И, заглушая в своей душе отчаяние песнями, развратом и водкой, побредут оторванные от мирного труда, от своих жен, матерей, детей – люди, сотни тысяч простых, добрых людей с орудиями убийства в руках туда, куда их погонят. Будут ходить, зябнуть, голодать, болеть, умирать от болезней и, наконец, придут к тому месту, где их начнут убивать тысячами, и они будут убивать тысячами, сами не зная зачем, людей, которых они никогда не видали, которые им ничего не сделали и не могут сделать дурного.
Спустя год после завершения Чеченской войны удивительно, насколько мало изменений она, как представляется, внесла в руководство либо в устои политических и экономических порядков как России, так и Чечни. Борис Ельцин, несмотря на полное унижение, которое он навлек на свою администрацию и армию, остался президентом, а Виктор Черномырдин – премьер-министром, как и в декабре 1994 года. Анатолий Куликов, министр внутренних дел во время нескольких к атастроф в Чечне, сохранил за собой этот пост. Сергей Степашин, бывший директор службы безопасности[11], чьи личные интриги и тотально неверная оценка военного потенциала чеченцев стали непосредственной причиной ввода войск в Чечню, был смещен в 1995 году, но вновь назначен в 1997 году министром юстиции. В конечном итоге власть Ельцина разрушилась лишь вследствие полной и очевидной несостоятельности всех его экономических обещаний – и даже в этом случае представляется вероятным, что за его падением последует не системное изменение, а просто новая версия той же системы, созданию которой он способствовал.
Стоит отметить, что, с точки зрения истории, глобальных моделей и стереотипов о России, победа Ельцина в 1996 году была чрезвычайно необычной. Если следовать этим моделям, то победить тогда должен был Лебедь, которого выталкивала во власть волна народного гнева вслед за совершенными ельцинским режимом предательством армии и унижением нации в Чечне, не говоря уже обо всех тех случаях, когда Ельцин приносил в жертву мощь России и ее международное положение начиная с 1991 года.
Однако режим смог устоять совсем не из-за своей внутренней прочности. Скорее, его спасли два внешних фактора, которые будут проанализированы во второй части книги, поскольку они выходят за рамки событий, описываемых в первой. Во-первых, политическая апатия и страх перед хаосом у населения России привели к тому, что в России не появилось какой-либо массовой политической оппозиции Ельцину. А во-вторых, в 1995–1996 годах наиболее могущественная группа новой российской элиты – банкиры-компрадоры – пришла на помощь режиму в обмен на возможность шире контролировать российское сырье. Эту сделку явно курировал Анатолий Чубайс, на тот момент министр по делам приватизации[12].
Разумеется, единственной причиной, по которой представители новых правящих элит пришли на помощь Ельцину, было их стремление обезопасить собственное положение и благосостояние, ведь, как будет подчеркнуто в этой книге, было бы совершенно неправильно полагать, что они были обеспокоены национальной мощью или даже национальным интересом России. По словам Егора Гайдара, который в конечном итоге близко познакомился с новой российской верхушкой во времена своего премьерства в 1992 году, цели ее «имеют исключительно частный характер: укрепление государства ради быстрого обогащения»1.
Благодаря «залоговым аукционам» осени 1995 года группа из семи крупных банкиров («семибанкирщина») получила контроль над лидирующими в российской промышленности нефтяной и металлургической отраслями за смехотворно низкую цену в обмен на согласие спонсировать и поддерживать Ельцина в следующем году, вне зависимости от того, решит ли он участвовать в выборах или отменить их. Указанные лица и другие бизнесмены предоставили 500 млн долларов или даже больше для финансирования кампании (хотя легальный лимит расходов составлял 3 млн долларов), а медиамагнаты Борис Березовский и Владимир Гусинский безжалостно использовали свои телеканалы для атаки на коммунистов. Использовать СМИ ельцинской команде посоветовала группа американских пиарщиков, включавшая бывших участников избирательной кампании Республиканской партии2. В течение нескольких недель непосредственно перед выборами СМИ также использовались для раскрутки генерала Александра Лебедя – предположительно, после того как с ним была заключена тайная сделка о поддержке во втором туре выборов Ельцина, а не коммунистического кандидата Геннадия Зюганова.
В рамках этой книги нет возможности изложить историю российской политики тех лет – к тому же в любом случае полная ее история, несомненно, надолго, если не навсегда, останется тайной. Модели голосования в ходе президентских выборов еще будут проанализированы в пятой главе. Кульминация как данного политического процесса, так и Чеченской войны наступила в один и тот же день – 6 августа 1996 года, когда в Москве состоялась инаугурация Ельцина на второй президентский срок, а чеченцы развернули победоносное наступление, которое вышвырнуло российскую армию из Грозного и убедило ключевые фигуры ельцинского режима, что война не может быть выиграна. В результате новым секретарем Совета безопасности генералом Лебедем и чеченским военным командиром генералом Асланом Масхадовым[13] было подписано мирное соглашение, в соответствии с которым федеральные силы должны были покинуть бо́льшую часть территории Чечни.
Это мирное соглашение пользовалось необычайной популярностью среди россиян, но оно не спасло Лебедя, который был смещен Ельциным в октябре 1996 года, после того как предпринял слишком очевидные усилия, чтобы забрать себе значительную часть власти президента. Несмотря на популярность Лебедя, после этого, как обычно бывает в России, не произошло никакой публичной демонстрации протеста. Сделку с Масхадовым использовали Анатолий Чубайс, генерал Куликов и прочие недруги Лебедя, чтобы дискредитировать генерала и подготовить его смещение на том основании, что он «предал российские интересы». На деле же уходу из Чечни власти по большей части были невероятно рады, а в дальнейшем, как будет показано, самоустранились оттуда в еще более полной мере, чем это, видимо, предусматривал Лебедь.
Можно ли в связи с этим утверждать, что Чеченская война, какой бы символичной для состояния России и российского государства она ни являлась, в сущности, не имела значения для основных политических процессов, которые шли в России в те годы? Едва ли. Возможно, что без поражения в Чечне президентские выборы 1996 года вообще бы не состоялись.
В ельцинскую администрацию входили влиятельные люди, уверенные, особенно после успеха коммунистов на думских выборах в декабре 1995 года, что нельзя рисковать, организовав выборы: их следует отложить, введя чрезвычайное положение – либо по соглашению с коммунистами, либо авторитарными мерами. Предводителем этой группы был начальник службы безопасности Ельцина, его закадычный друг генерал Александр Коржаков. Говорят, он предупреждал, что, помимо всего прочего, президент просто не был достаточно здоров, чтобы принять такой вызов, как выборы – ив этом Коржаков оказался прав уже спустя непродолжительное время, когда сразу же после первого тура у Ельцина случился сердечный приступ. 15 февраля, когда президент окончательно заявил, что будет участвовать в выборах, некоторые члены его команды, как сообщается, держались в тени и причитали, убежденные в его предстоящем поражении3. Коржаков также заявлял, – как оказалось, совершенно ошибочно, – что «радикальная оппозиция» откажется признать победу Ельцина и начнет массовые протесты.
В действительности у коммунистов не было подобных планов. Однако в конце апреля «семибанкирщина» настолько серьезно обеспокоилась, что присоединилась к другим крупным бизнесменам для составления открытого письма с призывом пойти на сделку с коммунистами и отложить выборы4. Но к тому времени Чубайс, который теперь руководил избирательной кампанией Ельцина, уже убедил его пойти на риск выборов. Ключевым моментом для краха планов Коржакова была встреча старших советников Ельцина, состоявшаяся 20 марта. Двумя днями ранее Дума, в которой преобладали коммунисты, приняла предложение денонсировать Беловежские соглашения 1991 года между президентами России, Украины и Беларуси, в соответствии с которыми был ликвидирован Советский Союз. Это решение широко (хотя и не вполне обоснованно) интерпретировалось как голосование за свержение существующих постсоветских государств и восстановление Советского Союза, и Коржаков утверждал, что данную угрозу можно использовать как предлог для введения чрезвычайного положения и переноса выборов. Но после бурной дискуссии Чубайс и его сторонники убедили Ельцина отклонить предложение Коржакова – похоже, что это решение было принято прежде всего благодаря дочери Ельцина Татьяне Дьяченко, тесно связанной с Чубайсом (по слухам, они были любовниками). После первого тура выборов Коржаков был окончательно смещен и ушел в оппозицию.
Представляется возможным, что если бы российские вооруженные силы не потерпели унизительные неудачи в Чечне, то престиж и сила окружавшей Ельцина клики сотрудников служб безопасности были бы выше, и они действительно смогли бы убедить президента отменить выборы. И если бы это случилось, то в политической истории России могло бы произойти множество непредсказуемых изменений. Поэтому можно утверждать, что сопротивление чеченских боевиков спасло не только их самих, но и внешние формы российской демократии. Последние, наверное, не стоит переоценивать, но благодаря им хотя бы есть возможность, что некоторое время переходы власти в России будут относительно мирными.
Гораздо больше сомнений вызывает способность чеченцев создать собственное демократическое или просто эффективное государство. Еще более удивительной, чем неспособность России к изменению в ответ на Чеченскую войну, оказалась аналогичная неудача Чечни – нечто, сигнализирующее о мощных скрытых силах чеченской «управляемой анархии». Внушительные мобилизующие механизмы перед угрозой внешнего вторжения (эти аспекты чеченского общества будут рассмотрены в третьей части) оказались почти столь же внушительными препятствиями для создания современного чеченского государства самими чеченцами. Вплоть до самой войны режим Джохара Дудаева не смог, да и не очень пытался, заменить в Чечне рухнувшие институты советского государства местными.
Можно было бы ожидать, что громадное бремя войны вынудит чеченцев создать централизованные институты модерного типа, но по состоянию на конец 1998 года правительство Аслана Масхадова испытывало громаднейшие затруднения в формировании в Чечне современной государственной власти, что продемонстрировал всплеск похищений и набегов на территорию России. Прежде всего, далеко не в силах правительства Масхадова оказалось установить монополию на крупномасштабную вооруженную силу, что обычно рассматривается как принципиальная характеристика модерного государства. Несмотря на выдающиеся достижения Масхадова в ходе боевых действий, его собственное положение становилось всё более небезопасным из-за нарастания политической оппозиции со стороны командиров времен войны, превратившихся в военных лордов, и усиливающейся тенденции радикального исламизма. Старый чеченский порядок, как и новый российский, вышел из Чеченской войны запятнанным кровью, но несломленным и в значительной степени неизменным.
Уже затихло всё; тела
Стащили в кучу; кровь текла <…>
Галуб прервал мое мечтанье.
Ударив по плечу, – он был
Кунак мой, – я его спросил,
Как месту этому названье?
Он отвечал мне: Валерик,
А перевесть на ваш язык,
Так будет речка смерти: верно,
Дано старинными людьми <…>
– «Да! будет, – кто-то тут сказал, —
Им в память этот день кровавый!»
Чеченец посмотрел лукаво…
«Удачи! – сказал мне азербайджанский полковник, криво усмехнувшись. – И когда увидишь Дудаева, скажи ему, что я пью за него как за героя не только для Чечни, но и для каждого истинного мусульманина Кавказа!» После этого он опорожнил большой стакан русской водки.
