– Да посидишь ли ты, наконец, спокойно, Спинетта! – с ласковой укоризной говорил мессэре[1] Лоренцо Альберти молоденькой натурщице.
Спинетта расхохоталась. От движения её босой ноги в сандалии заколебался и упал золочёный треножник, на котором курился фимиам[2], и горячие уголья рассыпались по каменному полу тесной мастерской.
А она вскочила и, хохоча, закрыла ему рот рукою.
– Да перестань же, Спинетта! Ты просто уличный мальчишка! Не модель, а чертёнок!
– Лоренцо… – протянула капризно натурщица, – солнце так ярко светит, птицы поют в твоём саду, а я должна задыхаться от дыма треножника и ни разу не чихнуть, пока ты пишешь с меня твою картину!
Лоренцо взглянул в окно. Перед ним была площадь Сан-Галло в багряном свете заката. В этом свете холм Монтичи казался кровавым, а стёкла на соседней колокольне блестели и переливались, как растопленное золото. Из сада в мастерскую веяло прохладой. Прощальный луч солнца ласково и печально скользнул по разбросанным в беспорядке картонам и холстам, глиняным слепкам и кускам мрамора, скользнул по мехам и потухшему горну и зажёг неприглядную комнату розовым светом.
Спинетта потянулась с ленивой грацией котёнка и жалобно протянула:
– Ах, отпусти ты меня, миленький, мне до смерти жарко!
Лоренцо кивнул головою и принялся торопливо укладывать краски и кисти.
Спинетта спускалась по лестнице, ведущей в лавку художника. В то время художник был одновременно и живописцем, и скульптором, и ювелиром, и литейщиком, и резчиком. Небольшой горн Лоренцо Альберти исправно работал, и художник расплавлял на нём бронзу, серебро и золото для разных ювелирных безделушек.
– Завтра не приходи, – сказал Лоренцо натурщице, – я буду оканчивать головной убор для маркизы Беаты Бовони. Ведь сегодня у меня пропадёт целый вечер!
Спинетта на минуту остановилась, и её голубые глаза загорелись завистью.
– Счастливый! – вздохнула она, – сегодня он будет слушать музыку на вилле Фалетти, пить чудное вино, кушанья, названий которых мне даже не выговорить, а красавицы перед ним будут танцевать, танцевать до упаду, пока…
– Кто же и вам мешает там танцевать? – раздался внезапно снизу грубый голос. – Вы посмотрите на себя в зеркало: маркиза Бовони красит себе волосы золотой краской, а у вас они сами отливают золотом!
Спинетта оглянулась и вспыхнула. В низких дверях, опершись о косяк, стоял человек в тёмно-красной ливрее с вышитым на рукаве гербом Фалетти. У него был низкий лоб, жёсткие волосы и хищный, наглый взгляд.
– А, это ты, Франческо, – сказал, спускаясь с лестницы в лавку, Лоренцо.
Спинетта, не говоря ни слова, убежала обратно в мастерскую.
– Сегодня мой господин нанял немало танцовщиц из Падуи; между ними есть даже мавританки. Он выписал из Индии слона. Для такой хорошенькой девушки, как Спинетта, в замке всегда найдётся место.
– Ты забываешь, Франческо, – крикнул гневно Лоренцо, – что Спинетта не танцовщица и не слон, которых ты можешь приобретать для забавы своего господина. Она – моя невеста!
– Прошу прощения, мессэр, – насмешливо прозвучал голос Франческо, – я пришёл по поручению моего господина.
– Уж не послал же тебя твой господин, чтобы издеваться над хорошенькими девушками Флоренции? Ты, говорят, на это мастер, и ни один карнавал не прошёл, чтобы ты не устроил какого-нибудь бесчинства!
– Я прислан господином за головным убором для его невесты.
Лоренцо сейчас же принял деловой тон:
– Сегодня я сам скажу твоему господину об этом головном уборе. У меня не хватает золота.
Он пошёл за занавеску, чтобы переодеть свою рабочую куртку на праздничный костюм, а Франческо с разгневанным лицом вышел из мастерской.
– Уж и сломаю же я когда-нибудь шею этому негодяю Франческо! – ворчал себе под нос Лоренцо, – он привязывается к Спинетте, потому что она беззащитна. Не поджидает ли он и теперь её где-нибудь за углом?
– Спинетта! – крикнул юноша в тёмную пасть лестницы, – я провожу тебя до дому!
