Северная Двина только на картах напрямую впадает в Белое море, минуя Двинскую губу. На самом-то деле река имеет столько рукавов, что чёрт ногу сломит, вторую вывернет. К счастью, на карбасах сыскались люди, хаживавшие по всем притокам, знавшие Двину если не как собственные пальцы, то достаточно хорошо.
От Мудьюга отчаливало восемь карбасов, но по мере плавания кое-кто решил отделиться и идти, так сказать, своим путём. Может, посчитали, что у маленьких отрядов больше шансов пробиться к своим? Вот я в этом сильно сомневался. Возможно, прокормиться и проще, но пробиваться лучше всем скопом. Всё по законам больших чисел. Чем больше народа, тем больше шансов, что кто-нибудь выживет.
В конечном итоге у нас оказалось всего три карбаса, на которых я насчитал тридцать одного человека. Но скоро стало немного меньше.
Пока добирались до материка, умер товарищ Стрелков. Перед смертью он очень переживал, что мы забрали карбасы у крестьян, не выписав им квитанции, лишив людей средства к существованию. Как они теперь жить-то станут? И мы не бандиты. Да, у нас возникла насущная необходимость в изъятии плавательных средств, но после гражданской войны Советская власть должна вернуть владельцам судёнышки в целости и сохранности, или компенсировать утрату денежными знаками, или чем-то иным. М-да, человек ты хороший, Пётр Петрович, коммунист настоящий! Вот только, сколько мы подобных квитанций уже выписали? И на коней, и на другой скот, что реквизировали. Что, у моих земляков из Череповецкой губернии лошадь не была средством к существованию? Или кто-то всерьёз считает, что после войны будет что-то кому-то компенсировано? Скорее всего, если придёт мужик в волисполком, там его пошлют в уезд, где очередной советский чиновник скажет с ухмылочкой: мол, мил человек, я у тебя коня не забирал, обращайся к тому, кто тебе бумажку выписывал.
Товарища Стрелкова мы схоронили на берегу одного из притоков. Могилу копать нечем, отыскали углубление в земле, тело обложили камнями, чтобы не добрались дикие звери, вот и всё. Может, кто-то запомнит место, а после освобождения края от белых вернётся сюда и перенесёт прах Петра Петровича в город Архангельск? Возможно, но это будет потом.
Я даже не заморачивался, в каком закоулке водного лабиринта мы оказались – не то Большая Двинка, не то Кузнечиха, а есть ещё какая-то Лодья, или Ладья. Коли есть такие специальные люди, способные вывести нас на сушу, пусть и выводят.
Тридцать голодных мужиков – это не шутка. И вроде бы, река, так и рыба кругом. Одно только плохо – ловить её было нечем, а приставать к берегу, чтобы тратить время на изготовление каких-нибудь вершей, или сетей, мы не рискнули. И так потратили несколько часов на похороны.
Первый день опасались погони, потом успокоились. Какая погоня? Что, у тюремщиков на Мудьюге где-то стоит паровой катер, или припрятана канонерка? Пока они в Архангельск доложат о побеге, пока то-сё, пятое-десятое, мы уже далеко будем.
После двух дней скитаний карбасы вошли в какую-то мелкую речку, где их днища заскрежетали по дну. Пришлось оставлять суда, высаживаться на сушу. Что ж, дальше пешком. Но вначале нужно немного отдохнуть и сообразить хотя бы какой-нибудь еды.
Нашлись умельцы, соорудившие из веток нечто похожее на помесь сети и зонтика. Закинули в речку, наловили немного рыбы. Есть её пришлось в сыром виде, но все лопали, не жаловались. Когда всё было съедено, до кого-то дошло, что огонь можно было развести, выстрелив из берданки! Как говорится, хорошая мысля приходит опосля. С другой стороны – сэкономили патрон, они нам ещё понадобятся.
Немного насытив брюхо, собрались на совещание.
– Куда пойдём? – поинтересовался я, мысленно представляя карту Архангельской губернии.
Идти в Архангельск или Холмогоры нельзя, там белые. Остается Пинега, там уже наши. Главное, чтобы не уйти вправо, к Мезени. Уже не припомню, кто там сейчас, красные или белые, но шлёпать далековато. А промахнёшься – можно уйти куда-нибудь в Туруханск, или ещё подальше.
