Я сидел на телеге, разглядывая начинавшие желтеть листья. А ведь уже осень. Сентябрь девятнадцатого года, хотя, казалось бы, недавно был март восемнадцатого. Летит времечко-то, летит. Похоже, что я так и останусь в этой эпохе. Интересно, когда у меня день рождения? Вовка Аксёнов о том помнил, а вот Олег Васильевич так и не выяснил, а в документах нигде нет. Может, сделать днём рождения первое сентября? Значит, мне исполнился двадцать один год. Или двадцать один уже был?
Серёга Слесарев дремал, а возница время от времени оглядывался на меня, словно пытаясь пробуравить во мне дырку. Мужик недоволен, что его заставили отвозить двух не шибко желанных гостей в Пинегу, хотя дома непочатый край дел. Но сказать что-нибудь поперёк боялся, памятуя нагайку Хаджи-Мурата, да и у меня здесь с собой берданка.
Это был наш хозяин, отзывавшийся на имя Степан, тот самый, что сжёг сыпнотифозный барак, а потом был вынужден уступить дом нашей слабосильной команде. Когда мы выходили, слышали причитания его жены и дочки. Им же теперь отмывать весь дом, изрядно загаженный за время пребывания захворавших.
– Степан, а ты за кого: за красных или за белых? – поинтересовался я. Увидев, как напряглась его спина, хмыкнул: – Ясно, за белых. Не боись, никому не скажу.
– Белые, красные… как вы мне все надоели, – не оборачиваясь, сказал крестьянин, без надобности принявшись торопить лошадь, подхлёстывая её вожжами. – Н-но, пошла, тварь!
– Лошадь-то в чём виновата? – поинтересовался я. Хотел добавить – мол, радуйся, что жив до сих пор, к стенке не поставили, но не стал. Думаю, мужику об этом уже сказали раз сто, не меньше.
– Мать вашу так! Лошадь! – ещё раз хлестнул неповинную скотину крестьянин, отчего бедняга понеслась во всю прыть.
Я уже начал злиться. Ладно, если вымещаешь злобу на мне, а животина-то тут при чём?
– Степан, ещё раз лошадь ударишь, я тебя пристрелю, – пообещал я.
Не знаю, что это на меня такое нашло, но я и впрямь был готов застрелить мужика. Неужели из-за коняги? Или до сих пор не сумел забыть языки пламени, охватившие избу, и то, как мы с ребятами вытаскивали уцелевших больных?
Нет уж, если мстить, так стоило сразу.
Однако Степан внял моему увещеванию, сбавил ход и перестал обижать животное.
– Злишься на меня? – неожиданно поинтересовался он.
– А ты как думаешь? – ответил я вопросом на вопрос.
– Злишься, – кивнул Степан. – Я бы на вашем месте вообще за такое дело на первой сосне повесил, только и ты пойми. У меня же два сына было – один к белым ушёл, другого к красным мобилизовали. Не знаю, не то живы, не то уже косточки ихние где лежат, собаки обглодали. Но не это страшно. Все мы под богом ходим, каждому умирать придётся. Страшно, если они в бою встретились, да друг дружку и положили.
– Всё могло быть, – не стал я кривить душой. А что, говорить Степану – мол, живы твои сыночки?
– Мать кажий день изводится, а у меня ещё дочка есть. Вроде, девок-то чего любить? Замуж выйдет, в чужие люди уйдёт. А я, дурак, девку больше парней люблю. Думаю – ладно, хоть эта жива, может, выдам её замуж за хорошего человека, внуков мне нарожает. А тут вы явились, что бы вам в лесу-то не сдохнуть было? А я кажий день от вас покойников вожу. Думаю – заражусь, девку свою заражу, и не станет у меня ни дочки, ни внуков.
– И решил ты грех на душу взять – одним скопом на тот свет двадцать человек отправить?
– Какие двадцать, вас меньше было! – возмутился Степан. – Я ж вас считал, сам хоронить возил. Поперву всего двадцать шесть, двенадцать померло. Стало быть, осталось четырнадцать.