Дело было в январе 1992 года, в потрепанном, но битком набитом подпольном ресторане в Сумгаите, мрачном промышленном азербайджанском городе к северу от Баку, на берегу Каспийского моря. На расстоянии – причем довольно приличном – Сумгаит, как и Баку, может выглядеть довольно величественно, хотя и в старомодной манере. Серо-золотой камень его стен, особенно на закате, кажется, светится изнутри и устремляется вверх от золотого песка окружающей город полупустыни, пока та не встретится с лазурным морем. Но вблизи великолепная картина исчезает, и остается лишь мрачная скука однообразной запущенной советской провинциальной архитектуры.
Сумгаит – бедный город, но даже в 1992 году некоторые из местных уже были богаты. Ресторан представлял собой любопытное псевдомавританское заведение, построенное в «традиционном азербайджанском стиле»: отдающая новизной грубоватая конструкция посреди двора, огороженного серым бетоном. В нём было полно простой, но приятной азербайджанской еды: шашлыков из осетрины, кебабов из баранины, салатов из зелени и прочего.
Мой хозяин, интеллектуал советского Азербайджана на руководящем посту и чиновник коммунистической партии, был человеком трех миров, к каждому из которых он испытывал антипатию. Первым из этих миров был Советский Союз, которому он служил не просто из соображений оппортунизма, но и из тех же мотивов, которыми руководствовались многие бывшие колониальные чиновники в Азии: Советский Союз являл собой «современность» (modernity) и «прогресс», – но в то же время он ненавидел его, поскольку Союз означал власть грубых чужаков – русских. Вторым его миром была Турция, но ее он боялся, потому что пантюркистский национализм был угрозой для господства его собственного класса, советской элиты, а на самом деле и для его азербайджанской идентичности. По его словам, «любовь к Турции, о которой ты слышишь от столь многих людей, – это новая религия школьного учителя. Его воспитали абсолютным коммунистом, а теперь он ищет новую идентичность, нечто простое, но прежде всего принесенное извне».
Его высокомерное отношение к туркам было чем-то сродни настроениям третьего мира, к которому он принадлежал, – его предков из старых азербайджанских элит Баку и Ширвана, гораздо более старинных, чем могущественное простонародье советской Москвы или кемалистской Анкары. Несмотря на свою тюркскую кровь, эти элиты говорили на фарси и искали культурное воодушевление в Иране, «величайшем царстве на свете». Однако новые правители Ирана, аятоллы, в конечном итоге отправили бы моего хозяина в тюрьму, и он хорошо об этом знал. Ведь он был убежденным светским человеком, хотя при этом никогда бы не позволил незнакомцу познакомиться с женской половиной его семьи. То ли из-за его происхождения, то ли из-за этого смешения идентичностей, но он был самым интересным и независимым человеком, с которым мне довелось встретиться в Азербайджане. Он относился независимо и объективно даже к накаляющейся войне с Арменией – как минимум достаточно независимо, чтобы не желать участия в ней своих родственников.
Что же касается полковника, который произнес тост, то он был сделан из более простого теста. Он был начальником городской полиции и, как рассказывали, был глубоко замешан в позорных антиармянских погромах за четыре года до этого. Хотя, по его словам, никаких погромов не было, а если и были, то это сделали сами армяне, подстрекаемые КГБ.
Но если оставить в стороне репутацию полковника как представителя правоохранительных органов, в его речи было множество горьких парадоксов. Едва ли стоит глубоко анализировать образ пьющего водку «истинного мусульманина», ставший своеобразным штампом в недавно получивших независимость мусульманских республиках бывшего СССР. Восхищение полковника чеченцами также было двусмысленным – совсем незадолго до этого он предупреждал меня, что «все они бандиты, опасный народ», и настойчиво советовал мне не ехать в Грозный. Отсюда и его реплика «удачи!», и кривая усмешка.
Парадокс заключался и в том, что полковник не просто не собирался помогать чеченцам в их борьбе, но и не демонстрировал явного желания сражаться за свою мусульманскую страну – Азербайджан – на ее собственных задворках – в Карабахе. Подобное поведение, в высшей степени характерное для большинства азербайджанских полковых командиров, с которыми мне довелось познакомиться, позволяет лучше понять такое же нежелание рисковать своей жизнью у большинства рядовых азербайджанских солдат. Одного месяца в Азербайджане оказалось достаточно, чтобы осознать глубину деморализации общества, и связана она была отнюдь не с одной лишь советской властью – или, скорее, как я отметил в то время, «в отличие от прибалтов или грузин, советскость (Sovietism) была недугом, которому азербайджанцы оказались особенно подвержены».
Несмотря на то что победа чеченцев и унижение российской армии резко усилили позиции азербайджанцев и грузин в их отношениях с Москвой, эта ситуация довольно курьезным образом стала в равной степени унижением и для них. Так произошло потому, что на протяжении нескольких лет эти два народа успокаивали себя объяснением собственных поражений от рук армян и абхазов тем, что за последними стояла Россия, «а кто может победить Россию?».
Серия побед чеченцев обнаружила бессмысленность этих доводов. Азербайджанцы и грузины потерпели справедливое поражение – более того, это поражение они нанесли себе сами. Ведущую роль в разгроме грузин сыграли чеченцы, о чём еще будет сказано, что касается военного провала азербайджанцев, то чеченцы никогда и не предвидели бы какого-либо иного результата. Их пренебрежение к своим кавказским соседям – что мусульманам, что христианам – является глубоким и в целом неприкрытым. Как-то в Москве один главарь чеченской мафии сказал мне, что «азербайджанские банды здесь могут разве что измываться над торговцами на рынке, но за реальной защитой они сами идут к нам, чеченцам. Сами по себе они никто». Из-за подобного отношения, пусть и имевшего под собой основания, чеченцев не слишком любили их соседи, и это отчасти объясняет практически полное отсутствие поддержки со стороны других народов Кавказа начиная с того момента, когда чеченцы начали борьбу против русских.
На всём протяжении 18-часовой поездки в Грозный через северный Азербайджан и Дагестан азербайджанцы в моем купе даже не пытались скрыть своего враждебного отношения к чеченцам – страха, смешанного с невольным уважением. Это было резонно с их стороны: в последующие три года именно этот поезд не раз подвергался нападениям вооруженных чеченских преступников на своем многотрудном пути из Баку через Чечню дальше на север, в Россию.
Пассажиры поезда – этакие человеческие обломки Советского Союза, потерпевшего крушение и окончательно потонувшего месяцем раньше, – казались то трагическими, то жалкими, то отвратительными персонажами. Среди них были «русские» (некоторые напоминали мне армян, что могло объяснять их поспешный отъезд), покинувшие свои дома в Баку ради неопределенного будущего в России и имевшие там родственников, которые, как сказала мне одна пожилая женщина, Людмила Александровна, «возможно, вообще не хотят нас видеть»: «Я жила в Баку тридцать лет, там похоронен мой муж, а в России я буду иностранкой. Но мой сын и его семья находятся в Ростове, и они сказали мне, что я могу приехать к ним, если у меня останется такая возможность». Кроме того, в поезде были инженеры, бежавшие от рушащейся экономики Азербайджана ради немногим более оптимистичных перспектив в России; много обычных азербайджанцев, работавших в других местах Союза, когда он еще был Союзом, и пытавшихся вновь обрести эту работу или воссоединиться со своими семьями; несколько советских военнослужащих, не уверенных, остались ли еще у них государство, армия, а то и сама страна – как сказал один подросток-призывник: «Я наполовину русский, наполовину украинец, а один мой дед был татарин. Я был советским гражданином. Скажите мне: кто я теперь?» Впоследствии я обнаружу, что такой образ характерен для многих российских призывников: странная смесь крайней незрелости и ранимости, за которыми скрывались цинизм и грубость, в свою очередь, с трудом прикрывавшие глубокое страдание – как и столь многие вещи советского производства, блестящие новизной, но уже испорченные и поцарапанные, а возможно, и совершенно непригодные.
Кроме того, повсюду в поезде были мелкие торговцы – бывшие спекулянты с черного рынка, теперь наслаждавшиеся всё еще сомнительной законностью своего дела, они чуть ли не буквально набухали и сдувались перед нашими глазами. Среди них были толстяки, чьи одутловатые бесформенные тела напоминали баулы с фруктами и овощами, были и более стройные, более молодые люди, но все с твердокаменными лицами, некоторые – со шрамами, следами жестоких событий. Я заметил, что в пути они не надевали на себя тяжелые золотые украшения, которыми эта братия уже полюбила щеголять в собственной вотчине. Тем не менее на одном из них всё же был костюм, очевидно, полностью сделанный из материи, имитирующей серебро, которая бледно сверкала в тусклом свете, когда он делал волнообразные выпады в мою сторону, намекая, что может продать мне разные вещи, включая корыстную благосклонность проводницы, полной, грузной русской женщины, несгибаемо выглядевшей посреди своего четвертого десятка.
Сам поезд был почти развалиной, пронизывающе холодной, грязной, окутанной парами сигаретного дыма, мочи, пота, алкоголя и дешевого парфюма. Когда наступил вечер, он лязгая полз сквозь адский пейзаж – нефтяные месторождения северного Азербайджана, возможно, самый безобразный постиндустриальный ландшафт в мире. Сотни, если не тысячи брошенных, законсервированных, допотопного вида буровых вышек виднелись посреди нефтяных луж и фрагментов поржавевшей техники. Летом из-за этой вони можно заболеть, а зимой серое небо, черная нефть и бурая пустыня сливались в симфонии мрака.
В этой сцене была вся трагедия советского «развития». В этих бесчисленных нефтяных озерах находилось потенциальное богатство Азербайджана, которое выкачивалось, чтобы питать энергией мегаломанские мечты Советского Союза, но большая часть этой нефти терялась здесь же из-за протечек и износа оборудования, и в итоге почти вся нефть, как уверяли азербайджанцы, пускалась на ветер. По территории нефтепромыслов были разбросаны поселки с лачугами из глинобитных кирпичей с крышами, покрытыми листами волнистого железа и пластика. Начиная с 1992 года в них обитали десятки тысяч беженцев из тех областей Азербайджана, которые были утрачены в уже набиравшей обороты войне с Арменией.
Чтобы завершить описание этой картины и моего собственного настроения, скажу, что у меня не было ощущения тяжкого бремени, – вместо этого я видел перед собой целую вереницу древних мореплавателей. Будущее собственных стран они видели в довольно мрачном свете – все ожидали гражданскую войну. Азербайджанцы считали (причем вполне верно, поскольку так и вышло), что скоро они будут сражаться друг с другом точно так же, как они сейчас воюют с армянами, а некоторые убежденно говорили, что независимость не продлится долго, что Москва скоро восстановит свою власть. Мне встретился всего один азербайджанец-оптимист, даже слишком оптимист – дыша в меня пивным перегаром, он стал проклинать Запад за поддержку армян: «Вы всегда ненавидели нас, мусульман, и хотели уничтожить нас! Но подождите! Подождите! Следующий век будет тюркским! Сначала мы уничтожим армян, а затем завоюем вас и будем править всем миром!» – и так продолжалось до того момента, пока его не увели его же спутники.
