Большой концертный зал Московской консерватории. 1901.
Николай и Антон Рубинштейны. 1910.
Вышло так, что в основании обеих столичных консерваторий приняли самое непосредственное участие братья Рубинштейны. Меценаты предоставляли средства (в Москве это сделал князь Николай Петрович Трубецкой, председатель Московского отделения Русского музыкального общества), а братья вдыхали жизнь в новое начинание. Вышло немного пафосно, но иначе и не скажешь. У истоков любого дела всегда стоят люди, которым очень надо и сильно хочется. В консерваторском деле такими людьми стали Николай и Антон Рубинштейны. Оба играли на фортепиано и дирижировали, только вот Николай никогда всерьез не занимался сочинительством и не достиг вершин исполнительского мастерства, он играл хорошо, но не виртуозно. Если вкратце, то Николай был прежде всего организатором и педагогом, а Антон – художником[42], Артистом с большой буквы.
«Живу я у Рубинштейна. Он человек очень добрый и симпатичный, с некоторою неприступностью своего брата ничего общего не имеет, зато, с другой стороны, он не может стать с ним наряду как артист… Почти безвыходно сижу дома, и Рубинштейн, ведущий жизнь довольно рассеянную, не может надивиться моему прилежанию… Рубинштейн раз вечером почти насильно потянул меня к каким-то Тарновским, впрочем, очень милым людям»[43].
«С некоторою неприступностью своего брата ничего общего не имеет, зато, с другой стороны, он не может стать с ним наряду как артист…» В этой фразе отражена не только вся суть различий между братьями, но и то, как относился к каждому из них Петр Ильич. Тургенев или Бунин не смогли бы выразиться лучше. Впрочем, при чтении писем Чайковского становится ясно, что в литературе он тоже бы мог преуспеть – хороший слог, тонкое чувство слова, классическая емкость фраз.
Антон Рубинштейн был кумиром Петра Ильича. Кумиром во всех отношениях – и как артист, и как личность, и как человек (о том, что к Антону Григорьевичу Чайковский испытывал плотское влечение, пишет его брат Модест). То невероятное усердие, которое наш герой проявил во время учебы в консерватории, было вызвано не только желанием доказать самому себе обоснованность выбора музыкального поприща, но и стремлением произвести впечатление на Антона Григорьевича. Пожалуй, не было в музыкальном мире человека, чья похвала значила бы для Петра Ильича больше.
«Я покинул консерваторию, полный безграничного восхищения и благодарности к своему учителю [Антону Рубинштейну]… Нас разделяла пропасть. Покидая консерваторию, я надеялся, что, работая и понемногу пробивая себе дорогу, я смогу когда-нибудь преодолеть эту пропасть и добиться чести стать другом Рубинштейна.
Этого не случилось. Прошло с тех пор почти 30 лет, но пропасть стала еще глубже. Благодаря моему профессорству в Москве я сделался близким другом Николаю Рубинштейну. Я имел счастье время от времени видеть Антона, я все так же надеялся горячо любить его и считать его величайшим артистом и благороднейшим человеком, но не стал и никогда не стану его другом…
Мне трудно объяснить причину. Но думаю, однако, что тут большую роль играет мое композиторское самолюбие. В молодости я очень нетерпеливо пробивал себе дорогу, старался приобрести репутацию талантливого композитора, и я надеялся, что Рубинштейн, который уже тогда имел высокое положение в музыкальном мире, мне поможет в моей погоне за лаврами. Но я с горестью должен сознаться, что Антон Рубинштейн не сделал ничего, решительно ничего, чтобы содействовать моим желаниям и проектам. Никогда, конечно, он мне не вредил – он слишком благороден и великодушен, чтобы вставлять собрату палки в колеса, – по отношению ко мне он никогда не изменил тону сдержанности и благосклонного равнодушия. Это меня всегда глубоко огорчало. Самое убедительное объяснение этой обидной холодности – нелюбовь к моей музыкальной личности…
Я имел счастье во время его юбилея много потрудиться, он по отношению ко мне всегда очень благосклонен и корректен, но мы живем далеко друг от друга, и мне решительно нечего Вам сказать о его образе жизни, о его взглядах и намерениях, словом, ничего, достойного интереса для читателей Вашей будущей книги»[44].