Немного помолчав, мужик обернулся ко мне и оскалился:
– А по мне хошь двадцать, хошь сто, кой хрен разница? Мне моя собственная дочь всех вас дороже. Слышал? Хошь, стреляй меня.
Я только отмахнулся. В чём-то мужик и прав. Дочь, конечно же, будет дороже, кто спорит?
Дальше ехали молча, но уже и ехать-то оставалось всего ничего.
Пинега скорее напоминала большое торговое село, нежели город. Четыре улицы вдоль, шесть поперёк. Центральный проспект вёл к двум каменным храмам, а всё остальное было деревянным.
На въезде в город нас остановил патруль – двое парней в солдатских шинелях, в крестьянских картузах и в лаптях. У одного на плече винтовка со штыком, у второго – охотничье ружье.
– Кто такие? – поинтересовался парень постарше, с винтовкой, рассматривая нас.
А вид у нас с Серёгой был ещё тот! Залатанные штаны и гимнастёрки без поясов, рваные сапоги, зашитые каким-то умельцем на «живую» нитку.
– Из Красного бора мы, своих ищем, – пояснил я.
– Так тут все свои, чужих не держим, – хохотнул красноармеец. – Ты толком скажи.
– Федь, а это не те ли, кто с нашим комиссаром с Мудьюга утекли? – предположил второй. – Слышал, что они в Красном бору были, с Хаджи-Муратом.
– Если ваш комиссар Спешилов, то те, – кивнул я.
– Значит, прямо езжайте, потом направо. Школу увидите, она большая, мимо не пройдёте, там штаб бригады, и комиссар там, – махнул рукой вдоль проспекта первый.
Отпустив возницу обратно, отправились искать штаб бригады. Стало быть, Виктор остался при должности, хотя могли бы уже и нового комиссара на полк отыскать.
Идти пока было тяжело, и я несколько раз останавливался отдохнуть, не раз пожалев, что отпустил мужика. Довёз бы, не развалился.
В школе на втором этаже был развёрнут штаб, а на первом устроили казарму. Виктора отыскали в кабинете, на двери которого висела табличка «Учительская». Оказалось, что Спешилов не просто при должности, а пошёл на повышение – он теперь целый комиссар бригады. Это же как Леонид Ильич Брежнев на Малой земле, что-то между полковником и генерал-майором.
Комиссар готовил огромную стенгазету, одновременно давая указания художнику, рисовавшему на холсте красноармейца с огромной винтовкой, и поэту, пытавшемуся срочно написать поэму на взятие Пинеги.
– Завтра на рыночной площади повесим, пусть смотрят, – сказал комиссар, горделиво показывая своё творение.
А что, молодец комиссар. Пропаганда и агитация – важная вещь.
– Ребята, дел у меня выше крыши, – сказал Спешилов и рубанул ладонью где-то над кадыком. – Так что проводить не смогу. Серёга, ты давай в распоряжение Корсакова ступай – он у нас командиром батальона назначен, спросишь народ внизу, проводят.
Отправив Слесарева, комиссар посмотрел на меня и вздохнул:
– У меня к тебе разговор есть, но до вечера терпит. Давай-ка, товарищ Аксёнов, пока на квартиру ко мне отправляйся. Сейчас прикажу кому-нибудь, пусть проводят. Отдохнёшь чуток, скажешь хозяевам, что от меня, тебя ещё и покормят.
– Так давай сразу-то, чего тянуть? – пожал я плечами.
– Ну ладно, – кивнул Спешилов. Посмотрев на «редакцию», сказал: – Товарищи, вы пока покурить сходите.
Поэт с художником удалились, а Виктор, убедившись, что они ушли, прикрыл дверь покрепче. Мне от подобных приготовлений стало как-то не по себе.
– Случилось что? – поинтересовался я. – Или приказ пришёл о моём аресте?
– Тьфу ты, типун тебе на язык, – отозвался Спешилов. – Просто не хочу, чтобы кто-то знал, что ты особист.