Что же касается русских, то они казались оцепеневшими и озадаченными. Больше всего они боялись голода, что во время той мрачной и хаотичной зимы 1992 года выглядело реальной возможностью. Во многих местах отчаянно не хватало продуктов, и очереди за ними были устрашающими даже по советским меркам. «Я пережила войну и голод после войны, – сказала мне Людмила Александровна. – Теперь нам, похоже, снова придется терпеть голод. Но всё же, даже если придется голодать, лучше, если это будет среди своих».
Если картина России 1990-х годов, изображенная в этой книге, мрачна, стоит помнить, что всё могло быть гораздо хуже. Осуществленное Егором Гайдаром спустя несколько недель после описанной поездки[14] освобождение цен было в такой же степени чрезвычайной реакцией на коллапс поставок в города необходимых продуктов, сколь и запланированной основой свободных рыночных реформ.
Абсолютная моральная сумятица и физическая нищета той зимы, когда почил Советский Союз, может отчасти объяснять главную тему этой книги – апатию простых россиян в ответ на утрату империи, военное поражение, унижение на международной арене и беспрецедентное воровство их собственных правителей. В психологическом смысле россияне уже коснулись самого дна. В ходе президентской кампании 1996 года бубнеж проельцинских СМИ о голоде и страданиях при коммунистической власти оказался столь результативным отчасти потому, что в 1991–1992 годах многие ощущали, что снова оказались перед угрозой голода и массового насилия между самими россиянами – и эти призраки могли вернуться вместе с возобновившимися экономическими бедствиями 1998 года.
Но поезд Баку – Грозный, хотя и напоминал самый нижний круг ада, олицетворял собой и кое-что еще: то, как советская инфраструктура продолжала функционировать и тем самым поддерживать население, отчасти благодаря стойкости и остаточному чувству долга некоторых из тех, кто ее обслуживал. Это также отчасти объясняет, почему большая часть Советского Союза в действительности не превратилась в нечто подобное отдельным частям Африки. Поезд стонал, вонял, возможно, даже ронял на рельсы какие-то свои детали, – но он двигался, а вместе с ним двигались и его пассажиры, даже несмотря на то, что мало кто из них имел какое-либо реальное представление о том, куда они направляются. Epur si muove [всё-таки она вертится (ит.)].
По мере того как этот советский мир в миниатюре приближался к границам Чечни, советские народы на его борту, кажется, стали собираться вместе перед лицом общей угрозы. Не помню, что обеспокоило меня больше: пьяный азербайджанский «бизнесмен», с громким хохотом трогавший руками разные части своего тела, чтобы показать, какую из них чеченцы отрежут у меня первой, или сердобольная азербайджанская женщина, всунувшая мне в руки кусок хлеба, умоляя меня не выходить в Грозном: «Ты так молод! Ты должен подумать о своей семье!» Их известия о Чечне были почерпнуты исключительно из бывшего советского, а теперь российского телевидения в Москве, которое изображало Грозный городом, охваченным хаосом, кишащим грабежами и убийствами.
Спустя пять часов, незадолго до четырех утра, поезд остановился в Грозном. Вокруг была темень. Издалека раздался одиночный выстрел. Возможно, мне показалось, что поезд остановился на необычайно короткое время и загромыхал дальше с большей, чем обычно, скоростью. Толпа людей, вышедших из поезда, растворилась в ночи, а я, как полагается добропорядочному представителю британского среднего класса на незнакомой территории, отправился искать полисмена – точнее, это оказалась группа тяжело вооруженных чеченских милиционеров и их друзей, которые в качестве жеста гостеприимства даже отказались смотреть на протянутый им паспорт, поделились со мной своим скудным завтраком и проводили, поскольку в городе действовал режим комендантского часа, в нечто, напоминавшее отель, под вывеской «Кавказ».
Гостиница находилась напротив большого белого советского административного здания, которое только начинало свой странный ряд превращений из ЦК Коммунистической партии Чечено-Ингушской АССР в парламент суверенной Чеченской республики Ичкерии, далее в президентский дворец, затем в разгромленный до основания всемирно известный символ чеченского сопротивления и, наконец, в пустырь, ровное место посреди леса руин.
Но в то утро, глядя на это здание из своего окна, я записал в своем дневнике, что «ощущаю себя, скорее, болтливым автором путеводителей на новом курорте, чем серьезным корреспондентом посреди революции»1: «Восхитительное первое впечатление. Открытые, улыбчивые, дружественные люди, без одиозной маслянистой фамильярности азербайджанцев, а еще не слишком услужливые как по отношению ко мне, так и перед своими начальниками. Самоуважение и личное достоинство – и ни капли советской угрюмости. Какое отличие от Баку! Чеченцы жалуются, что азербайджанцы – “все бандиты”, конечно. А заодно и трусы, слабаки, коррупционеры, советские рабы и т. д. Интересно: азербайджанцы и русские не любят чеченцев, но при этом очевидно опасаются и уважают их – чеченцы же вообще никого не уважают. Капитан милиции подчеркивает единство, гордость и эгалитаризм чеченцев: “Будь ты хоть миллионер, хоть тракторист – важно оставаться чеченцем. У нас есть очень строгие правила, как надо вести себя по отношению друг к другу. Здесь теперь у каждого есть оружие, но ты сам увидишь, что мы никогда не стреляем друг в друга. Но против наших врагов мы будем сражаться до конца”».
Отчасти слова капитана были, конечно же, преувеличением – но это было правдивое преувеличение. Зрительно путешествие из Баку в Грозный было просто поездкой из интересного советского нефтяного центра, то отвратительного, то странным образом красивого, лежащего на берегу очаровательного залива, в банальный и неприятный город посреди ничем не выдающихся накатывающих холмов. Но в культурном и духовном отношении поездка оказалась путешествием между разными мирами. В дальнейшем я часто обнаруживал, что чеченцы могут вызывать раздражение и внушать ужас, да и сама Чеченская война была ужасна, но я никогда полностью не терял ощущение, что побывать среди чеченцев – значит очутиться посреди какого-то особенного утра, холодного и штормящего, но ясного и неким образом превосходящего нормальный ход бытия.
Чем больше я узнавал чеченцев, тем больше они казались мне народом, который отверг не только большую часть советской версии модернизации и модерного государства – со всеми их творениями и пустыми обещаниями, – но и модернизацию в целом. В этом они напоминали мне афганских моджахедов, но с многократно большей способностью к самодисциплине, организации и солидарности. Возможно, это делает чеченцев примечательно соответствующими эпохе постмодерна, но пойдет ли это на пользу или во вред человечеству, еще предстоит увидеть. Хотя, возможно, это не имеет значения. Начиная с декабря 1994 года я стал смотреть на чеченский народ почти как на воплощение самой храбрости – безотносительно к справедливости или морали, это просто было красивым зрелищем.
До разрушения Грозного в нём не было ничего такого, что позволяло бы предположить, что это была столица необычного народа – конечно же, потому что Грозный в действительности не был чеченским городом. Он был основан 10 июня 1818 года генералом Алексеем Ермоловым в качестве одной из крепостей казачьей оборонительной линии и служил российским опорным пунктом в ходе военных кампаний, целью которых было сначала сдерживание чеченцев, а затем их завоевание и подавление. Город получил название Грозный (Terrible, или, более точно, Formidable), хотя давний каламбур переделал его в «Грязный», что не требует дополнительного пояснения2.
Изначально Грозный был просто глинобитным укреплением, местом пересечения грунтовых дорог и скоплением деревянных или мазаных домов того типа, который хорошо известен по запискам российских офицеров XIX века, служивших на Кавказе. Город расположен среди невысоких холмов в волнистой равнине между Большим Кавказским хребтом и куда более низкими взгорьями, протянувшимися в нескольких милях южнее Терека. До середины XIX века весь этот район был покрыт густым буковым, дубовым и ореховым лесом – пока русские не извели его под корень в ходе кампании против Шамиля и его чеченских сторонников, для которых лес был главным союзником.
В наши дни эти леса, очень густые, труднопроходимые, таинственные и стойкие, отодвинуты к подножьям Кавказа, где они врезаются в горные склоны. Большая же часть равнинной Чечни покрылась широкими голыми полями, ужасающе жаркими летом, серыми и пустыми зимой, а результатом демографического взрыва последних сорока лет стали густые вкрапления сел и небольших городков, застроенных бесконечными одноэтажными домами и сооружениями, с их странными монотонными официальными зданиями советской эпохи, над которыми теперь возвышаются минареты новых огромных мечетей.
Этот пейзаж больше не представляет особенного интереса, но к югу от этой равнины возвышаются фантастической формы бело-голубые пики Кавказа, висящие на небе, как занавес, а к северу – голые склоны Терского хребта, цветущие весной, осенью покрытые россыпью диких цветов, можжевельником и травами, так что, когда небо меняется над ними, цвета перемещаются, как будто в калейдоскопе, и кажется, что холмы растягиваются и поднимают свои груди к солнцу. Неудивительно, что эта страна производила столь романтическое и воодушевляющее впечатление на всех тех увидевших ее русских писателей XIX века, которые между боями с чеченцами нашли время описать ее красоты.
Но звезда Грозного взошла не в эпоху войны и романтики, а в новую промышленную эру 1890-х годов с началом добычи нефти. Английский историк и путешественник Джон Бэддели, посетивший город в это десятилетие, писал, что ему определенно предначертано стать крупным промышленным центром. Хотя при этом Бэддели заметил:
«Но сейчас Грозный примечателен главным образом своими улицами, которые без преувеличения можно считать одними из худших в мире. В сухую погоду пыль на них доходила до щиколотки, а в мокрую они покрывались болотами грязи, с повсеместными лужами зеленой жижи, в которой барахтались утки и гуси, валялись свиньи и плавали лягушки»3.
Из-за развала коммунальных и ремонтных служб в период правления Дудаева, развала, ставшего завершением десятилетий медленного упадка, Грозный к 1994 году снова оказался довольно похож на это описание, причем еще до того, как война разнесла его на части. Правда, здесь больше нет свиней – ведь когда в Грозном побывал Бэддели, он еще был преимущественно русским, а не мусульманским городом.
Впрочем, на протяжении нескольких десятилетий между этими датами Грозный был крупным индустриальным центром, первым в российской, а затем и в советской империи, и уже к 1917 году вторым после одного лишь Баку по производству нефти в России, а фактически и в мире. Нефть направила сюда поток рабочих-мигрантов, главным образом русских, а также привлекла западных предпринимателей и инженеров. Неприметный, отдаленно напоминающий неоготический стиль кирпичный дом на проспекте Победы[15] (сейчас он лежит в руинах) часто называют зданием, построенным для «английских инженеров»[16], которые приезжали работать на нефтяных промыслах.
Однако чеченцы находились главным образом на периферии этого процесса как минимум до 1920-х годов, когда стремительное развитие нефтяных месторождений при советской власти вкупе с ее наступлением на экономическую и социальную жизнь чеченских сёл стали вытягивать или выдавливать многих чеченцев в город. И тем не менее Грозный стал по-настоящему чеченским городом лишь в 1970-х годах, а поскольку этот процесс происходил при советской власти, то не осталось и его архитектурных следов. До 1978 года нигде в Чечено-Ингушетии не разрешалось строить или восстанавливать никаких мечетей, а в Грозном это было запрещено до 1988 года, и поначалу религиозные службы приходилось проводить в приспособленных для этого железнодорожных вагонах.