– К Пинеге надо идти, – сказал командир, подтвердив мои мысли. – Дней за пять дойдём.
– За пять не дойдём, – покачал головой один из наших. – Хорошо, если за восемь.
Мы прошли путь не за пять, и даже не за восемь дней, а за пятнадцать. Не стану рассказывать, как шли по чащам и бурелому, как «форсировали» болотные реки. К концу пути даже мой полушубок превратился в лохмотья, а некогда крепкие сапоги принялись просить каши. И рыба, на которую все рассчитывали, ловилась в таком ничтожном количестве, что её едва хватало, чтобы раздразнить голод, но не насытиться. Куда-то подевались грибы и ягоды, а съедобные корни, на которые уповают специалисты по выживанию, напрочь пропали. Попадалась заячья капуста, мухоморы лезли в большом количестве, но съедобного мало.
У нас было три берданки, штук пятнадцать патронов, но подстрелить хотя бы зайца не стоило и думать. Верно, на нашем пути все звери разбегались. Однажды пальнули в белку, но только напрасно извели патрон.
Хорошо, что мы бежали в июле: днём было тепло, даже жарко, хотя по ночам довольно прохладно. А когда полил дождь, стало очень грустно и сыро. Прекрасная идея развести огонь с помощью выстрела оказалась невыполнимой. Тот товарищ, что ратовал за неё, сам никогда так не делал, но от кого-то слышал. Приготовили сухой мох, надрали бересты и выстрелили обычным патроном. Без толку. Вытащили пулю, загнали вместо неё мха, снова пальнули. От выстрела наша растопка и дрова разлетелись по сторонам. Решили, что пороха многовато, уменьшили.
Словом, когда напрасно потратили пятый патрон, я сказал – баста! У нас теперь осталось по три патрона на ствол, маловато.
По дороге потеряли ещё четверых. Первым ушёл легкораненый товарищ. Лекарств, кроме мха и грязных тряпок, у нас не было, в лечебных травах никто не разбирался, а если и разбирался, это мало бы помогло. Рана воспалилась, нога начала чернеть. Наш товарищ ночью кричал, а днём только плакал от боли. В конце концов пришлось бросить жребий – кому придётся усмирить боль. К счастью, им оказался не я.
Ещё один из беглецов просто упал в траву, и уже не поднялся. Может, сердце отказало, может, ещё что.
В одну из ночей застрелился один из красноармейцев. Вставил в рот ствол и даже сапог с ноги не снимал – пальцы и так торчали. Парня не жаль – каждый свой выбор делает сам, а жаль израсходованного патрона. Его можно было истратить с большей пользой. Могилу рыть не стали. Авось, звери да птицы позаботятся о дезертире.
Кроме Серафима Корсакова, ставшего командиром отряда, по молчаливому уговору комиссаром стал Виктор. Теперь он уже не скрывал ни фамилию, ни должность. Виктор Спешилов, комиссар 158-го стрелкового полка, попал в плен, занимаясь агитацией белогвардейцев. Когда я спросил, отчего это птица такого полёта, как комиссар полка, сам ходит по вражеским тылам, Спешилов только пожал плечами. Мол, кем же он будет, коли станет посылать на такое дело подчинённых, а сам отсидится в тылу?
– Две роты распропагандировал, – похвалился Спешилов. – Считай, сто с лишним человек на нашу сторону перешли. Даже если бы меня и убили, всё равно смысл был!
Две роты ушли, но Виктору захотелось «распропагандировать» и третью. Не смог, попался белым. Скрыл, что комиссар, и его никто не выдал. Но за отказ встать в строй отправили в концентрационный лагерь.
– Меня переживёшь, сообщи нашему комдиву Уборевичу, что Спешилов не зря погиб, – попросил меня полковой комиссар, что был старше меня года на два, не больше.
– Сообщу, – пообещал я, а потом тоже попросил: – Ты тоже, если я раньше тебя умру, передай в особый отдел шестой армии – мол, Аксёнов погиб, но поставленную задачу выполнил. Пусть Кедрову сообщат.
– Володь, так ты что, чекист? – удивился Виктор.
– Чекист, – кивнул я. Чего уж теперь таиться?
– Странно, – покачал головой полковой комиссар. – Чекист, а парень хороший, такого и за друга считать честь великая. А я, по правде сказать, вашего брата недолюбливал.