Я немного успокоился, а Виктор продолжал:
– Мы же Пинегу две недели назад взяли, да её и брать-то не надо было. Двумя полками в клещи зажали, артиллерию выдвинули, думали, бой будет, а беляки сразу и смотались. Народ говорил, что их не больше сотни и было. Хаджи, как узнал, что белые убежали, свой отряд за ними вслед и пустил. Комбриг не хотел отпускать – мол, неизвестно, на самом-то деле, сколько белых. Вначале разведку пошлём, уточним. Так Хаджи его и слушать не стал. У него один сказ – мой голова так думает, надо дагнат! Догнал, правда, и всех вырубил, молодец. А мы тут остались. Комполка своего встретил, других товарищей. И место моё, сам понимаешь, уже занято. Обо мне в армию доложили, в РВС, оттуда приказ пришёл. Комиссара бригады на повышение послали, в Вологду, вот меня и назначили на его место.
– Так поздравляю, – кивнул я, искренне радуясь за товарища. Если бы все комиссары были такими, как Виктор Спешилов, так и коммунизм бы построили к тысяча девятьсот восьмидесятому году, а то и раньше.
– Но мне-то что, я хоть рядовым красноармейцем пойду, – отмахнулся Виктор. – Другое странно. Я же о тебе в особый отдел целую депешу послал – так, мол, и так, товарищ Аксёнов, будучи в каторжной тюрьме, поднял восстание на острове Мудьюг, личным примером повёл за собой каторжников, заслуживает высокой награды. Я бы на тебя и представление написал, на «Красное знамя», будь ты моим подчинённым, но сам понимаешь, на тебя твои начальники должны писать.
Мне было приятно слышать такие речи, но Спешилов прав. Есть у меня собственное начальство, а оно, может, не то что к ордену меня не представит, так ещё и нагоняй за что-нибудь даст. Начальство, оно такое. Мне бы сейчас другое узнать – а там, в Москве, не позабыли ли обо мне?
– Из Особого отдела пришло что-нибудь? – спросил я.
– Депеша пришла, но какая-то странная, – сообщил Виктор. – Написали, что товарищ Аксёнов остаётся в распоряжении комиссара стрелковой бригады вплоть до подтверждения его полномочий.
– И что тут странного? – не понял я. – Останусь в твоём распоряжении, ты мне какое-нибудь дело нарежешь, что тут думать?
– А как я тобой стану распоряжаться, если особые отделы политотделам и комиссарам не подчиняются?
Вон ты о чём! Не иначе, пока сидел, успел заразиться от товарища Стрелкова.
– А ты плюнь, – посоветовал я Виктору. – Тебе же сказали – мол, до выяснения полномочий. Значит, для тебя я пока лишь боевой товарищ, с которым ты из тюрьмы бежал, верно?
– Верно, – согласился комбриг.
– Стало быть, жду ваших распоряжений, товарищ бригадный комиссар.
– Тогда слушайте боевой приказ, товарищ Аксёнов. Выделю вам бойца в сопровождение, отправляйтесь на квартиру и отдыхайте. Я как чувствовал – для тебя местечко приберёг.
В квартире – вернее, небольшой комнате в довольно просторном доме – имелась мягкая кровать, на которую я немедленно упал и заснул. Приходил ли ночевать комиссар, я так и не понял, но утром меня ждал шикарный завтрак, состоящий из варёной картошки, жареных окуней и настоящего хлеба. Шенкурский уезд – это не Холмогоры и не Архангельск. Единственный из уездов, обеспечивавший себя хлебом. И даже сейчас, несмотря на продразвёрстку и прочее, хлеб здесь был.
Интерьер дома был сборным – деревенско-городским. Широкие деревянные лавки соседствовали с венскими стульями, а книжный шкаф из красного дерева стоял рядом с сундуками. Впрочем, для небольших русских городов это обычное дело. Вон, вспомнить хотя бы дом моей тётушки в Череповце – то же самое.
Хозяева – старичок со старушкой довольно интеллигентного вида – оказались бывшими ссыльными, отправленными в Пинегу лет тридцать назад, но так здесь и осевшими. Михаил Михайлович учительствовал, а Инесса Петровна была обычной домохозяйкой.
Мы стали друзьями, как только я рассказал, что закончил учительскую семинарию, но стать педагогом помешала война.