Когда в конце 1980-х годов началась чеченская национальная революция, единственным в городе формальным местом богослужения и единственным символом старой Российской империи была окрашенная охрой православная церковь, позднее разрушенная во время российской бомбардировки. Как обычно происходило на этнических окраинах России, атеистический советский режим оставил православный храм на своем месте, хотя на большей части Центральной России (Russian heartland) он был бы уничтожен или использовался бы по другому назначению.
Накануне войны, в 1994 году, к этому храму добавилось несколько мечетей. Из них выделялась одна – взмывшая ввысь, но недостроенная, посвященная религиозному и военному вождю XVIII века Шейху Мансуру (ее строительство довольно странным образом началось с десяти тонн кирпича, которые в 1991 году в знак национального примирения подарил мэр Санкт-Петербурга Анатолий Собчак). После 1991 года чеченцы ударились в строительство мечетей, и для чеченских «бизнесменов» – хоть из Грозного, хоть из Москвы – это было одним из способов продемонстрировать свое богатство и привязанность к своим сообществам, а заодно и повысить свой престиж.
В архитектурном плане эти новые мечети часто, на мой взгляд, были очень красивы, но в то же время весьма любопытны – такого стиля я не видел больше нигде в мусульманском мире. Если судить по старинным иллюстрациям, они мало чем напоминают прежние простые беленые чеченские мечети, которые были полностью снесены после сталинской депортации чеченского народа в 1944 году. Эта разница является признаком углубляющейся трансформации в традиционно крайне эгалитарном, основанном на кланах обществе Чечни. Новые мечети часто огромны, причем почти все они построены из красного кирпича. У многих из этих мечетей вместо традиционных минаретов присутствуют устремленные вверх башни, иногда оснащенные зубчатыми стенами или часами. Внешнее убранство и форма окон обычно более или менее «мусульманские», но в целом эти мечети оставляют скорее «неоготическое» впечатление – что, видимо, закономерно, ведь они были построены «бизнесменами», которых по характеру и выполняемой ими роли можно в определенном смысле назвать «самозваными феодалами» (bastard feudal).
В действительности такой эффект, возможно, задумывали сами архитекторы – по крайней мере бессознательно. Облик этих мечетей очень напоминает похожие на замки дома рядовой застройки с их зубчатыми стенами и огромными изогнутыми лоджиями: такие дома до войны «бизнесмены» строили во всех чеченских сёлах и городах. Одного чеченского приятеля я спросил, не является ли этот стиль «неочеченским». «Нет, скорее неоанглийским, – ответил он вполне серьезно. – Разве не в таких домах живут английские лорды? По крайней мере такое представление об Англии нам всегда преподносилось в советские времена».
В таком случае это определенно был бы один из наиболее причудливых фактов в истории архитектуры: стиль, созданный в XIX веке для английских христианских церквей и общественных монументов, ставший в России еще до большевистской революции своеобразным стереотипом об Англии, затем будто окаменевший при коммунистах, отрезанных от окружающего мира и стремившихся изобразить английское общество находящимся под классовым гнетом неофеодализма, в конце концов, после множества метаморфоз, превратился в символ национальной гордости и приверженности исламу у небольшого народа на Северном Кавказе.
Любопытной особенностью новых чеченских мечетей было то, что при Дудаеве сравнительно немногие из них были построены именно в Грозном, хотя к 1991 году это был, безусловно, самый крупный центр проживания чеченцев. Упомянутая мечеть Шейха Мансура, как и еще одна мечеть, запланированное строительство которой на центральной площади города так и не было начато, были инициативами чеченского руководства. Но богатые чеченцы, которые спонсировали строительство подавляющего большинства мечетей, возводили их не в столице, а в селах и городках, откуда происходили их семьи и кланы. По этой же причине подобная ситуация сложилась и со многими роскошными резиденциями. Привычная картина в Чечне: въезжаешь в какую-нибудь небольшую деревню, состоящую из беспорядочно разбросанных одноэтажных домов, внезапно натыкаешься на возвышающийся наполовину построенный трехэтажный особняк за высокими стенами, и тут тебе говорят, что его возводит некий бизнесмен из Москвы, чьи мать и родственники остались в этом селе.
Но более всего это верно в отношении могил. Подавляющее большинство чеченцев, которые умирали в Грозном – ив мирное, и в военное время, – были похоронены родственниками не на городских кладбищах, а на кладбищах в их родовых селах, зачастую рядом с местом поклонения шейху из их рода. На кладбищах в Грозном в основном лежат местные русские, в то время как в массовых захоронениях времен войны находятся неидентифицированные и неистребованные останки чеченцев, погребенные под обломками и затем откопанные российской армией. Это одна из тех причин, по которым точный подсчет погибших в сражении за Грозный оказывается крайне сложным.
До того как стать сюрреалистическим кошмаром, центр Грозного имел совершенно российско-советский облик. В нем присутствовали определенные южные черты, но такие особенности можно встретить повсюду от Украины до Средней Азии. В центре преобладали привычные помпезные уродливые административные здания – такие же можно найти в городах от Минска до Магадана. Среди них иногда бросались в глаза неоклассические административные здания, оставшиеся от имперских времен, такие же однотипные, но куда более привлекательные. Дальше следовали сгруппированные в полдюжины окраинных микрорайонов унылые хрущевки – низкосортные многоэтажки 1950-1960-х годов, которые поначалу олицетворяли освобождение и роскошь для столь многих несчастных обитателей переполненных коммунальных квартир.
Но за пределами этих районов и вокруг них начинался настоящий северокавказский город: сотни грубо асфальтированных или по-прежнему грунтовых улиц с одноэтажными белеными домами. Русские дома стоят прямо вдоль улицы, их резные оконные рамы часто украшены орнаментами, характерными для деревень Центральной России, бывших казачьих провинций и Украины. Чеченские дома, по обычаю всего исламского мира, как правило, скрыты за высокой стеной и раскрашенными стальными воротами. Ворота ведут в огороженный двор, где часто обитало пестрое население, очень характерное для довоенной Чечни: дети, куры, свирепые собаки, трактор и роскошная Вольво или БМВ зачастую с еще прикрепленными немецкими номерами. Поскольку во время бомбардировок декабря 1994 года и сражений января – февраля 1995 года и августа 1996 года был разрушен главным образом центр Грозного, а окраины в основном этого избежали, кавказский Грозный существует до сих пор.
В то же время современная столица Чечни, за исключением ее обитателей, никогда не была слишком чеченской. Поэтому я иногда задавался вопросом, не родилось ли желание чеченских борцов за независимость закрепиться и сражаться в центре Грозного, даже ценой его разрушения, подсознательно и как минимум отчасти из-за того, что он строился и развивался не чеченцами, а в качестве военного форпоста их угнетателей, от которых и происходит само название города – точнее, происходило, пока Грозный не был переименован в Джохар-кала в честь Дудаева. Но вне зависимости от названия пролитая в его защиту чеченская кровь навсегда сделала Грозный чеченским городом4.
Незадолго до российского вторжения в Чечню я встретил одного старого чеченца, на чьем лице обнаруживались самые положительные и могущественные черты национальной традиции, объясняющие, почему она была столь продолжительной и столь стойкой. По рождению это был этнический немец по имени Вильгельм Вайсерт, депортированный Сталиным в 1941 году с Украины в Казахстан, где он встретил депортированную чеченскую девушку, полюбил сначала ее, а затем весь ее народ, обратился в ислам и стал сначала Магомедом, а затем, посетив Мекку, когда это стало возможным при Горбачеве, Магомедом-хаджи.
Он вернулся в Чечню вместе с семьей своей жены в 1957 году и фактически стал старейшиной своего села и своего тейпа (клана). В то же время он не вполне утратил свои немецкие качества – как сказал о нём его чеченский друг, «он изучал ислам так тщательно, что знает о нём больше, чем мы сами!». Такая смена веры не настолько странна или необычна, как может показаться. Как станет ясно из десятой главы, у чеченцев есть традиция ассимиляции отдельных людей или групп, внешних для их этнической группы, что является одной из причин того, что чеченцы остаются самым крупным северокавказским народом.
Я разговаривал с Магомедом-хаджи у него дома в селе Мелчхи в восточной части Чечни. Вокруг него были его жена (полная, улыбающаяся, с глубокими морщинами пожилая женщина в советской крестьянской одежде с ярким платком на голове, она напоминала мешок разноцветных морщинистых яблок), четыре сына, четыре дочери, семнадцать внуков, восемьдесят овец, восемь коров и множество индеек. Один из его внуков учился в мусульманском университете Аль-Азхар в Каире. Вот рассказ Магомеда-хаджи:
«Когда мы поженились в Караганде, моя жена, как и я, была сиротой. Ее отец умер в лагере, а мать погибла во время пожара. Она уже была замужем, но муж бросил ее… Остальная часть ее семьи была во Фрунзе[17]. Они ужаснулись. Ее брат угрожал убить ее и меня. Но когда мы познакомились с ним, я уже изучал ислам и смог убедить его, что я хороший человек. К тому же на тот момент у нас уже был ребенок… Так что я принял ислам, подружился с ее семьей, и все мы и сегодня живем вместе…
Их также впечатлило, что немусульманин принял ислам, хотя в то время это было очень опасно в Советском Союзе. Меня постоянно допрашивали в НКВД. Однажды, когда мне было 25 лет, допрос вел офицер-татарин. Он стал спрашивать меня, почему я принял ислам. Я ответил: “Ты же сам мусульманин, тебе что-то не нравится?” Он дважды прошелся по комнате туда-сюда, потом разорвал бланк допроса, отдал мне документ и велел убираться и больше не возвращаться…
Почему я принял ислам, если не брать в расчет мою жену? Ислам показался мне самой рациональной из всех религий, а чеченцы, с которыми я познакомился в ссылке, были очень впечатляющим народом, причем у их стариков была очень особенная традиция. В такое тяжелое время, когда многие люди вели себя как звери, они обучали шариату и своим национальным традициям своих детей и внуков, они держались вместе как одно сообщество и делились всем друг с другом».
Я спросил его, было ли у него когда-нибудь искушение перебраться в Германию с остальными уцелевшими украинско-немецкими родственниками, на что получил ответ: «Зачем мне ехать в Германию? Здесь меня уважают, и у меня важная роль старейшины, я примиряю конфликты и свожу людей вместе. Что я такого полезного смогу делать в Германии?» С этим сложно было не согласиться. С его здоровым, опаленным солнцем лицом, с белой бородой, грубым рабочим пиджаком и залатанными штанами, в его простом, довольно бедном беленом доме (ужасающе холодном в кавказском декабре) он мог выглядеть как один из своих предков XVII века – швабский фермер-крестьянин, грубый, упорно работающий, религиозный, почитаемый своими товарищами. В современной же Германии он бы выглядел как бродяга, «русско-германский возвращенец», которому, скорее всего, полагались бы милостиво назначенная пенсия и однокомнатная квартира, где его вместе с женой раз в неделю навещал бы социальный работник.