– А за что нас любить? – усмехнулся я. – Мы, Вить, как собаки.
– Волкодавы, что ли?
– Если понадобится – волкодавы, понадобится – хоть гончими, хоть бульдогами станем. Страшны мы, но и без нас никак нельзя. Так что, товарищ комиссар, есть у вас особист без Особого отдела, – пошутил я.
Будь у нас народу побольше, так и меня можно сделать каким-нибудь небольшим начальником. Скажем – начштаба, заместителем командира по оперативной работе. Но численность отряда едва доходила до взвода, и потому командных должностей я не искал, довольствуясь ролью рядового бойца. Правда, у меня берданка и весь оставшийся запас патронов, которые я теперь хранил при себе, аки Кощей своё злато, опасаясь, как бы они не промокли.
Потом мы уже не ставили караул – не было сил, да и смысла не видели. Нас можно было взять голыми руками, так вымотались. И вот, когда в очередной раз – не то на десятый, не то на одиннадцатый день странствий – мы с Виктором и Серафимом встали, чтобы расталкивать остальных, увидели, что на лиственнице висит Ермолай Степанович Сазонов. Сазонов – бывший председатель волисполкома, не пожелавший переименовывать орган советской власти в старорежимное земство, как это сделали иные и прочие, за что он и был отправлен на Мудьюг. Ермолай Степанович, как и товарищ Стрелков, был одним из «первопроходцев», вынесший и голодную осень восемнадцатого, и холодную зиму. Но испытания неопределённостью и голодом преодолеть не сумел и, соорудив удавку из собственного нижнего белья, разодранного на узенькие полоски, связанные маленькими узелочками, – ушёл в мир иной.
Поначалу хотели так его в петле и оставить, но, вздохнув, принялись вынимать. Затем оттащили в сторонку, прикрыли ветками. Что ж, спи спокойно, дорогой товарищ, будем надеяться, что там тебе станет легче.
А ещё мы дружно решили, что не станем рассказывать о подробностях смерти товарищей. Скажем – погибли в пути, и этого вполне достаточно. Иначе их начнут осуждать, рассуждать о проявленной слабости, и всё такое прочее. Хорошо осуждать тому, кто сидит в тепле, на мягком диване, имея под рукой какую-нибудь вкуснятину. Побудьте хотя бы денёк в нашей шкуре – в сырости, голодными, да еще искусанными комарами до кровавых волдырей, – сразу же перестанете.
Однажды, день этак на четырнадцатый, когда мы, сбившись в кучу, уже ничего не хотели – ни спать, ни есть, мне вдруг вспомнились слова замечательной песни, которую любил в детстве. И пусть в этом мире её ещё нет, но у меня она есть.
Я знаю, что кто-то, прочитав эти строчки, примется брызгать слюной и кричать, что опять «попаданец» песни ворует. Мол, мало им, гадам, Владимира Семёновича, так за Ошанина принялись. Знаете, а мне всё равно, если вы так подумали. Эта песня из моей юности, а может, из моего детства, и я имею на неё право. А ещё – и мне, и всем нам эта песня сейчас нужнее, чем тем, кто станет её распевать со сцены через пятьдесят или семьдесят лет.
Собрав в кулак все оставшиеся силы, я негромко запел:
Забота у нас простая,
Забота наша такая:
Жила бы страна родная,
И нету других забот!
И снег, и ветер,
И звёзд ночной полёт…
Меня моё сердце
В тревожную даль зовёт.
Пускай нам с тобой обоим
Беда грозит за бедою,
Но дружба моя с тобою
Лишь вместе со мной умрёт.
До Кобзона мне далеко, да и до других исполнителей не близко, пел как умел. А парни улавливали ритм и уже начали подпевать припев.
Я думал, что не сумею допеть, – не хватит сил, или, за давностью лет, позабыл слова, но не забыл, и допел. А когда затих, Серафим Корсаков, стряхивая предательскую слезу, спросил:
– Сам сочинил?
– Не умею, – вздохнул я. – Парень незнакомый написал, мальчишка совсем, а я услышал как-то, и запала.
– Хорошая песня, – поддержал Виктор, а следом и остальные.
А ведь я даже не знал, родился ли Лев Ошанин, автор стихов, или еще нет[4]. Но вряд ли эту песню впишут в антологию песен гражданской войны, потому что слишком велик шанс, что мы уже не выйдем из этого леса, так что никто её кроме нас не услышит, не подхватит, сделав народной. А Ошанин, через четыре десятка лет, напишет слова, а композитор подберёт музыку.
Мы шли по лесу, пели, и песня словно бы придавала сил.
Не знаю, на который день мы вышли из леса – на пятнадцатый, а может, и на двадцатый.
Подозреваю, что без карты и компаса сделали такой же крюк, как матрос Железняк, шедший на Одессу, а вышедший к Херсону. Правда, это был не реальный человек, а герой из песни, и путь ему прокладывал автор слов, а поэты, они могут и преувеличить.
Я сказал «вышли»? Преувеличил, выдавая желаемое за действительное. Нет, на самом-то деле мы выползли из леса. Если бы кто-нибудь глянул на нас со стороны, либо испугался бы до колик, либо хохотал бы до икоты. Группа оборванцев, тащивших себя, а ещё помогавших тащить друг друга. В последний день вышел из строя и наш командир, Серафим Корсаков, – его мы с комиссаром тащили на себе, радуясь, что парень изрядно сбавил в весе, хотя нам и это казалось неимоверной тяжестью. А мы ещё волокли винтовки!
Опушка, а здесь уже поскотина, там огороды, неподалёку виднеются крыши высоких домов, крытых не соломой, как у нас, а дранкой, как принято на севере. Нам навстречу бегут вездесущие мальчишки, но, рассмотрев, удирают обратно. А мы потихонечку бредём, не зная, что нас ожидает в деревне. Может, радушный приём, с хлебом и солью, а может, мужики с кольями и обрезами.
И вот дождались. Доносится тревожный сигнал трубы, и теперь уже на нас бегут не детишки, а во весь опор мчатся всадники, размахивающие обнажёнными клинками. Папахи, черкески и что-то яркое на груди, блестящее на солнце. У нас таких нет. Белые!
– Задержим? – спросил я у комиссара, осторожно снимая с себя руку Серафима.
– Ага, – кивнул тот, высвобождая вторую руку командира.
Мы уложили Корсакова на траву, сняли с плеч берданки и, как в бараке, встали плечом к плечу. Может, хотя бы по одному беляку снимем, прежде чем нас зарубят?
– Мужики, к лесу бегите! – крикнул я. – Мы вас прикроем!
Эх, не добегут наши доходяги, кони быстрее. А добегут, так что дальше? Достанут и в лесу, перерубят поодиночке.
– Володь, запевай! – приказал комиссар, и я затянул:
Пока я ходить умею,
Пока глядеть я умею,
Пока я дышать умею,
Я буду идти вперёд!
А всадники всё ближе и ближе, уже можно рассмотреть не только черкески, но и газыри. Они-то и блестели!
И чего наши-то не бегут? Ну, может, хоть кто-нибудь да спасётся! Хотя бы расскажут о моей геройской гибели. Прости, Витька, не расскажу я твоему комдиву Уборевичу о тебе!
Но наши и не думали убегать. Непонятно, с чего и силы взялись. Откуда-то вынырнула третья берданка, о которой я успел позабыть, мужики принялись снимать с себя пояса, чтобы хоть чем-нибудь встретить смертоносные лезвия, поднимать с земли палки, а то и просто выковыривать комки земли.
Нет, вы нас не перерубите, как покорное стадо овец! И смерть встретим не на коленях, а по-людски, стоя. А не узнают в Особом отделе ВЧК о героической гибели сотрудника Аксёнова, так и хрен с ним, невелика потеря. Главное, чтобы сам Володя Аксёнов знал, что умер достойно, не посрамив ни себя, ни ВЧК. А это, дорогие мои, не так и мало.
– Вить, не стреляй! – выкрикнул я. – Поближе подпустим, чтобы в упор.
– Ага, мы ещё споём!
И мы пели, в две дюжины голодных осипших глоток:
Не думай, что всё пропели,
Что бури все отгремели.
Готовься к великой цели,
А слава тебя найдёт!
И снег, и ветер,
И звёзд ночной полёт…
Меня моё сердце
В тревожную даль зовёт.
А всадники уже на расстоянии удара клинка.