В 1892 году немецкий писатель Эуген Цабель обратился к Петру Ильичу с просьбой написать воспоминания об Антоне Рубинштейне, которые стали бы приложением к готовящейся к изданию биографической книги[45]. Чайковский не просто отказал, а подробно расписал мотивы, иначе говоря – откликнулся на просьбу, только весьма своеобразным образом.
По мере вникания в нюансы отношений между Петром Ильичом и Антоном Григорьевичем сам собой напрашивается вывод о неприязни, которую испытывал Виртуоз к Композитору. Неприязни как профессиональной, обусловленной разными взглядами на музыку, так и личной. Возьмем, к примеру, уже известный нам случай с неявкой Чайковского на выпускной экзамен. С формально-бюрократической точки зрения студент Чайковский нарушил правила и ему нельзя было выдать диплом до тех пор, пока он эту злосчастную теорию музыки не сдаст. Но с сугубо человеческой точки зрения все представляется иначе. Во-первых, само сочинение выпускной кантаты является подтверждением того, что сочинитель знаком с теорией музыки. Во-вторых, дело было не в Училище правоведения и не в Николаевской академии Генерального штаба, а в маленькой, камерной консерватории, где учителей и учеников в прямом смысле слова можно было пересчитать по пальцам, где все друг друга знали и полное представление о степени подготовки студентов преподаватели имели и без экзаменов. Кроме того, хорошо зная Петра Ильича, Рубинштейн знал и о некоторой неуравновешенности его нервной системы. Так зачем нужно было настаивать на невыдаче диплома? Ответ прост – из чувства неприязни, сиречь – из вредности.
С Николаем Григорьевичем у Петра Ильича сложились совершенно иные отношения, только, прежде чем переходить к ним, нужно сделать одно важное уточнение – Антон Рубинштейн сыграл в жизни Чайковского гораздо бо́льшую роль, несравнимо бо́льшую роль, чем его брат. Почему? Да потому что он стал одним из тех, кто помог Петру Ильичу окончательно осознать свое призвание и сыграл ведущую роль в развитии его гения. У каждого таланта непременно должен быть такой катализатор, которым стал для Чайковского Антон Рубинштейн. Да, чисто в человеческо-бытовом смысле Николай сделал для Петра Ильича гораздо больше, вплоть до того, что он, согласно одной из версий, был инициатором знакомства нашего героя с Надеждой Филаретовной фон Мекк. Об этом упоминала в своих мемуарах внучка Надежды Филаретовны Галина фон Мекк, которая приходилась Петру Ильичу внучатой племянницей[46]. Так-то все оно так, но первый, самый главный, определяющий шаг по тернистой музыкальной стезе Чайковский сделал с помощью Антона Григорьевича. Короче говоря, если бы не Антон, то Николаю некого было бы опекать.
Собственно, место в Москве Чайковскому устроил Антон Григорьевич. Оцените, как элегантно-благородно избавился он от неприятного человека, с которым в противном случае пришлось бы работать вместе. Вспомним, что Петр Ильич был в числе первых выпускников консерватории, которая понемногу вырастала из камерного учебного заведения в настоящее академическое. В подобной ситуации весьма высока была вероятность того, что Антону Григорьевичу пришлось бы работать вместе с Чайковским, которому так и «светило» место профессора консерватории. И вроде бы активно воспрепятствовать этому нельзя – не поймут. Лучше уж сплавить неприятного человека в Москву, на радость и себе, и брату.
В первых числах сентября 1865 года Николай Рубинштейн приехал в Санкт-Петербург набирать кадры для Музыкальных классов Московского отделения Русского музыкального общества, которые уже в сентябре будущего года были реорганизованы в Московскую консерваторию. Вообще-то изначально Николай Григорьевич хотел пригласить на место профессора гармонии (а также свободного сочинения, теории музыки и инструментовки) упоминавшегося выше Александра Серова, и тот сначала согласился, но вскоре передумал переезжать в Москву, где его опера «Юдифь» была принята, мягко говоря, без восторга (и это на фоне феерического успеха «Рогнеды» в Петербурге). Тогда Антон Григорьевич порекомендовал брату Чайковского, и Петр Ильич еще до окончания консерватории получил профессорское место в Москве. Надо сказать, что Чайковский принял предложение не сразу, потому что ему, как еще не сделавшему себе громкого имени, Николай Григорьевич предложил весьма скромное пятидесятирублевое жалованье. Но все же принял. Что же касается Николая Рубинштейна, то современники отмечали, что к своим и казенным деньгам этот достойный человек относился совершенно по-разному. Свои деньги он так и норовил истратить на помощь ближнему, а вот казенную копейку держал в кулаке крепко. С одной стороны, предложил Чайковскому пятьдесят рублей в месяц (это из «казенных», то есть консерваторских денег), а с другой – сразу же по приезде Петра Ильича в Москву «насильно» подарил ему шесть рубашек. Да вдобавок поселил Петра Ильича в своей квартире, где тот жил до сентября 1871 года. Бесплатный кров (и обслуживание) на четыре с половиной года – это, согласитесь, весьма щедрый бонус. И с 1867 года ежемесячное жалованье профессора Чайковского было повышено до ста рублей.
Чайковский называл Николая Григорьевича «удивительно милым человеком» и был тысячу раз прав. Разумеется, нет человека без недостатков. Мелкие нас не интересуют, а крупных у этого милого человека было два – деспотизм, который некоторые называли «самодурством», и чрезмерный энтузиазм по отношению к прекрасному полу. Впрочем, имелся и третий – азартные игры: в карты и рулетку Николай Григорьевич спускал больше, чем тратил на женщин и благотворительность[47]. Анекдотов о Рубинштейне-самодуре ходило много (и бо́льшая часть их была, как водится, выдумана), так что лучше будет выслушать мнение авторитетного человека – выдающегося драматурга Александра Николаевича Островского, бывшего большим знатоком и ценителем музыки: «Дисциплина только тогда достижима, когда управляет делом лицо авторитетное. В московском Музыкальном обществе концертные исполнения достигли высокой степени совершенства благодаря образцовому, идеальному по своей строгой требовательности администратору Н. Г. Рубинштейну. Без дисциплины сценическое искусство невозможно; оно перестает быть искусством и обращается в шалость, в баловство. Строгая дисциплина необходима везде, где эффект исполнения зависит от совместного единовременного участия нескольких сил. Где нужны порядок, стройность, ensemble, там нужна и дисциплина»[48].
В судьбе Рубинштейна можно найти некоторое сходство с судьбой Чайковского – оба они пришли к музыке через юриспруденцию. В 1855 году Николай Григорьевич окончил юридический факультет Московского университета, затем около двух лет прослужил в канцелярии Московского генерал-губернатора, но в итоге оставил службу ради музыки. К тому времени у него уже имелась определенная известность, которую он снискал на выступлениях еще в бытность студентом. Возможно, это сходство тоже сыграло роль в отношении Николая Григорьевича к Петру Ильичу.
Справедливости ради нужно отметить, что иногда между двумя милыми людьми пробегала кошка. Чего только в жизни не случается! Так, например, Николаю Георгиевичу не понравился Первый концерт для фортепиано с оркестром b-moll (Соч. 23), который заслуженно считается одним из шедевральных произведений Чайковского. «В декабре 1874 года я написал фортепианный концерт. Так как я не пианист, то мне необходимо было обратиться к специалисту-виртуозу, для того чтобы указать мне, что в техническом отношении неудобоисполнимо, неблагодарно, неэффектно и т. д. Мне нужен был строгий, но, вместе, дружественно расположенный ко мне критик… Не хочу вдаваться в подробности… но должен констатировать тот факт, что какой-то внутренний голос протестовал против выбора Рубинштейна в эти судьи механической стороны моего сочинения. Я знал, что он не удержится, чтобы при сем удобном случае не посамодурничать. Тем не менее он не только первый московский пианист, но и действительно превосходный пианист, и, зная заранее, что он будет глубоко оскорблен, узнавши, что я обошел его, я предложил ему прослушать концерт и сделать замечания насчет фортепианной партии. Это был канун рождества 1874 года… Я сыграл первую часть. Ни единого слова, ни единого замечания! Если бы Вы знали, какое глупое, невыносимое положение человека, когда он преподносит своему приятелю кушанье своего изделия, а тот ест и молчит! Ну скажи хоть что-нибудь, хоть обругай дружески, но, ради бога, хоть одно сочувственное слово, хотя бы и не хвалебное… Я вооружился терпением и сыграл до конца. Опять молчание. Я встал и спросил: “Ну что же?”. Тогда из уст Н[иколая] Гр[игорьевича] полился поток речей, сначала тихий, потом все более и более переходивший в тон Юпитера-громовержца. Оказалось, что концерт мой никуда не годится, что играть его невозможно, что пассажи избиты, неуклюжи и так неловки, что их и поправлять нельзя, что как сочинение это плохо, по́шло, что я то украл оттуда-то, а то оттуда-то, что есть только две-три страницы, которые можно оставить, а остальное нужно или бросить или совершенно переделать… Я был не только удивлен, но и оскорблен всей этой сценой… Ничего похожего на дружеское замечание не было. Было огульное, решительное порицание, выраженное в таких выражениях и в такой форме, которые задели меня за живое… “Я не переделаю ни одной ноты, – отвечал я ему, – и напечатаю его в том самом виде, в каком он находится теперь!” Так я и сделал. Вот тот случай, после которого Рубинштейн стал смотреть на меня как на фрондера, как на тайного своего противника. Он значительно охладел ко мне с тех пор, что, однако же, не мешает ему при случае повторять, что он меня страх как любит и все готов для меня сделать»[49].
Эти строки были написаны спустя три с лишним года, когда все перекипело внутри и улеглось. Но все равно тон Чайковского резок, а местами просто суров. Но наиболее суровый отзыв о Николае Рубинштейне содержится в письме Петра Ильича брату Анатолию, написанному «по горячим следам», вскоре после инцидента: «Он под пьяную руку любит говорить, что питает ко мне нежную страсть, но в трезвом состоянии умеет раздражить меня до слез и бессонницы»[50].
Но давайте вернемся в 1866 год и обратимся «к каким-то Тарновским, впрочем, очень милым людям», к которым «раз вечером почти насильно потянул» Петра Ильича Рубинштейн. В письме Анатолию от 25 апреля 1866 года Тарновские упомянуты несколько раз: «Вечером почти всегда пью чай у Тарновских», «Руб[инштейн] и Тарновский… заметив, что я пуглив, целый день меня пугают самыми разнообразными способами», «хоть у Тарновских я бываю часто, потому что чувствую там себя как дома, и никто, слава Богу, уже давно меня не занимает, но они подчас меня ужасно бесят своею невообразимою пустотой и чисто московскою привязанностью ко всему отсталому, старому».
В общем-то – ничего особенного. У Тарновских, добрых знакомых Рубинштейна, была племянница Елизавета, которую дома звали Муфкой. Петр Ильич находил, что она «до того прелестна, что я подобного еще ничего не видал»[51], и намеревался «покороче с ней познакомиться»[52]. Намерения были (то есть казались) настолько серьезными, что Петр Ильич написал о Елизавете отцу, причем в восторженных тонах. То письмо не дошло до нас, но о нем можно судить по сохранившемуся (мартовскому) ответу Ильи Петровича, который писал, что «племянница» понравилась ему больше всего и что он непременно хочет с ней познакомиться, поскольку полюбил ее заочно… Знакомство не состоялось – уже в апреле 1866 года Петр Ильич разочаровался в Муфке и совершенно к ней охладел. Сообщая об этом Модесту и Анатолию, он не указывает причину охлаждения, хотя обычно в переписке с близкими ему людьми не скупится на подробности. С уверенностью можно предположить, что причина крылась не в objet de la flamme[53], а в натуре Петра Ильича, продолжавшего считать свои гомосексуальные наклонности «милой привычкой», которая, по большому счету, ничего не значит и не может служить препятствием для семейной жизни, к которой его настойчиво подталкивали и отец, и тот же Николай Григорьевич, и сама жизнь. Приличному человеку в приличествующее время нужно обзавестись семьей, потому что так принято – человекам заповедано продолжать род человеческий. Да и в надежде на то, что женитьба поможет поправить вконец расстроенные финансовые дела, – не забывайте про долги, сделанные в юности беспечной! – ничего зазорного не было. Приданое считалось одним из достоинств невесты, и вообще хорошо, когда к руке и сердцу прилагается кругленький капитал или доходная недвижимость (а лучше, если и то, и другое). Короче говоря, Петр Ильич вплотную подошел к мысли о женитьбе и надеялся, что с этим делом у него проблем не будет. В конце концов, любовь к противоположному полу заложена в природе человеческой…