Магомед-хаджи так описал мне роль старейшины в чеченском обществе, попутно высказав свое мнение по поводу трений между исламским законом (шариатом) и чеченским традиционным обычаем (адатом):
«В нашем селе, например, старейшины отвечают за распоряжение похоронами, в зависимости от того, к какому вирду [суфийскому братству] принадлежал покойный. В связи с этим существуют очень строгие правила, и старейшина должен их знать…
В идеале старейшина должен быть справедливым и беспристрастным, поскольку он – по крайней мере так было в прошлом – регулировал всю структуру общества и смотрел за соблюдением правосудия и порядка. Если какой-то человек в селе слишком много пьет или плохо обращается со своей женой, он получит отповедь от старейшины. В прошлом, знаешь ли, у чеченцев не было милиции, и даже при советской власти они пытались разбирать проблемы и споры без лишнего шума по своим правилам всякий раз, когда это было возможно».
Эту мысль мне подтвердил один бывший майор КГБ, сказавший, что начиная с 1970-х годов КГБ в Чечне, за исключением тех случаев, когда у его сотрудников стояла над душой Москва, в целом пытался взаимодействовать с чеченским сообществом по вопросам, связанным с преступностью, вместо того чтобы внедрять силой советские законы: «…иначе в тех случаях, когда по той или иной причине нам действительно нужно было получить результат, никто бы не стал даже разговаривать с нами». Разумеется, в процессе полицейские структуры также всё больше поглощались миром «бизнеса».
Вот что рассказал Магомед-хаджи дальше:
«Одна из проблем для старейшин – это, конечно же, вопрос о кровной мести. По чеченской традиции (адату), если член вашей семьи убит или ранен, вы имеете право на кровную месть. Была такая история в горах, она разрешилась в этом году – члены одной семьи напились и избили человека из другой семьи, украли его машину, и он умер. Кровная месть тянулась 23 года. Советский закон назначил виновным десять лет тюрьмы, но, когда они вышли, вражда началась снова.
Но шариат устанавливает совершенно иные правила – он абсолютно запрещает месть в отношении невиновных родственников, – хотя многие чеченцы не знают об этом либо не хотят знать… Мы, религиозные старейшины, обращаемся к Корану, говорим людям, что Аллах не позволяет убийства, какой бы ни была для этого причина.
Но когда возникают проблемы, наша задача – примирить стороны, чтобы конфликт между ними не распространялся и было даровано прощение. Такова наша религиозная обязанность. Старейшины могут назначит компенсацию (меттахIоттор) – хотя, строго говоря, это неправильно. Если убит кормилец семьи, то другая сторона иногда покупает ей машину, обеспечивает пропитание, поддерживает детей, пока они не достигнут 15-летнего возраста…
Одна из причин убийств и распрей заключается в том, что чеченцы всегда любили оружие. Каждый представитель мужского пола, будучи мужчиной, должен был носить оружие и знать, как его использовать. Человека без оружия будут постоянно унижать, его будут провоцировать на драку… Хотя в итоге люди не дрались, потому что противная сторона немедленно достанет свое оружие, да и в целом скандалистов у нас не уважали. Уважаемым человеком был не тот, кто искал драки, а тот, кто храбро защитит себя, если на него напали.
Сегодня такого уважения к традиции нет. Молодежь легче дерется друг с другом, легче пользуется оружием, отчасти из-за распространения алкоголя, бесчестия и преступности – спасибо за это советской власти. Мы пытаемся вернуть молодым людям любовь к традиции, солидарности и сотрудничеству с ближними, отучить их от постоянной готовности пользоваться оружием, но это будет долгий процесс»[18].
За день до этой беседы я брал интервью у представителя крайне негативной стороны чеченского общества и тех искажающих влияний, которые не одобрял Магомед-хаджи, – это был Руслан Лабазанов, некогда тренер по боевым искусствам и криминальный босс из Краснодара. Противостояние этих старого и нового миров в Чечне будут определять будущее всего этого края. Лабазанов, осужденный за вооруженное ограбление и убийство (предположительно, русского офицера КГБ, что сделало его чеченским героем, хотя он мог и придумать эту историю), был выпущен из тюрьмы чеченскими властями[19] и стал одним из главных телохранителей Дудаева, пока не порвал с ним в 1994 году. Затем Лабазанов стал главным вооруженным сторонником «миротворческих» усилий Руслана Хасбулатова, перешел на российскую сторону и в конце концов был убит при невыясненных обстоятельствах в мае 1996 года, вскоре после того, как Ельцин заключил притворную «мирную сделку» с Яндарбиевым.
Одна из версий смерти Лабазанова, которую я слышал от нескольких источников, такова: федералы, пойдя на бесплатную уступку сепаратистской стороне, либо сами его убили, либо же позволили сепаратистам убить его, поскольку он привык брать деньги с чеченских семей за убийство отдельных российских офицеров, которых эти семьи считали виновными в смерти своих родственников. Эта версия представляется вполне вероятной, хотя, учитывая, как сильно ненавидели Лабазанова, его легко могли убить также и сами сепаратисты без помощи федералов или в рамках кровной мести.
Именно так случилось с другим печально известным представителем криминалитета, Алаудди Абреком – с некоторыми его сторонниками я немного поездил по горам Чечни в мае 1995 года6. За много лет до этого Алаудди убил двух человек в Чечне – как говорят, муллу и некую женщину, которую он считал наложившей на него заговор (как и предполагал Магомед-хаджи, не все традиционные верования в Чечне являются исламскими). Затем он бежал в Казань, на тот момент крупнейший центр преступности в советском мире, где стал криминальным боссом. При Дудаеве Алаудди вернулся в Чечню с некоторыми своими сторонниками и балансировал между режимом и оппозицией, поддерживая Дудаева, но в то же время предоставляя защиту Лабазанову, когда тот был ранен людьми Дудаева в июне 1994 года. Затем Алаудди воевал с российской армией в январе – феврале 1995 года. Когда мы вернулись с гор в мае 1995 года, наш хозяин Муса Дамаев сказал, что нам удалось счастливо отделаться. Я спросил его тогда, представляют ли люди типа Алаудди и Лабазанова опасность для Чечни, и получил такой ответ:
«Алаудди опасен для всех, у кого есть деньги, но нет семьи за спиной. Со мной он будет вести себя по-другому. Если я поеду к нему в горы, то в принципе окажусь в его милости, но он знает, что моя семья знает, куда я направился, и если он что-то со мной сделает, то его найдут и отомстят. Но для всякого, чья смерть не будет предполагать кровной мести, да, он может быть очень опасен. Лично тебе Алаудди ничего бы не сделал – он в конечном итоге большой человек, причем более или менее разумный. Он участвует в крупных криминальных делах, банковских аферах и так далее. Но Асаб [сообщник Алаудди] – тот другой: мелкий, жадный человечек. Если бы ты отправился в горы без моего письма, он бы тебе точно так же улыбался, как он это делал, но затем мог бы легко на тебя напасть, чтобы проверить, что можно с тебя получить».
Чуть позже в этом же году Алаудди в самом деле был убит из-за кровной мести, хотя говорили, что его убили по приказу чеченского руководства за то, что он продолжал грабить и убивать других чеченцев, несмотря на войну. Теперь, после ее окончания, всё это очень похоже на то, как будто второстепенные персонажи смогли показать всё, на что способны, вдохновленные перспективами высокого выкупа за похищенных представителей западных стран.
Лабазанов и Алаудди воплощают именно то представление, которое имеют о чеченцах в целом российские шовинисты. Этот типаж был большой угрозой и для самого чеченского общества, для попыток создать эффективное чеченское государство, а на деле и для чеченских традиций, которые и принесли чеченцам победу в последней войне (см. десятую главу). Волна похищений, совершённых этими людьми уже после окончания войны, создает серьезную опасность для чеченских надежд на процветание.
С Лабазановым я впервые встретился в феврале 1992 года, когда он служил одним из телохранителей Дудаева, и у нас тогда состоялся резкий спор по поводу пользования телефоном в президентской штаб-квартире. Я еще не знал о его предыдущей карьере, иначе предложил бы ему целую телефонную станцию – но и это было бы не слишком хорошим решением. Хотя, надо сказать, весь его облик подсказывал, что это не тот человек, с которым стоит спорить. «Он единственный из старших телохранителей не из дудаевского тейпа, – сказал мне один человек из президентского штата. – Он не чувствует себя в безопасности, поэтому и ведет себя так дерзко».
Лабазанов был не слишком высок, но столь солидно сложен, что казался гораздо больше со своими объемными бицепсами и громадными кулаками. В те редкие моменты, когда его глаза не были скрыты темными очками, в них мелькало что-то вроде забавы, а взгляд казался лисьим – как будто он был большим кровожадным зверем, довольным возможностью съесть вас когда захочет, но не желающим беспокоиться ради этого. На его украшенном золотом поясе висело два пистолета Стечкина, на голове была черная повязка, а к моменту нашей следующей встречи в августе 1994 года к его облику добавились большие золотые часы с рубинами, золотое кольцо с рубином (рубины, очевидно, были в том году в моде в Грозном), тяжелый золотой браслет и золотая цепь вокруг бычьей шеи.
К счастью, к тому времени Лабазанов уже забыл про наш спор. Это было через три месяца после того, как он порвал с Дудаевым, а случившиеся после этого бои кончились тем, что людей Лабазанова вытеснили из Грозного, причем трое из них были обезглавлены в качестве мести за убийство членов семей других телохранителей Дудаева. Сам Лабазанов был тяжело ранен и, как утверждалось, спасен Алаудди. Как мне рассказывали, разрыв произошел главным образом из-за того, что, как считал Дудаев, Лабазанов становился слишком могущественным и заносчивым, а предлогом выступил спор между Лабазановым и несколькими членами семьи Дудаева о дележе доходов от банковских афер в Москве.
Затем Лабазанов стал подыскивать новых союзников и к августу объединился с Русланом Хасбулатовым и его «миротворческой миссией», которой он обеспечивал вооруженную защиту. Я видел, как он и его люди ехали в колонне Хасбулатова, которая неслась вдоль тряских дорог с развевающимися на ветру знаменами, высунутыми из окон автоматами и пулеметами, ревущими гудками, вопящими людьми и рядами фар, уставившихся с крыш джипов «Ниссан», «Чероки» и «Паджеро». Менее крупные машины сворачивали с дороги, чтобы не столкнуться с ними, а маркитантки и журналисты, задыхаясь, следовали за ними.
Когда Хасбулатов говорил из кузова грузовика о «мирном, цивилизованном решении проблем Чечни», Лабазанов стоял около него с АК-74, подбо-ченясь, и дуло автомата хорошо выделялось в лучах безжалостного августовского солнца. Сам Хасбулатов, с его одутловатым, похожим на маску лицом и пустыми глазами, выглядел, как я записал в своем дневнике, «как никогда похожим на некое существо, обнаруженное под камнем». Присутствие Лабазанова устраивало не всех. Когда он говорил, как пришел к тому, чтобы защищать миссию Хасбулатова, поскольку «Дудаев – убийца, и Чечня должна быть от него очищена», какой-то человек расхохотался из-за его спины: «Где ты был раньше?» – но его оттеснили.