– Меня сюда за народничество сослали, – пояснил хозяин. – А супруга со мной поехала. Я ж ни бомбистом, ни террористом не был, в народ ходил, прокламации раздавал. Мы же хотели интеллигенцию с народом объединить, чтобы совместно социализм строить. Вот, мне за социализм четыре года ссылки и дали. Поначалу-то тяжело было – пособие ссыльного тринадцать рублей, а за квартиру платили два рубля в месяц с полтиной. Потом родственники денег прислали, мы себе дом отстроили. Я в земскую школу пошёл работать, сами стали жильё сдавать, легче стало. Потом, за примерное поведение, два года скостили, да мне уже и не надо было этого. Два года прожили, дай, думаем, ещё немножечко поживём, а потом ещё. А там и решили – к чему нам чего-то искать, к чему стремиться? Нигде лучше не будет, останемся-ка мы здесь. Тут нас и дом свой, и школа. Я за тридцать лет всех тутошних мужиков выучил и их детишек. Вон, уже внуков скоро учить начну.
– А вы, случайно, Александра Грина не знали? – заинтересовался я, припоминая, что писатель когда-то был сослан именно сюда, в Пинегу.
– Грина? – переспросил хозяин. Посмотрев на хозяйку, пожал плечами. – Нет, такого не знали.
Странно. Все авторы биографий уверяли, что Грин жил именно здесь.
– Александр Степанович Грин, известный писатель, – уточнил я.
– Был у нас когда-то Александр Степанович, только не Грин, а Гриневский, – вспомнила Инесса Петровна. Повернувшись к мужу, спросила: – А ты разве не помнишь? Длинный такой, худой, лицо жёлтое. У него ещё жена такая миленькая была – добрая, с круглым личиком. Она перед самой ссылкой за Гриневского замуж вышла, чтобы их вместе отправили. Гриневские квартиру у Туголуковых снимали.
– Он самый, – обрадовался я. – Фамилию чуточку обрезал, чтобы на иностранную походила.
– А он разве писатель? – удивился старый учитель. – Он же сюда за участие в партии социал-революционеров попал, за терроризм, что ли, а не за писательство. И супруга у него, ты зря говоришь, что миленькая. Очень она высокомерная была, холодная. Даже поздороваться иной раз не соизволит, а уж в гости кого позвать – ни-ни.
– Не за терроризм его сослали, – сказала Инесса Петровна. – Гриневского сослали за то, что он жил по чужим документам. За терроризм бы его в Сибирь отправили, на каторгу, а то и на виселицу. В Пинегу ссылка мягкой считалась, вроде как в Вологду.
– Может быть, и не за терроризм, – не стал я спорить. – Но он точно в эсерах был. А то, что эсер и писатель, – ну так разве одно другому мешает? Вон, Савинков «Коня бледного» написал, ещё что-то.
– Савинков книги пишет? Не знал. Хотя, – призадумался Михаил Михайлович, – до нас эти книги могли и не доходить. У нас, знаете ли, совершенно медвежий угол. Библиотеку ссыльные пытались создать, не получилось. У кого одна книга, у кого две. Мы для себя и для школы книги в Архангельске заказывали, так до него двести вёрст.
– Александр Степанович, он человек неплохой, но не от мира сего, – вступила хозяйка. – Всё по лесам бродил. Ружьё возьмёт, вроде бы на охоту, а ни разу даже зайца захудалого не принёс. А чтобы писатель… Ну, не знаю. Если бы он что-то писал, нам бы сказали. Супругу его жалко было.
– А что так? – удивился я.
– Да так, милая женщина, – вздохнула Инесса Петровна. – Натерпелась она от него, не приведи господь. Супруга у него… дайте вспомнить, как её звали? Да, Вера Павловна, она же из богатой семьи. Отец у неё, он человек богатый, каждый месяц дочери деньги присылал, то пятьдесят рублей, а то и сто. По нашим меркам – неслыханное богатство. Так Александр Степанович и свои деньги на ветер спустит, и жены. И ладно бы просто напился, так ещё и наговорит на себя. У нас как-то тайга горела, народ канавы копал, чтобы пламя остановить. А Гриневский потом сказал – мол, это я лес поджёг!