В отверстии, ведущем в мастерскую, показалось миловидное личико, окружённое искусно заложенными вокруг головы золотистыми косами. Это личико являлось почти на всех картинах Лоренцо то в роли древней богини, то в роли скорбной Магдалины или нежной Богоматери…
Он любил её тихой, спокойной любовью и собирался жениться, как только скопит немного денег.
Спинетта робко спустилась с лестницы и, увидев внизу разряженного жениха, пришла в восторг. Он был одет в серебристый атласный костюм; за спиною живописными складками спускался оливковый бархатный плащ; с голубого бархатного берета низко повисли белые страусовые перья, и, как капля крови, горел рубин изящной пряжки.
Спинетта вышла рука об руку с женихом и рядом с ним в своём простонародном платье казалась служанкой.
На краю города, у входа в маленький белый домишко, Лоренцо расстался со Спинеттой. Мать натурщицы вытаскивала из палисадника козу, забравшуюся бесцеремонно на единственную клумбу с пышной гвоздикой.
– Уж не насчёт ли свадьбы пришёл поговорить мессэр? – спросила она Лоренцо.
Но художник поморщился и заявил, что о свадьбе ещё успеет поговорить. Он терпеть не мог старуху. Мона[3] Фаустина поджала губы с обиженным видом; Лоренцо приходился сродни самому Фалетти, а это чего-нибудь да стоило, и старуха ужасно боялась, что он откажется от брака с её дочерью.
Лоренцо торопливо простился с женщинами и повернул назад, к холму Монтичи. Он зашёл домой, чтобы взять коня. Старый слуга ожидал его с вороным скакуном. Уздечка горела как огонь.
Через несколько минут он уже скакал по широким улицам Флоренции.
Выехав за город, художник обернулся и невольно залюбовался чудною картиной, открывшеюся перед его глазами. Подёрнутый дымкою, город сиял в последних лучах заходящего света. Купол кафедрального собора, великое произведение Брунеллески[4], горделиво тонул в прозрачной лазури небес. Высокая колокольня Сан-Миниато казалась издали ещё стройнее и воздушнее. Слабыми очертаниями белели статуи, украшавшие площади.
Вдали, за холмами, под бархатной сенью кипарисов, виднелся белый мрамор виллы Сильвио Фалетти. После Медичи[5], правителей Флоренции, это были её первые богачи. На необозримое пространство простирались владения Фалетти. Сильвио Фалетти держал в руках многих художников, которые от него получали заказы; духовенство, пользовавшееся от него щедрыми поборами; ближних крестьян, работавших на его полях и каменоломнях; торговцев, скупавших с его земель различного рода продукты. Фалетти вводил во Флоренции моду; пиры Фалетти славились на всю Италию; художники стремились узнать его мнение о своих произведениях; учёные жаждали поделиться с ним своими взглядами; Фалетти знал наизусть всего Данте, говорил свободно по-латыни и по-гречески, и слава о его образовании достигла иностранных государей. Это была широкая, избалованная, пресыщенная жизнью натура. Но жизнь сыграла с изящным Сильвио Фалетти злую шутку: она поместила около него грубого слугу Франческо, с низким лбом и низменными страстями, негодяя, которому его господин слепо доверял. Это было распущенное время, когда не только светские люди, но и духовенство изнемогало от жажды роскоши и наслаждений. «Жизнь – наслаждение», говорили итальянцы. И они так же мало ценили жизнь без наслаждений, как пустой орех. Смерть не страшила их. Убийства и предательства свели в преждевременную могилу немало жертв. Пиршества, великолепные процессии, хороводы, всевозможного рода празднества сменяли одно другое. Папа не отставал от простых смертных, а когда у него недоставало денег на весёлую жизнь, поднимал меч и шёл на завоевания или продавал индульгенции (прощения грехов) не только относительно совершённых преступлений, но и на будущее время.
Сильвио Фалетти, как и большинство его современников, не отличался доброю нравственностью; он прожигал свою жизнь в вечных удовольствиях; он никогда не заглядывал в лачуги, где бились в нужде люди, трудящиеся ради его забавы и удобств жизни. Он покровительствовал наукам и искусству; он воздвигал великолепные статуи, дивные здания, украшал стены этих зданий картинами лучших мастеров, но никогда в жизни не думал о каменщиках, резчиках, плотниках, малярах, надрывающих силы над этим трудом. Потомство восхищается грандиозными произведениями зодчества и бессмертными сокровищами искусства, но ему редко приходится узнать, какою ценою творцы их достигли цели своих честолюбивых стремлений и сколько вблизи их было пролито горьких слёз.
Франческо имел большое влияние на своего господина. Он держал в своих руках все нити управления сложным хозяйством Фалетти и, ненавидя последнего, прикидывался его преданным рабом. Промотавшиеся должники заискивали перед этим негодяем, как и рабочие; он со всех брал взятки и был очень богат. Изобретательность Франческо была изумительна; устраивая процессии, он делал статуи из живых людей и заставлял взрослых и детей целыми часами выстаивать на сквозном ветру без одежды; он находил невозможных уродов и, приводя их на виллу Фалетти за большие деньги, издевался над ними; за малейшую провинность каменотёса он назначал громадные штрафы; он бил до увечья детей, уличённых в краже фруктов из сада Фалетти; не было случая, чтобы должник-рабочий был в силах отработать Франческо свой долг. Вся земля, принадлежавшая Фалетти, была полита слезами и кровью несчастных бедняков; кровавые слёзы скрепили цементом мраморные глыбы зданий, воздвигнутых по мановению руки Сильвио Фалетти.
Франческо был бичом Флоренции. Сильвио Фалетти этого не знал и продолжал любить Франческо, насколько мог любить такой легкомысленный человек, как он.
Было, впрочем, ещё одно существо, которое любил по-своему Сильвио Фалетти, – это шут Барукко, старый, отвратительный, кривой. Он умел смешить Фалетти даже тогда, когда душа последнего изнемогала от тоски и пресыщения. По временам на Фалетти находили припадки глубокой тоски, когда ему весь мир казался темнее ночи. Накануне праздника, в один из таких припадков, он спросил шута:
– Барукко, зачем я живу?
– Чтобы наслаждаться.
– Ты отвратителен, Барукко.
– Я это знаю.
– Почему ты так отвратителен, Барукко?
– Чтобы резче выделить вашу красоту, мессэр.
Фалетти рассмеялся.
– Ты мне предан, Барукко? – спросил он вновь шута.
– Я ваш раб, – уклончиво отвечал Барукко.
– Знаешь ли ты, зачем живёшь?
Шут положил громадную уродливую голову на сложенные на коленях маленькие сморщенные руки и проговорил своим насмешливым голосом, похожим на шипение змеи:
– Я живу для того, чтобы вы наслаждались.
– А что нужно для моего наслаждения?
Барукко захохотал.
– Пить мою кровь… пить кровь всего Божьего мира…
– Разве в тебе заключается весь Божий мир?
Тот же шипящий голос отвечал вопросом на вопрос:
– Разве в ничтожном черве, пресмыкающемся в потёмках земли, не заключается крошечная частица мира?
Фалетти глубоко задумался. Обернувшись к уроду, он резко спросил:
– Ну а если эти черви соединятся вместе, Барукко, тогда…
– Черви не могут соединиться в одно целое: на то они и черви, – с злобным смехом отвечал Барукко. – Они расползутся. Их тянет в свои норы, к своей земле, к своим потёмкам. Они не любят солнца потому, что не знают его. На то они и черви…
Барукко, как и Франческо, от всего сердца ненавидел Сильвио Фалетти, как ненавидел весь мир, обрёкший его, сильного человека с сильным умом и глубоким знанием жизни, на жалкую роль скомороха, как ненавидел условия жизни, изуродовавшие его в детстве для прихоти сытого богача, научившие его острый, как бритва, язык лгать, притворяться, болтать изысканный вздор на потеху богача.
Шута постоянно мучила одна упорная странная мысль: что, если он ошибкой надел этот дурацкий колпак? Что, если он призван в мир для того, чтобы стать во главе несчастного народа, пресмыкающегося во тьме, не знающего солнца? Какая насмешка судьбы! Вместо горячих речей, поднимающих покорно согнутые спины робких и усталых, он должен звенеть бубенчиками дурацкого колпака и глупо хохотать!
Барукко смотрел упорным, пылающим взглядом на мраморные виллы, возвышавшиеся то тут, то там на фоне тёмных кипарисов, сжимал маленькие кулачки и злобно шептал:
– Вон они… все… тираны и владыки Флоренции! Вон они – Медичи, Пацци, Строцци и Фалетти! Бедняки задыхаются в их кулаках! Что, если черви выползут из своих потёмок, прозреют и, наконец, увидят солнце и захотят жить на поверхности земли… Плохо тогда придётся тиранам!
Барукко потрясал кулаками и грозил кому-то, и всё его дряблое тело колыхалось от злобного, хриплого хохота…