Самого Хасбулатова и его более респектабельных сторонников смущали вопросы о Лабазанове, задаваемые российскими и западными журналистами, как это было и с Дудаевым, когда ему напоминали о предыдущей деятельности Лабазанова. Но я был удивлен, как много чеченцев, причем не только из оппозиции, были готовы восхвалять его, по крайней мере до того момента, когда он в 1995 году открыто не связал свою судьбу с российской властью (Russians). Простые чеченцы называли Лабазанова абреком – «благородным разбойником»; более образованные, говоря с английским журналистом, конечно же, именовали его Робин Гудом. Он в самом деле предпринял определенные усилия, чтобы добиться популярности – разумеется, в соответствии с целой традицией, сложившейся вокруг фигур подобного рода. Директор кондитерской фабрики в Грозном, подвозивший меня прямо перед войной на своей машине, сказал о нём так:
«Не надо слишком строго судить Лабазанова. Видишь ли, это суровое общество – тот, кто хочет играть роль в политике, и даже тот, кто хочет зарабатывать деньги, должен быть способен защитить себя, свою семью и своих друзей. Не следует верить всем этим историям о том, как он убивал младенцев и прочее – это просто его враги так говорят. Он мог заработать какие-то деньги незаконно – а кто этого не делал? – но он также был очень великодушен. Он давал деньги больницам, школам, вдовам и сиротам и защищал их от угнетения. Ты же знаешь, что при Дудаеве государственная поддержка всего этого просто развалилась, и только благодаря Лабазанову и таким, как он, здесь не было настоящего голода, а он был еще и более щедр, чем кто-то другой».
По правде говоря, следует также признать, что Хасбулатову в самом деле была нужна защита. Днем ранее, 13 августа 1994 года, его митинг в селе Старые Атаги блокировали люди Дудаева на машинах с пулеметами во главе с «полковником» Ильясом Арсанукаевым, командиром дудаевской президентской гвардии. Этот человек очень напоминал своего бывшего коллегу Лабазанова – вплоть до темных очков (его родственник Aбy[20], бывший советский сержант, в то время командовал секретной службой Дудаева ДГБ). Когда я попробовал пройти и разыскать Хасбулатова, Арсанукаев пригрозил моему водителю арестом, нацелил оружие на нас и попытался конфисковать мою машину. Вот такая реальность скрывалась за словами, сказанными мне накануне Мавленом Саламовым, старшим советником Дудаева: «Народ Старых Атагов потребовал не давать Хасбулатову выступать там».
В следующем месяце гвардия Дудаева вытеснила Лабазанова с его базы в Аргуне, и он обосновался в родовом селе Хасбулатова Толстом-Юрте, где я видел его в последний раз в ноябре 1994 года в большом, но в то же время простом доме на обычной грязной улице – если не считать четырех танков Т-72, явно направленных сюда из России. Похоже, что его банда собралась из всех окрестных мест – в ней были не только чеченцы, но и русские и дагестанцы. С ними были и маркитантки – женщины, шатко ходившие на высоких каблуках или таскавшиеся в калошах по грязи деревенских улиц. У некоторых из них, похоже, были довольно давно сложившиеся отношения с лабазановцами: один громадный тип, похожий на дикаря, вылез из джипа, держа в одной руке автомат, а в другой маленького ребенка – примечательная картинка «домашнего» характера не слишком интенсивной гражданской войны в Чечне до российского вторжения.
Вся эта сцена выглядела как будто из фильма «Безумный Макс» – точнее, не как будто, а это и был «Безумный Макс», либо же эти люди в любом случае пересоздавали себя в соответствии с тем, что они видели в голливудских боевиках. Когда нас привели на кухню, где сидел Лабазанов, к тому времени определенно утративший свое прежнее положение, он нарочито забавлялся новым пистолетом с лазерным прицелом, красная точка которого плясала по стенам и нашим телам, пока мы разговаривали – вылитый Терминатор.
Он сидел под полкой, на которой стояла большая латунная или бронзовая фигура орла, будто он был будущим бандитским Наполеоном, а может быть, императором Бокассой. Время от времени на полку рядом с орлом забиралась маленькая серая кошка, которая явно пришла на кухню погреться в лучах присутствия Лабазанова. Сам великий человек упоминал еще одно животное, постоянно употребляя в адрес Дудаева слово «козел» (русское ругательство, точное значение которого я не буду переводить), «которому нужно отрубить голову», и хвастал, что он мог бы разгромить Дудаева на прошлой неделе (26 ноября), если бы его не «подвела» оставшаяся часть оппозиции.
Лабазанов определенно не мог нормально прицелиться своей новой игрушкой, потому что, когда мы вошли, он специально надел темные очки, так что в ноябрьской мгле и мутном свете кухни он едва ли мог вообще что-либо видеть. И это только к лучшему, потому что на протяжении большей части нашей беседы я пристально смотрел на самое необычное зрелище в этой обстановке – странную стальную орхидею, которая вышла из спальни и стояла рядом со мной. Это была «жена» Лабазанова, выглядевшая лет на семнадцать девушка выдающейся красоты, с треугольным лицом, огромными глазами и идеальным ртом, но с вампирским белым макияжем, который в темноте отсвечивал пурпурными тенями для глаз и помадой – нечто в духе семейки Аддамсов, как я отметил в тот момент. У нее также были длинные ноги прекрасной формы – мне открылась достаточная их часть, поскольку на ней были черная кожаная мини-юбка и ботинки. У нее тоже имелись АК-47 и автоматический пистолет, а также нагрудный патронташ, пояс с патронами и браслеты, заклепки, ожерелье и стальные кольца (если всё это покажется вам слишком приукрашенным или чрезмерно ужасным, чтобы быть правдой, то мне не даст соврать присутствовавшая там же Виктория Кларк из The Observer). Это было так далеко от образа Магомеда-хаджи, что было сложно понять, как традиции Чечни – хоть в духе шариата, хоть в духе адатов – могли примириться с Русланом Лабазановым и его женой.
С другой стороны, чеченской традиции полностью соответствовал Шамиль Басаев, наиболее значительный чеченский командир после Масхадова. Его набег на российский город Буденновск в июне 1995 года сыграл значительную роль в том, что представителям Кремля (Russians) пришлось сесть за стол переговоров, и позволил выиграть критические для чеченцев несколько месяцев передышки до того момента, когда зимой война возобновилась с полной силой. Захват заложников и больницы в Буденновске вызвал в России объяснимый взрыв гнева, и даже на Западе это привело к тому, что за Басаевым закрепился ярлык «террориста»[21]. Бесспорно, его действия в Буденновске шли вразрез с законами войны, но опять же российская сторона (как британцы во время войны за независимость Ирландии в 1919–1921 годах или французы в Алжире) постоянно отказывалась признавать чеченских боевиков в качестве легитимной стороны боевых действий и относиться к ним соответствующим образом. За шесть недель до рейда на Буденновск значительная часть семьи Басаева была уничтожена российским воздушным налетом на Ведено. Сам Басаев сказал мне в декабре 1995 года следующее: «Вы говорите о терроризме, лишая нас морального превосходства перед лицом мирового общественного мнения. Кому нужна наша принципиальная позиция? Кто из-за рубежа помог нам, пока Россия жестоко игнорировала все моральные нормы? Если они могут использовать такое оружие и такие угрозы, то это можем делать и мы»7. (В этом контексте следует отметить, что, хотя Басаев постоянно угрожал подкладывать бомбы для уничтожения гражданского населения, нет никаких доказательств, что он когда-либо в самом деле этим занимался. С другой стороны, русские никогда не использовали в Чечне напалм либо его эквиваленты, хотя их обвиняли в этом. Но ни я, ни другие западные журналисты в Чечне ни разу не видели каких-либо свидетельств этого.)
Впервые я встретил Басаева в Абхазии в октябре 1993 года во временной абхазской столице Гудауте сидящим на мостовой вместе с другими предводителями добровольцев из Конфедерации горских народов Кавказа[22], которая сыграла значительную роль в абхазской победе над грузинами. Хотя Басаеву тогда было всего 28 лет, он уже командовал чеченским батальоном. Когда мы спросили его о российской помощи абхазам, он радостно усмехнулся, не потрудившись отрицать этот факт, и поздравил нас с тем, что мы не наткнулись на его людей, когда были на грузинской стороне.
В последнем он был абсолютно прав. За три месяца до этого, в июле 1993 года, я мог встретить Басаева и его людей, когда делал репортажи с грузинской стороны фронта, из Сухуми. Более чем опрометчиво я присоединился к грузинской колонне, которая поднялась на лесистые холмы вокруг горы Зеган над селом Шрома, находившимся на линии удерживаемого грузинами фронта. Предполагалось, что колонна будет искать противника и оттеснять его передовые посты. «Противником» в этом секторе, как я позже выяснил, действительно были чеченцы.
Счастье, что мы их не встретили, поскольку с точки зрения боевой подготовки грузины были немногим лучше, чем я сам. Моя фляжка с водой была наполовину пуста, у остальной части колонны воды не было вообще, и через несколько часов карабканья по горам под пылающим солнцем мы неистово хлебали воду из радиатора грузовика.
Грузинская колонна состояла примерно из двухсот человек, из которых не менее дюжины были «старшими офицерами», включая двух генералов. Большинство из них были в гражданской одежде с какими-то атрибутами военной униформы. Лишь у немногих были подходящие ботинки. Все они были выходцами из разных групп: зарождающейся грузинской национальной армии, парамилитарного соединения «Мхедриони», подчинявшегося Джабе Иоселиани (бывшему грабителю банков и криминальному боссу, который сыграл ведущую роль в свержении Звиада Гамсахурдии в декабре 1991 года), и местные добровольцы из грузинского населения Сухуми – последние составляли большинство.
Представители «Мхедриони» на вид были теми, кем они и являлись, – безработными молодыми людьми с мрачных промышленных окраин Тбилиси и Рустави, парнями с суровыми лицами, но тщедушными телами, причем во многих случаях явно зависимыми от алкоголя, а то и чего посильнее. Они уже приобрели дурную репутацию за грабеж, насилие, вандализм и всяческий беспредел (mayhem), причем не только против абхазов, но и на грузинских территориях, которые поддерживали Гамсахурдиа. По сравнению с ними местные грузинские войска из Сухуми были куда более привлекательны, их моральный дух казался более высоким, но они никак не были прирожденными бойцами. Я делился водой из своей фляжки с бойцом по имени Гия, полным стоматологом средних лет, интеллигентным, забавного вида человеком с лысеющей головой, который плохо переносил крутой подъем по удушающей лесной жаре. «Пожалуйста, не думайте, что мы хотим воевать и убивать людей, – сказал он с одышкой, прислонясь к дереву. – Меня бы не было здесь, если бы не нужно было защищать семью». Он признался, что сам был за Гамсахурдию, и в беседе с глазу на глаз, не скрывал, что презирает своих соратников из «Мхедриони».
