейвендера, старший лейтенант Джимми Кросс повел свой взвод в деревню Тхан Кхе. Они сожгли все. Они стреляли по курам и собакам и саму деревню разнесли по камешкам, они вызвали артиллерию и смотрели на погром, а после маршировали несколько часов по полуденному зною, и потом, в сумерках, пока Кайова в сотый раз пересказывал, как умер Лейвендер, лейтенант Кросс поймал себя на том, что его бьет дрожь.
Он старался не плакать. Саперной лопаткой, которая весила 5 фунтов, он начал копать яму в земле.
Он испытывал стыд. Он ненавидел себя. Он любил Марту больше, чем своих людей, и в результате Лейвендер теперь мертв, и ему придется носить эту тяжесть до конца войны.
Он только и мог что копать. Он орудовал саперной лопаткой как топором, резал и рубил, переполняемый любовью и ненавистью, а затем, когда уже совсем стемнело, он сидел в своем окопе и плакал. Так продолжалось довольно долго. Отчасти он горевал по Теду Лейвендеру, но в основном по Марте и по себе самому, потому что Марта принадлежала к иному миру, который был сейчас не вполне реальным, потому что она училась на предпоследнем курсе в Маунт-Себастиане в Нью-Джерси и была поэтессой и девственницей, безучастной, и потому, что он осознал, что она его не любит и никогда не полюбит.
– Как мешок с цементом, – шептал в темноте Кайова. – Богом клянусь – бух, упал. Ни слова…
– Я уже слышал, – буркнул Норман Боукер.
– Вот придурок, скосили его, ширинку застегнуть не успел.
– Ладно, понял. Хватит.
– Да, усек, но это надо было видеть. Парень просто…
– Да, я слышал. Цемент. Может, наконец, заткнешься?
Кайова печально покачал головой и глянул на яму, в которой лейтенант Джимми Кросс сидел, уставившись в ночь. Воздух был густым, тяжелым и влажным. Теплый плотный туман накрыл рисовые поля, стояла тишина, предшествующая дождю.
Некоторое время спустя Кайова вздохнул.
– Одно ясно наверняка, – произнес он. – Лейтенанту сейчас хреново. Я про то… ну, как он разнюнился… никак не уймется, это не лажа… он не придуривается, ему правда хреново. Ему не плевать.
– Ага, как же, – фыркнул Норман Боукер.
– Говори, что хочешь, мужику не плевать.
– У всех свои проблемы.
– Не у Лейвендера.
– Пожалуй, нет, – отозвался Боукер. – Но сделай мне одолжение…
– Заткнуться?
– Умный индеец. Заткнись.
Пожав плечами, Кайова стащил ботинки. Он бы не отказался поговорить еще, может, тогда будет легче уснуть, но вместо этого он открыл свой Новый Завет и пристроил себе под голову как подушку. Туман лишил все вокруг смысла и связи. Кайова постарался не думать про Теда Лейвендера, но все равно думал о том, как быстро все случилось: никакой драмы, упал и мертв, и как трудно чувствовать что-либо, кроме удивления. Это… как-то не по-христиански. Он пожалел, что не в силах найти в себе великой скорби или хотя бы гнева, но эмоций просто не было, и он не мог их вызвать. По большей части он радовался, что жив. Ему нравился запах Нового Завета под щекой: кожа и типографская краска, бумага и клей, какая бы ни была в них химия. Он наслаждался звуками ночи. Даже усталость была приятной: натруженные мускулы и зудящее тело, ощущение парения перед сном. Он был счастлив, что не погиб. А еще Кайова восхищался способностью лейтенанта Кросса испытывать вину. Ему хотелось разделить его боль, хотелось проявлять участие, как проявлял его Джимми Кросс. Но, закрыв глаза, он мог размышлять только про бух и упал и испытывать лишь удовольствие, что снял ботинки, что вокруг него завивается туман, а под ним сырая земля, что его окутывают запахи Библии и мягкая отрада ночи.
Минуту спустя Норман Боукер сел в темноте.
– Какого черта, – сказал он. – Хочешь поговорить, так говори. Расскажи мне.
– Забудь.
– Нет, старик. Если я что и ненавижу, так это молчащих индейцев.
Обычно они сохраняли выдержку и достоинство. Но иногда случались приступы паники, когда они кричали или хотели, но не могли закричать, дрожали, плакали, закрывали руками голову, всхлипывая «Господи Иисусе», валились на землю, палили в божий свет как в копеечку, сходили с ума, давали себе, Богу, родителям неисполнимые клятвы, только бы уцелеть. Так или иначе, это бывало с каждым. После, когда стрельба стихала, они смаргивали и выглядывали из укрытий. Они касались своих тел, испытывая стыд и поспешно его пряча. Они заставляли себя встать. И словно в замедленной съемке, кадр за кадром, мир обретал прежние очертания и звуки: абсолютная тишина, потом ветер, потом солнечный свет, потом голоса. Таково бремя бытия живого человека.
Они неловко приходили в себя, сбивались в группки и опять превращались в солдат. Они тайком утирали лбы, носы и глаза. Они проверяли, нет ли погибших или раненых, они вызывали «стрекоз» и похоронные команды, курили, силились улыбнуться, прокашливались, сплевывали и начинали чистить оружие. Некоторое время спустя кто-нибудь качал головой и говорил, надо же, я едва не обделался, а другой смеялся, что означало, мол, да, скверно, но парень же явно не обделался, а значит, не так уж и скверно, и вообще никто бы не сделал такого, а потом еще об этом и рассказал бы.
Они щурились на густой и давящий солнечный свет. Несколько минут они молчали, закуривали один на всех косяк и смущенно передавали его по очереди.
В какой-то момент один из них говорил:
– Жуткая история.
И другой отвечал ему, ухмыляясь и подняв брови:
– Ага. Мне чуть новую дырку в заднице не пробуравили. Еще бы немного…
Подобное позерство встречалось сплошь и рядом. Одни несли в себе тоскливую покорность, другие – гордость или жесткую солдатскую дисциплину, юмор или энтузиазм мачо. Они боялись умереть, но еще больше боялись выдать свой страх.
Они придумывали анекдоты и шутки.
Они прибегали к цинизму, к бездушным словам, чтобы скрыть постыдную слабость. «Завалили», – говорили они, а еще: «скосили», «застегнули» или «прикончили». Это было не бессердечие, а игра на публику. Они были актерами. Когда кто-нибудь погибал, дело не ограничивалось просто смертью, ведь гибель входила, так сказать, в правила игры, а так как роли свои они почти что выучили, то ирония смешивалась с трагичностью. Они презирали смерть и потому давали ей прозвища. Они пинали трупы. Они отрезали большие пальцы. Они болтали на армейском жаргоне. Они травили байки про запас таблеток Теда Лейвендара, дескать, бедолага так закинулся, что даже ничего и не просек.
– Тут есть мораль, – произнес Митчелл Сандерс.
Дожидаясь вертолета, летевшего за Лейвендером, они курили его травку.
– Мораль вполне очевидная, – добавил Сандерс и подмигнул. – Держись подальше от наркоты. Без шуток, она враз тебя жизни лишит.
– Круто, – сказал Генри Доббинс.
– Башку сносит, сечешь? Вот сам посмотри. От нее ничего, кроме мозгов да слизи, не осталось.
Они заставляли себя смеяться.
«Круто», – говорили они. Опять и опять, вот так-то, как будто повторение само по себе помогало сохранять равновесие, балансировать между безумием и почти безумием, знанием и предсказанием, вот так-то, то есть не горячись, утро вечера мудренее, ведь все равно ты ничего не можешь изменить, вот так-то, безусловно и безнадежно так.
Они и сами были крутые.
Они несли с собой все мысли и чувства человека, знающего, что смерть рядом. Горе, ужас, вина, тоска – всё это было нематериальным, но нематериальное имело собственную массу, оно имело вполне материальный и очень даже существенный вес. Они несли постыдные воспоминания. Они несли общую тайну – едва сдерживаемую трусость, инстинктивное желание бежать, замереть или спрятаться, и во многом это была самая тяжкая ноша из всех, потому что ее не сбросить, потому что она требовала идеального равновесия и идеальных игры и позерства. Они несли в себе величайший страх солдата, а именно страх покраснеть. Убивать, погибать – это все в порядке вещей, лишь бы только не останавливаться.
Вот что изначально привело их на войну: не высшие ценности, не мечты о славе или чести, а просто желание избежать краски стыда и бесчестья. Они умирали, чтобы не умирать от неловкости. Они заползали в туннели и наступали под огнем. Каждое утро, невзирая на неизвестность впереди, они шаг за шагом переставляли ноги. Они проходили через все испытания. Они тащились и тащили. Они не позволяли себе очевидную альтернативу – просто закрыть глаза и упасть. Так просто на самом деле… Обмякнуть и рухнуть на землю и дать расслабиться мышцам, не говорить и не шевелиться, пока ребята не подберут тебя и не положат в вертолет, который взревет, задерет нос в небо и унесет тебя в большой мир. Просто упасть… Но никто никогда не падал. Удерживала не храбрость, не доблесть. Удерживал страх трусости.
В общем и целом они несли все это внутри, нацепив маску циничного веселья и невозмутимости. Они потешались над увольнительными по болезни. Они с горечью обсуждали тех, кто нашел лазейку к свободе, отстрелив себе пальцы на руках или ногах. Слабаки, хмыкали они. Мягкотелые. Они говорили грубо, с издевкой и не без толики зависти, а тем временем в голове у них крутились картинки…
Они воображали прикосновение дула к коже… Так просто… Нажми на курок и отстрели себе палец на ноге. Они это себе рисовали. Миг сладкой боли, потом – эвакуация в Японию, за ней – госпиталь с теплыми кроватями и симпатичными медсестричками-гейшами.
Они видели сны о «птицах свободы»[10].
По ночам на посту, всматриваясь в темноту, они в мечтах уносились на гигантских самолетах, они чувствовали головокружение взлета. «Сбежали!» – мысленно кричали они. Возрастает скорость, гудят моторы, подрагивают крылья, улыбается стюардесса… Но это не просто самолет, это настоящая птица, огромная гладкая серебряная птица с перьями и когтями и громким воплем. Они летели. Бремя спадало: больше нечего нести, больше нечего выносить. Они смеялись и держались изо всех сил, чувствуя, как хлещет в лицо ветер. Они парили, думая: «Все кончено, мы свалили!» Они были нагие и свободные, окрыленные легкостью, быстротой, светом, забывшие, что такое тяжесть, наполненные гелием, с гулом в голове и лопающимися пузырями в легких…
А птицы несли их, несли над тучами и над войной, уносили за пределы долга и гравитации, смерти и глобальных конфликтов. «Син лой![11] – орали они. – Простите меня, ублюдки, но я свалил, оставайтесь с носом, я в космосе, меня уже нет!» Опьяняющий безудержный восторг – просто качаться на волнах света, лететь на большой серебряной «птице свободы» над горами и океанами, над Америкой, над фермами и спящими городами, над кладбищами и автотрассами, и над золотыми дугами «макдоналдсов», этот полет – своего рода бегство, своего рода падение и парение… Когда, кружась, покидаешь оковы земного притяжения, уходишь за солнце, несешься через бескрайний и безмолвный космос, где нет бремени и каждая вещь или мысль не весит ровным счетом ничего…
«Я свалил! – кричали они. – Простите, но меня уже нет!» И по ночам, не во сне, но и не наяву, они предавались легкости, позволяя грезам себя нести.
На следующее утро после того, как погиб Тед Лейвендер, старший лейтенант Джимми Кросс сидел в своем окопе и жег письма Марты. Потом он сжег обе фотографии. Шел дождь, поэтому задача была непростая. Но он пустил в ход «сухой спирт» и растопку, чтобы разжечь небольшой костерок. Прикрывая его от капель и ветра собственным телом, он кончиками пальцев держал фотографии над слабеньким голубым язычком пламени.
Он сознавал, что это лишь жест. «Глупо, – думал он. – Сентиментально, конечно, но по большей части просто глупо».
Лейвендер мертв. Невозможно сжечь вину.
Кроме того, письма были у него в голове. И даже сейчас, без фотографий, лейтенант Кросс видел, как Марта играет в волейбол в белых спортивных шортах и желтой футболке. Он видел, как она движется под дождем.
Когда костерок погас, лейтенант Кросс натянул на плечи плащ-палатку и стал есть завтрак из консервной банки.
Нет никакой великой загадки, решил он.
В тех сожженных письмах Марта ни разу не заикнулась про войну, разве только писала, мол, береги себя, Джимми. Ей нет дела. Она подписывала письма «с любовью», но это была не любовь, и все красивые слова и строчки не имеют значения. Девственность Марты тоже утратила былую значимость. Он ненавидел Марту. Да, ненавидел. И любил тоже, но это была трудная, переплетенная с ненавистью любовь.
Настал рассвет, мутный и сырой. Все казалось неотделимым одно от другого: туман, Марта, усиливающийся дождь.
В конце концов, он солдат.
С ухмылкой старший лейтенант Джимми Кросс достал карты. Он с силой встряхнул головой, словно чтобы ее прочистить, потом нагнулся и начал прокладывать сегодняшний маршрут. Через десять минут, может, через двадцать, он поднимет людей, и они соберутся и двинутся на запад, где, как показывали карты, местность зеленая и приветливая. Они сделают то, что делали всегда. Дождевая влага, вероятно, добавит весу поклаже, но по сути это будет еще один день, такой же, как другие.
В этом он был реалистом. Ему стало намного тяжелее жить, он любил ее, но и ненавидел.
«Никаких больше фантазий!» – сказал он себе.
С этого момента, думая про Марту, он будет напоминать себе, что она принадлежит иному миру. Он перечеркнет сны наяву. Здесь не Маунт-Себастиан, здесь другой мир, где нет красивых стихов и зачетов, здесь люди умирают из-за небрежности или откровенной глупости. Кайова был прав. Бух – упал, и ты мертв, и никто не бывает мертвым отчасти.
На краткий миг за пеленой дождя старший лейтенант увидел серые глаза Марты. Марта смотрела на него.
Он понял.
«Это очень грустно, – подумал он. – То, что люди носят в себе. То, что люди делали или считали, что должны сделать».
Он едва ей не кивнул, но все же удержался.
Вместо этого он вернулся к картам. Теперь он твердо решил выполнять свои обязанности досконально, не так, как раньше, не спустя рукава. Он понимал, что Лейвендеру это не поможет, но с этой минуты он будет вести себя как офицер. Он избавится от ее камешка на счастье. Может, проглотит, или зарядит им пращу Ли Странка, или просто выбросит. На марше он будет строго требовать полевой дисциплины. Он постарается следить, чтобы его взвод шел цепочкой, чтобы никто не отставал и не брел к другому впритык, чтобы отряд двигался с положенными по ПДИ скоростью и интервалами. Он будет настаивать на чистке оружия. Он конфискует остатки травки Лейвендера. Возможно, под вечер он соберет людей и ясно выскажется. Он возьмет на себя вину за то, что случилось с Тедом Лейвендером. Он поступит по-мужски. Он посмотрит им в глаза, не опуская головы, и изложит новые установки спокойным, непререкаемым тоном, лейтенантским тоном, который не оставляет места для споров или дискуссий. Устав вступит в силу немедленно! Больше они не будут бросать по дороге лишние вещи. Они будут следить за собой. Складывать свое барахло аккуратно и держать в пределах досягаемости.
Он не потерпит расхлябанности. Он проявит силу и не допустит панибратства.
Разумеется, люди будут ворчать и, вероятно, даже хуже того, ведь дни им покажутся длиннее, а ноша – тяжелее, но лейтенант Джимми Кросс напомнил себе, что его долг не быть любимым, а командовать. Он обойдется без любви, теперь любовь – не фактор. И если кто-то станет возражать или жаловаться, он просто подожмет губы и расправит плечи, приняв положенную офицеру позу. Вероятно, коротко кивнет. Или нет. Не исключено, просто пожмет плечами и скажет: «Выполнять!» И они тогда взвалят на себя снаряжение, выстроятся цепочкой и двинутся к деревням к западу от Тхан Кхе.