Особенно поразительным было отсутствие большого количества добровольцев из других районов Грузии. То же самое было на азербайджанской стороне в Карабахской войне – большинство бойцов, по крайней мере до 1994 года, были азербайджанцами из самого Карабаха и прилегающих регионов, чьи дома оказались под прямой угрозой. Но весь Баку и его население ощущали себя очень далекими от войны, которая грохотала меньше чем в 150 милях. В этом смысле небольшой размер Чечни мог служить преимуществом для нее: там не было территории, которая не ощущала бы угрозу со стороны захватчика, и оставалось очень мало мест, которые не были тем или иным образом заняты российскими войсками, так что добровольцы вступали в ряды сопротивления со всей Чечни.
Еще одним очень заметным фактором были высокий моральный дух, дисциплина и стойкость абхазских сил, которые я встречал, в сравнении с их грузинским противником – то же самое можно сказать о карабахских армянах в сравнении с азербайджанцами[23]. Все они сражались, как будто прижатые к стене. Некоторые армяне в Степанакерте, раньше служившие в советской армии, цитировали мне слова советского военного приказа войскам, защищавшим Москву в декабре 1941 года: «Отступать некуда – позади Москва». Или же, как сказал мой коллега Алексис Роуэлл о карабахских армянах, и это можно повторить применительно к Абхазии и Чечне, но точно не к Грузии, Азербайджану и России: «Это совершенно военное общество. Все мужчины сражаются, а женщины готовят им еду, залечивают их раны и воспитывают их детей».
Я снова встретил Басаева в августе 1994 года, во время одного чаепития. Его друг, которого я видел вместе с Басаевым в Абхазии, теперь работавший старшим охранником в моей гостинице с нелепым названием «Французский дом»[24], пригласил меня и Басаева на чай с управляющим и его женой в их квартире на втором этаже гостиницы. Последняя была просто переделанным под постояльцев многоквартирным домом, а «номера» были собственно квартирами с обычной советской мебелью и обоями. Поэтому они были в принципе очень просторными – за тем исключением, что к осени 1994 года в каждой из комнат обитало по полдюжине журналистов. А после того как ресторан прекратил работу, и мы были вынуждены самостоятельно покупать еду и готовить себе завтрак, в этом по-прежнему было некое «домашнее» ощущение.
Это чаепитие стало для меня необычным опытом. Товарищ Басаева Ваха был одним из самых крупных и угрожающе выглядящих людей, которых я когда-либо встречал (он затем воевал на стороне сепаратистов и был убит): ростом шесть футов семь дюймов, с очень большим угловатым лицом и огромным носом, при непременном пистолете за поясом. Для чаепития он приготовил шоколадный торт с маленькими розовыми цветами и белой глазурью сверху. Этот торт он чрезвычайно церемонно, как будто салютуя на военном параде, разрезал с помощью огромного зазубренного штыка местного производства с канавками для стока крови – сцена за пределами воображения Феллини8.
Во время нашей беседы с Басаевым тот вспоминал о боях на холмах над Шромой и описал одно из происшествий, которое вызвало мои собственные воспоминания: «Нам пришлось больше часа карабкаться в гору. Каждые несколько минут мы останавливались и выли как волки: “Чеченцы идут! Чеченцы идут!” Так что когда мы поднялись на вершину, грузин там уже не было».
Когда я спросил Басаева о Дудаеве, мне показалось, что лично он не испытывает на его счет особенного энтузиазма. Басаев лишь сказал, как это сделали бы и большинство чеченских бойцов, что сам он был за независимость Чечни, а Дудаев был ее президентом. Говоря об исламе в Чечне, – по крайней мере в разговоре с западным журналистом, – он ничего не сообщил о необходимости исламского государства. Поэтому то обстоятельство, что позже он поддерживал этот проект, видимо, стало следствием войны. Еще Басаев вспоминал, как служил в Советской армии, подчеркивая, что был там всего лишь пожарным, а весь его реальный военный опыт был получен в Абхазии: «Но нам совершенно не требуется советская армия, чтобы научить чеченцев, как надо сражаться». В те дни с Басаевым было приятно встречаться и разговаривать – он был явным народным лидером, но при этом со смешливым и открытым лицом. Он сказал мне – как оказалось, отчасти ошибочно: «Если русские войдут в Чечню, то мы, конечно, будем не в состоянии вести “фронтальну” войну, но сможем полностью положиться на их недоработки в тактике. Мы нанесем им большие потери. Мы также перенесем войну в Россию – но это будет не терроризм, а диверсионные акции».
Рассказывал Басаев и о тех временах, когда он был рабочим на стройке и продавал компьютеры в России:
«Официально считалось, что до 1990 года в Чечне было 200 тысяч безработных. На самом деле все мы работали, но никто не был зарегистрирован властями. Мы никогда не жили за счет государства. Мы всегда зарабатывали на стороне, неофициально. Мы получали деньги, а еще всегда помогали друг другу при необходимости. Вот почему другие люди так нас ненавидят, но именно поэтому мы сильный народ и поэтому, например, мы пока способны справляться с этой русской блокадой».
Неудивительно, что по мере продолжения войны лицо Басаева менялось. Мы снова встретились 18 января 1995 года на бывшей советской военной базе на юге Грозного, которую чеченцы использовали в качестве своего штаба. Басаев был ранен шрапнелью в руку, нос и голову, и до сегодняшнего дня он носит глубокий шрам надо лбом. Его глаза глубоко запали, а в последующие годы западали всё больше и больше; тем временем его борода, которая прежде была короткой и практичной, становилась длиннее и кустистей, пока к концу того года он в самом деле не стал напоминать моджахеда былых времен.
Басаев сидел на краю грязной походной койки, на которой валялся истощенный чеченский боец – настолько истощенный, что он лишь едва шевелился во время повторявшихся прямо за окном очередей тяжелого пулемета, который стрелял по российским бомбардировщикам СУ-25 («лягушачья лапка» по терминологии НАТО), кружившим и пикировавшим над холмом, где была расположена база. Снова и снова повторялись вой самолетов и удары пулемета, хотя Басаев и министр информации Ичкерии Мовлади Удугов сидели не шевелясь, а мы с коллегой находились рядом с идиотскими выражениями лиц, пытаясь быть такими же неподвижными, как они.
Просто Басаев и Удугов уже понимали пределы возможностей российской авиации. Как сказал Басаев: «Они боятся нашего пулемета. Согласись, им непросто – из-за низкого тумана и холма им приходится низко летать, и это дает нам шанс. Но какая разница: у них так много самолетов, а у нас только один пулемет, и они всё равно не смогут ударить по нам, точно тебе говорю».
Моя следующая встреча с Басаевым произошла в горном селе (town) Ведено – ставке его тезки Шамиля во время кавказских войн XIX века – в мае 1995 года, после того как федералы (Russians) временно прогнали чеченских боевиков с равнины. Это был самый неудачный для чеченцев момент за всё время войны: снаряжения было крайне мало, люди были истощены, и это был единственный раз, когда я видел, что чеченские бойцы подают признаки паники – мы встретили грузовик с боевиками, бежавшими с фронта и ошибочно утверждавшими, что русские прорвались (что они фактически и сделают чуть ли не неделю спустя).
Басаев вошел в кабинет, занимаемый генералом Масхадовым в бывшей школе, расположенной в старом укреплении, некогда твердыне Шамиля. Два самых значимых командира Чеченской войны были интересны как в своих различиях, так и в своих сходствах. Физически они были непохожи друг на друга. В то время как Басаев всё больше и больше напоминал моджахеда, Масхадов очень во многом оставался советским офицером, гладко выбритым, в потемневшей и грязной боевой одежде, при этом отнюдь не импозантной внешности: со своим длинным, землистым, пожелтевшим лицом, большим носом, запавшими щеками и оттопыренными ушами он был похож на чеченского Микки-Мауса. Он сидел в комнате школьного вахтера и в самом деле выглядел как старший лейтенант, следящий за входом на какой-то отдаленный, изолированный и скучный военный форпост в мирное время.
Разница в облике Басаева и Масхадова отражала различия в политических позициях, которые появятся позже, когда они будут бороться друг с другом в ходе президентской кампании в январе 1997 года: Басаев более активно выступал за ислам и чеченскую традицию, а Масхадов – за независимость, но также и за компромисс с Россией. Советский военный опыт Масхадова также, конечно же, чрезвычайно помогал ему в переговорах с теми российскими командирами, которые честно подходили к этому процессу: сначала с генералом Анатолием Романовым, а затем с генералом Александром Лебедем.
Общим же между Басаевым и Масхадовым была принципиальная скромность в стиле: ни тот, ни другой ни в одежде, ни даже в поведении, за исключением тех моментов, когда они находились на передовой, никак не выделялись чем-то, что могло бы отличать их от последователей. Они не «важничали». Едва ли мог быть больший контраст между ними и Дудаевым или его племянником и правой рукой Салманом Радуевым – не говоря уже о Лабазанове. Стоит отметить, что в этом столкновении стилей, несомненно, самыми выдающимися и преданными своему делу лидерами были именно те, которые визуально не пытались возвыситься над своими соратниками.
На следующий день мы снова встретились с Басаевым, когда отправились в чеченский вооруженный отряд за линией фронта в Сержень-Юрте, селе на входе в долину, которая тянется в направлении Ведено. Мы поехали по холмам, чтобы избежать атаки с воздуха при перемещении по дорогам. Басаев вел ярко-красную «Ниву», которая была прекрасной мишенью, и был не слишком рад нас видеть, потому что расположение этого подразделения делало общую позицию чеченцев слишком явной. Большая часть машин отряда была обездвижена, и казалось, что боеприпасов осталось очень мало. Басаев отругал чеченского командира – он не повышал голос, но при этом его слова сурово воздействовали на бедолагу. С нами же Басаев всегда был абсолютно вежлив, и несмотря на то, что наше присутствие его явно раздражало, он не распорядился остановить нас на пути к линии фронта. Это разумное и великодушное признание того, что мы не представляли собой угрозу его делу, отличало Басаева как от бюрократических и параноидальных азербайджанцев, так и от многих других чеченских боевиков, которые по мере разрастания войны становились всё более и более враждебны к западным журналистам.
Я вновь воспользовался гостеприимством Басаева в декабре 1995 года, когда вместе с другими западными корреспондентами остановился в доме его тети в Ведено в ожидании интервью с ним. (Его дядя или кузен – точные чеченские степени родства сложно установить – оказался человеком, имевшим связи с Лабазановым и Алаудди: «Мы не соглашаемся друг с другом, но, поскольку мы родственники, мы не создаем взаимных проблем».) Дом был большим по советским меркам, как это часто бывает с чеченскими домами, поскольку в них нередко живут несколько поколений разросшейся семьи.
Несмотря на войну, нас накормили шашлыком и галушками с острым соусом и вежливо развлекали – хозяин играл с нами в шахматы. Алкоголя, конечно же, не было, но при этом, хотя принадлежность хозяев к исламу была несомненной, атмосфера была далеко не строго «исламской» в том смысле, как это обычно понимается на Западе. В начале вечера женщины этой семьи пригласили нас с Эндрю Хардингом из ВВС на чай, болтали с нами, практикуя свой английский, говорили о выборах[25] и даже слегка показным образом флиртовали. Благодаря советской власти, а отчасти и собственным доисламским традициям даже религиозные чеченцы зачастую являются гораздо менее строгими мусульманами, чем они сами думают. На следующий день, когда мы брали интервью у Басаева, он сидел перед нами на диване в тяжелом вооружении – настоящий народный вожак и один из видных командиров повстанцев своего времени, но в то же время и обычный человек, пьющий чай в доме своих родственников, персона, пользующаяся огромным уважением в своем сообществе и полностью погруженная в него и его традиции.
На следующий день мы наблюдали, как Басаев обращался к местным старейшинам (notables) Ведено, убеждая их не позволить опирающемуся на Россию Завгаеву провести выборы на этой территории. Этот эпизод продемонстрировал проницательность и самообладание Басаева, а заодно и действие различных культурных барьеров, запрещающих убийство чеченцев самими чеченцами, поскольку на площадке, где проходил этот разговор, было несколько человек из бывших советских функционеров, скрытно пытавшихся балансировать между сепаратистами и поддерживаемыми Россией представителями власти. Они были одеты в поношенные мешковатые костюмы и каракулевые папахи и неохотно передвигались, как дожившие до преклонных лет школьники в ожидании наказания. Но вместо того чтобы критиковать их или прямо им угрожать, Басаев лишь задержался на одном из них – недавно назначенном начальнике милиции, новом человеке в этом месте. Хотя и в его отношении Басаев тоже использовал не угрозы, а скорее оружие общественного порицания:
«Разве тебе не стыдно сидеть здесь перед нами, когда русские, которым ты служишь, совершают такие преступления? Разве ты чеченец? Разве ты человек? Ты родился мусульманином, но скажи мне, можешь ли ты говорить ля-иляха-иль-Аллах, если ты служишь русским убийцам? Что с тобой будет, если ты уйдешь отсюда и вернешься к своей семье? Убьют ли они тебя за это? Мы могли бы мирно выставить отсюда русскую армию, если бы такие люди, как ты, не помогали ей. Мы не просим тебя воевать – просто не вмешивайся и не позорь свою нацию».
Обратив милиционера в дрожащую, чуть ли не плачущую развалину, Басаев обратился к другим присутствовавшим уважаемым людям. Причем (на что указывали его – хотя и практически голословные – заявления о мирном вытеснении российской армии) вместо использования резкой националистической риторики Басаев подчеркивал, что его люди в Ведено не ищут проблем с русскими. Он сказал, что они не участвовали в недавнем захвате трех российских солдат на противоположной стороне фронта, заставившем армию сделать несколько артиллерийских ударов по селу. По словам Басаева, в действительности он собирался объяснить российскому командиру, что произошло, когда федералы открыли огонь.
Не имею понятия, было ли что-либо из сказанного им правдой, но реальным смыслом всего этого была не правда или что-то другое сказанное Басаевым этим людям, а тот факт, что он вообще потрудился обратиться к ним. Будь это какая-то другая война, такие люди, как Басаев, попросту бы убили бывших советских чиновников в их постелях, а затем уничтожили бы их семьи. Но, конечно, нельзя сказать, чтобы угроза насилия совсем отсутствовала, и оно наверняка – хотя и в меру – было бы применено, если бы кто-то действительно был настолько безумен, чтобы провести в Ведено выборы.
Роберт Грейвс[26] как-то написал, что посещение бывшей нейтральной территории на Сомме после Первой мировой войны и сравнение увиденного там с его воспоминаниями о сражениях в этих местах напоминало созерцание истинного размера дырки в зубе в сопоставлении с тем, как ее ощущает ваш язык9. Такое же ощущение было и у меня в Грозном, но в обратном порядке во времени, поскольку я несколько раз посещал Грозный в мирное время, еще до того, как увидел его разрушенным войной.
Именно такое ощущение было у меня, например, на небольшой круглой площади Минутка, окруженной невзрачными девятиэтажками с кафе и продуктовым магазином (гастрономом). Площадь находилась наверху пологого холма, от которого главная улица Грозного, проспект Авторханова[27](ранее, конечно, носивший имя Ленина), спускалась к реке Сунже, главной площади и центру города, находившимся примерно в миле.
Минутка находится в самом начале магистралей, ведущих из Грозного на восток и юг. В предшествующие визиты я, должно быть, проезжал через нее буквально десятки раз, даже не замечая этого места или не спрашивая о его названии. Но в январе 1995 года оно оказалось наиболее значимым: когда российские войска находились в центре города и атаковали зоны вокруг президентского дворца, Минутка стала тем пунктом, откуда выступали чеченские силы, направлявшиеся на передовую, местом встречи горожан, искавших родственников или пытавшихся выбраться из города, точкой распределения пищи и лекарств, зоной сбора журналистов. Оглядываясь назад, надо признать, что с нашей стороны, конечно же, было безумием собираться на столь заметном месте во время бомбардировок, и тот факт, что нас не разнесло на куски шесть раз подряд, свидетельствует о некомпетентности российских военно-воздушных сил и артиллерии (хотя в конечном итоге они снова и снова били по площади, уничтожая там очень много людей).
Из-за ничем не выдающейся массовой современной архитектуры Минутки и всего города в целом площадь сначала казалась неподходящим фоном для развернувшегося там чеченского национального эпоса. Хотя в январе 1995 года вид площади был довольно драматическим, особенно ночью, когда из разорванных на части труб вырывался горящий газ, мрачно освещая всю картину, а боевики, горожане, бродячие собаки и кошки, журналисты и странные бездомные бродяги или наркоманы – все толпились как можно ближе к пламени, чтобы справиться с сыростью и ледяным ознобом. До войны я иногда гадал – разумеется, ошибочно, – мог ли Грозный обветшать еще больше: между январем 1992 года, когда я впервые там побывал, и ноябрем 1994 года нарастание разрухи было особенно заметно, как и постепенный коллапс большинства муниципальных служб, поскольку дудаевское правительство перестало им платить. Дороги разбивались, скапливались огромные кучи мусора, телефонная система пришла в негодность – это было предвестие конца знакомой нам современной эпохи.
Грозный ведь в конечном итоге не был маленьким недоделанным провинциальным поселком третьего мира – это был крупный промышленный город, второй по значимости нефтеперерабатывающий центр в самой крупной нефтедобывающей стране, которая прежде была еще и второй по значимости в мире индустриальной державой. Нефтеперерабатывающие заводы вокруг Грозного сами по себе были целыми городами, растянувшимися на десятки квадратных миль. В самом начале бомбардировок, в декабре 1994 года, мы с несколькими коллегами отправились посмотреть на то место, где на один из этих заводов упала бомба, – ив конце концов совершенно заблудились, настолько безнадежно, как будто мы бродили в стальных джунглях.
Но это никоим образом не было простой деградацией в сторону варварства, ведь, хотя, с одной стороны, творения советского государства разваливались, с другой стороны, Грозный при Дудаеве отличался такой оживленностью торговли, какой не было ни в одном другом месте в провинциальной России. И даже если большая часть этой деятельности была криминальной, это был организованный криминал, сформированный и регулируемый традицией, а не просто бандитизм, хотя всё это происходило на фоне процесса скрытого вооружения населения Чечни, который приобрел такой размах, что самые дерзкие мечты Национальной стрелковой ассоциации США[28] оказались бы мелочью. На разбитых улицах разместился великолепный парк дорогих западных автомобилей, и поскольку этим машинам сильно доставалось от дорожных рытвин, а водили их без должного уважения к их нежным западным чувствам, бизнес по авторемонту стал одним из самых масштабных в городе.
Все эти стороны жизни Грозного сходились воедино на его рынке. В нём, возможно, не было ничего примечательного в сравнении с другими большими базарами прошлого: ни архитектурного величия, ни экзотических пряностей или ковров – просто обычная советская улица с административными и жилыми зданиями, уставленная грубо сколоченными прилавками, с морем грязи и гниющего мусора. Количество продававшихся товаров было огромным, но их ассортимент был не очень велик. Преобладали обычные для Кавказа и Южной России продукты: громадные связки местных фруктов и овощей, колбасы и копченые куры, фруктовые соусы и острая маринованная морковь, а также масса недорогих импортных товаров, главным образом с Ближнего Востока – турецкое пиво и джинсы, парфюмерия из стран Персидского залива, детские мягкие игрушки из Пакистана, а также, кажется, бесконечный ряд дешевых мужских средств для бритья и сомнительно выглядящего алкоголя наподобие «шотландского» виски с пугающим названием «Черный Вилли».
Ночью, поскольку уличные фонари давно не работали, базар освещался грудами горящего мусора. Их колеблющееся пламя наполняло всю сцену экзотикой и романтикой: я представлял себе варваров, ставших лагерем посреди обрушающейся архитектуры римского провинциального города где-то посреди Темных веков. Пахло всё это, конечно, менее романтично, – но тут, учитывая мой предшествующий афганский опыт, я бы сказал, что романтика варварского бытия в западной литературе всегда преувеличивалась.
В любом случае это был очень примечательный рынок для России, хотя бы потому, что последняя принципиально пыталась его закрыть на протяжении нескольких лет – совершенно безуспешно. Настолько большим и оживленным он был потому, что при Дудаеве аэропорт Грозного фактически функционировал как свободное «окно» для въезда в Россию без российской таможни и пограничников, что бы они из себя ни представляли. Так или иначе, до ноября 1994 года Россия не предпринимала мер по закрытию аэропорта, пока благодаря коррупции в рядах российской армии и милиции после уплаты неофициальных поборов товары оттуда растекались по России, а обратно на базар в Грозный шли товары из России.
В действительности этот рынок был олицетворением слабости сегодняшнего российского государства и довольно угрожающих сил чеченского общества. Это особенно было заметно в самом дальнем от правительственного квартала конце рынка. На этой улице, нелепо названной именем Розы Люксембург^ в честь погибшей предводительницы германских коммунистов, находился единственный на территории бывшего Советского Союза совершенно открытый рынок оружия. На этой мостовой рядом с главным почтамтом Грозного становились прекрасно понятны весь масштаб коллапса Советской армии и те опасности, которые он представляет для всего мира, – здесь продавалось всё, от обычных гранат до высокоточных снайперских винтовок, причем всё это было советского производства, по большей части – из арсеналов российской армии, и большинство этого оружия фактически будет предназначено для убийства российских солдат. Оружие просто лежало на столах прямо на улице, а когда шел дождь, его накрывали пластиковыми пакетами или клеенкой. Рядом с оружейным рынком находился кусок тротуара, где ежедневно десятки тысяч долларов наваривали валютные менялы. Был ли это готовый рецепт для чрезвычайной ситуации? Отнюдь – это, возможно, было самое безопасное место во всём Грозном.
Ведь несмотря на то, что для западного глаза этот базар казался хаотичным и беспорядочным, это был не хаос, а анархия, отсутствие руководства, а не порядка. Лавочники, продавцы оружия и валютчики сами по собственной воле объединялись, чтобы предотвращать воровство, а равно и для того, чтобы упорядочить (или, если хотите, подтасовать) цены на свои товары. В декабре 1994 года, незадолго до окончания этого периода существования Грозного, я разговаривал с русским по имени Саша, который продавал странный набор вещей – частью привезенный из России, частью купленный во время торговой поездки в Стамбул: