Петр Чайковский. 1860.
Николай Иванович Заремба.
Министерство юстиции.
Молодой человек, полный сил и жажды жизни, вырывается на волю из учебного заведения с весьма строгими, практически казарменными порядками… Он живет в столице и служит не где-нибудь, а в самом Министерстве юстиции! Модест Ильич пишет о том, что столь значительное событие в жизни каждого другого человека, как поступление на службу, для Петра Ильича значительным не было. Если для его товарищей закончилась подготовительная жизнь и началась новая – деятельная, то Чайковский остался прежним легкомысленным юношей-школьником, жаждущим веселья и стремящимся к удовольствиям. В его жизни произошла лишь одна перемена: «тошное изучение всяких “прав” заменилось столь же неинтересной и бездушно отправляемой обязанностью министерского чиновника. Здесь, как и в Училище, он, правда, делал невероятные усилия, чтобы добросовестно выполнить свой долг, но здесь, как и там, достиг результата посредственностей, ничем не выделяясь из серой массы обыкновенных тружеников»[26].
«Признаюсь, я питаю большую слабость к российской столице, – писал Чайковский сестре Александре. – Что делать? Я слишком сжился с ней! Все, что дорого сердцу, – в Петербурге, и вне его жизнь для меня положительно невозможна. К тому же, когда карман не слишком пуст, на душе весело, а в первое время после возвращения я располагал некоторым количеством рублишек. Ты знаешь мою слабость? Когда у меня есть деньги в кармане, я их всех жертвую на удовольствие. Это подло, это глупо – я знаю; строго рассуждая, у меня на удовольствия и не может быть денег: есть непомерные долги, требующие уплаты, есть нужды самой первой потребности, но я (опять-таки по слабости) не смотрю ни на что и веселюсь. Таков мой характер. Чем я кончу? что обещает мне будущее? – об этом страшно и подумать. Я знаю, что рано или поздно (но скорее рано) я не в силах буду бороться с трудной стороной жизни и разобьюсь вдребезги, а до тех пор я наслаждаюсь жизнью, как могу, и все жертвую для наслаждения. Зато вот уже недели две, как со всех сторон неприятности: по службе идет крайне плохо, рублишки уже давно испарились, в любви – несчастье; но все это глупости – придет время, и опять будет весело. Иногда поплачу даже, а потом пройдусь пешком по Невскому, пешком же возвращусь домой – и уже рассеялся»[27].
В департаменте Чайковский ежемесячно получал пятьдесят рублей. Рубль в то время был другим, гораздо более «полновесным», чем нынешний, но все равно развернуться на это жалование было невозможно. Особенно тому, кто шил одежду у лучших столичных портных и ежедневно бывал в ресторанах и театрах. На отцовские капиталы Петру Ильичу рассчитывать не приходилось за неимением таковых. Как уже было сказано, Илья Петрович потерял свои сбережения и был вынужден вернуться на службу. Он давал сыну кров, стол, мог оплатить счет от портного или единовременно дать денег на какие-то неотложные нужды, но не более того. Не пошикуешь, короче говоря. Оставался только один вариант – брать в долг. Ростовщики того времени охотно ссужали деньгами светскую молодежь, ведь проценты были высокими и по поводу возврата кредитов особенно беспокоиться не приходилось. Отказ от уплаты по векселям оборачивался публичным скандалом и несмываемым пятном на репутации. Несостоятельный должник становился изгоем, и многие из тех, кто не мог расплатиться с кредиторами, предпочитали свести счеты с жизнью. Называя свои долги «непомерными», Чайковский явно не преувеличивает, такими они и были.
Многие люди, знавшие Петра Ильича длительное время, отмечали, что Чайковский в молодости и Чайковский в зрелом возрасте – это два разных человека. Первый был общителен и имел широкий круг знакомств, а второй был замкнут до нелюдимости и относился к себе, молодому, с насмешливой иронией. «Мне смешно вспомнить, напр[имер], до чего я мучился, что не могу попасть в высшее общество и быть светским человеком! Никто не знает, сколько из-за этой пустяковины я страдал и сколько я боролся, чтоб победить свою невероятную застенчивость, дошедшую одно время до того, что я терял за два дня сон и аппетит, когда у меня в виду был обед у Давыдовых!!!»[28] Давыдовы – это сестра Александра Ильинична и ее муж Лев Васильевич Давыдов. Вскоре после бракосочетания, состоявшегося в ноябре 1860 года, Давыдовы уехали на Украину, в Каменку, родовое имение Давыдовых, где Лев Васильевич служил управляющим у своих старших братьев. Не стоит удивляться тому, что имение принадлежало старшим сыновьям, а младший служил у них в качестве наемного работника. Дело в том, что Лев родился в 1837 году, после того как его отец Василий Львович Давыдов был лишен чинов, дворянского звания и имущественных прав за участие в военном мятеже в декабре 1825 года в Санкт-Петербурге. А старшие сыновья Михаил и Петр родились до того, как их отец был осужден.
С отъездом Александры, не столько сестры, сколько одного из самых близких друзей, ослабли связи Петра Ильича с семьей. Модест Ильич объяснял эту перемену в брате тем, что «в постоянной погоне за удовольствиями его раздражали, расстраивали те, кто напоминали одним фактом своего существования о каких-то обязанностях, о скучном долге. Хороши стали те, с кем было весело, несносны – с кем скучно. Первых надо было искать и избегать вторых. Поэтому отец, младшие братья, престарелые родственники были ему в тягость, и в сношениях с ними зародилось что-то сухое, эгоистическое, пренебрежительное. Впоследствии мы увидим, до какой степени была поверхностна эта временная холодность к семье, но не констатировать ее существования в эту пору его жизни нельзя. Он не то чтобы не любил семьи, но просто, как всякий молодой повеса, тяготился ее обществом, за исключением тех случаев, когда дело шло о каких-нибудь увеселениях или празднествах. Сидеть смирно дома – был крайней предел скуки, неизбежное зло, когда пусто в кармане, нет приглашений или места в театре»[29].
Каким-то несимпатичным рисуется портрет нашего героя, вы не находите? Двадцать лет (по тем временам уже взрослый человек), окончил престижное учебное заведение, получил хорошее место… А в голове – ветер, а все мысли только об удовольствиях. Умерла мать, уехала из Петербурга сестра, а Петр Ильич, вместо того чтобы поддержать отца и заботиться о младших братьях, отдаляется от них. И, если уж эта его «временная холодность к семье» заслуживала упоминания в мемуарах брата, следовательно, она была выраженной, больно ранившей.
В ближний круг Чайковского в то время преимущественно входили бывшие однокашники – уже знакомый нам Апухтин, князь Алексей Голицын, Владимир Герард, Лев Шадурский, Владимир Адамов, Сергей Киреев и несколько других. Всех их объединяла не только (точнее, не столько) совместная учеба, но и схожие сексуальные предпочтения. Модест Ильич замечательно выразился о той поре, сказав, что «ничтожность и скудость проявления музыкального развития Петра Ильича… шли об руку с легкомысленностью всего его направления и существования в это время». Пожалуй, нет смысла в том, чтобы останавливаться на каждом из приятелей Чайковского, подробно рассказывать о них и вникать в то, как именно складывались отношения каждого с нашим героем. Общая картина ясна – молодой человек пустился во все тяжкие, предпочитая не задумываться о завтрашнем дне. Давайте лучше поговорим о музыке.
Еще в 1856 году Чайковский начал брать уроки у итальянца Луиджи Пиччиоли, одного из самых популярных в Петербурге учителей пения. Довольно скоро деловое знакомство переросло в дружбу, которой не мешала разница в возрасте (когда они познакомились, Петру Ильичу было шестнадцать, а Пиччиоли – предположительно[30] около пятидесяти). Внутренне оба были, что называется, «на одной волне», потому что Пиччиоли обладал пылкостью и жизнерадостностью юноши. Занятия с Пиччиоли продолжались в течение девяти лет, попутно Петр Ильич изучал итальянский язык. Впоследствии Чайковский писал, что Пиччиоли был первым, кого заинтересовало его музыкальное дарование и что влияние, которое оказал на него итальянский певец, было поистине огромным. Впрочем, серьезно настроенные биографы, особенно те, кто хорошо разбирается в музыке, считают, что Пиччиоли не мог дать Чайковскому ничего ценного. Но самому Чайковскому, наверное, было виднее. К слову заметим, что великий композитор не унаследовал от своего отца сентиментальной восторженности, он был весьма критичным и довольно сдержанным в своем отношении к людям.
Пиччиоли привил Чайковскому любовь к итальянской опере и итальянской музыке вообще. Оно, конечно, замечательно, но в музыкальном воспитании Петра Ильича возник перекос, который ему впоследствии пришлось исправлять самостоятельно, заново открывая для себя Моцарта, Бетховена и других немецких композиторов, творения которых Пиччиоли находил неуклюжими, лишенными искры.
Виртуозным певцом Пиччиоли своего ученика не сделал, но ведь дело не в этом. Пиччиоли расширил музыкальный кругозор Чайковского, помог тому осознать его истинное предназначение и поддержал в переломный момент. Легко сказать: «Чайковский оставил службу в департаменте и всецело отдался музыке», но давайте попробуем представить, что стоит за этими словами. Ты – правовед, чиновник Министерства юстиции. У тебя впереди какая-никакая, а все же карьера, уж до статского советника непременно дослужишься – почет, материальная обеспеченность (это начинали правоведы с сорока или пятидесяти рублей месячного жалования, а по мере служебного роста их доходы существенно возрастали). Короче говоря, ты – солидный молодой чиновник с определенными перспективами и хорошими связями. А как там сложится с музыкой – еще бабушка надвое сказала… Очень важно, чтобы в переломный момент рядом был искренний друг и мудрый советчик, мнению которого можно доверять. Таким другом оказался для Петра Ильича Луиджи Пиччиоли.
Был и еще один человек – князь Петр Платонович Мещерский, поручик лейб-гвардии Гусарского Его Величества полка. Мещерского поразила импровизация Чайковского на фортепиано, а со временем первоначальное удивление переросло во внутреннее убеждение относительно будущего Петра Ильича, которому, по мнению Мещерского, следовало заняться музыкой всерьез. В свое время Мещерский брал уроки музыки у Николая Ивановича Зарембы, преподававшего в классах, учрежденных при просветительском Русском музыкальном обществе. Мещерский познакомил Чайковского с Зарембой. Так в жизни Петра Ильича появился еще один учитель музыки. «Я начал заниматься генерал-басом, и идет чрезвычайно успешно; кто знает, может быть, ты через года три будешь слушать мои оперы и петь мои арии», – пишет Чайковский сестре Александре в октябре 1861 года. Говоря о генерал-басе, он имеет в виду гармонию, дисциплину, изучающую звуковысотную организацию музыки. В письме от декабря того же года Петр Ильич называет «генерал-бас» «теорией музыки». «Дела мои идут по-старому. На службе надеюсь получить в скором времени место чиновника особых поручении при министерстве. Жалованья на двадцать рублей… больше и немного дела. Дай Бог, чтоб это устроилось!.. Я писал тебе, кажется, что начал заниматься теорией музыки и очень успешно, согласись, что с моим изрядным талантом (надеюсь, что ты это не примешь за хвастовство) было бы неблаговидно не попробовать счастья на этом поприще. Я боюсь только за бесхарактерность; пожалуй, лень возьмет свое, и я не выдержу; если же напротив, то обещаюсь тебе сделаться чем-нибудь. Ты знаешь, что во мне есть силы и способности, но я болен тою болезнью, которая называется обломовщиной, и если не восторжествую над нею, то, конечно, легко могу погибнуть. К счастью, время еще не совсем ушло!»[31]
Декабрьское письмо очень интересное. Занятия музыкой идут успешно, но тем не менее Чайковский надеется получить повышение по службе, правда, с оговоркой, что дела на новой должности будет немного. Он колеблется. Он еще не определился. Ему, что называется, «и хочется, и колется». Человек на перепутье. Но он уже всерьез занялся музыкой и остается сделать последний, самый решающий шаг – порвать с постылой юриспруденцией.
В классах Музыкального общества преподавались хоровое и сольное пение, фортепиано, скрипка, виолончель и музыкальное сочинение, лекции по которому читал Заремба. Петр Ильич изучал только последний предмет.
Николай Иванович Заремба, которому в это время было около сорока, окончил юридический факультет Петербургского университета, некоторое время прослужил в Министерстве государственных имуществ, а затем решил стать композитором… В этой части его биография была схожа с биографией нашего героя. Заремба уехал в Берлин (сам он происходил из поляков, но был горячим патриотом России), где стал брать уроки у знаменитого Адольфа-Бернхарда Маркса, известного более как педагог и теоретик музыки, нежели как композитор. С сочинением музыки у Зарембы не сложилось, настолько, что впоследствии он не любил вспоминать о своих «опусах» и никому их не показывал, ну разве что в виде исключения. Так, например, Петру Ильичу Заремба показал партитуру сочиненного им смычкового квартета, который Чайковский нашел весьма милым, «в гайдновском вкусе». Потерпев неудачу на одном поприще, Заремба избрал для себя другое – стал педагогом. Выдающимся педагогом, остроумным, красноречивым, восприимчивым к новым веяниям и беззаветно влюбленным в музыку. Достоинств у Зарембы-педагога было много, а недостаток только один – указывая ученикам на их ошибки, он не мог написать неудачное место лучше их, как это ожидается от наставника.
Поначалу Петр Ильич занимался у Зарембы без особого энтузиазма, по его собственному признанию, «как настоящий любитель». Но однажды Заремба после занятий попросил Петра Ильича относиться к делу серьезнее, поскольку видел у него явный талант, который нужно было развивать. Чайковского не столько тронула похвала, сколько теплое отношение наставника. Он решил взяться за ум. «С осени 1862 года ни о любительских спектаклях, ни о светских знакомых нет и речи. Музыка поглощает все. Его дразнят длинными волосами, которые он себе отпускает, удивляются, порицают, охают перед его решением… Петя представляется мне совершенно новым. Нежность к папаше, домоседство, возрастающая небрежность туалета, усидчивость в труде, внимание к таким нуждам нашим с Анатолием, заботы о таких вещах, которые прежде были несовместимы с обликом блестящего повесы. Его нежные ласки, полное отсутствие разговоров о спектаклях и балах – все вместе и удивляет, и умиляет, и радует»[32].
Мы можем порадоваться вместе с Модестом Ильичом – наш герой наконец-то занялся «своим делом». Но до апреля 1863 года студент консерватории Чайковский продолжал служить в департаменте Министерства юстиции. Подать прошение об увольнении его убедил Антон Григорьевич Рубинштейн, музыкант от бога, пианист, композитор, дирижер и педагог. 1 (12) мая 1863 года коллежский асессор Чайковский был отчислен от штатного места и причислен к Министерству юстиции. Причисление к министерству было чем-то вроде зачисления в резерв. В начале 1867 года Чайковского попытались вернуть на казенную службу. По совету опытного приятеля Петр Ильич устроился в архив, на чисто номинальную работу и подал просьбу об отставлении от государственной службы (то есть полном увольнении), которая была удовлетворена 19 сентября (1 октября) 1867 года. «На прощание» Чайковский получил чин надворного советника, соответствовавший чину армейского подполковника.
В 1859 году Рубинштейн увлек идеей создания Русского музыкального общества известную благотворительницу великую княгиню Елену Павловну, супругу великого князя Михаила Павловича, младшего брата двух императоров (Александра I и Николая I). Годом позже Рубинштейн организовал при обществе музыкальные классы, которые в сентябре 1862 года были преобразованы в консерваторию. Рубинштейн стал ее первым директором, дирижером оркестра и хора, а также профессором по классам фортепиано и инструментовки.
В хорошо известное всем здание Большого (Каменного) театра на Театральной площади консерватория въехала в 1886 году, а до того она находилась во флигеле дома Демидова на углу Мойки и Демидовского переулка (ныне это переулок Гривцова)[33], бывшем помещении Английского клуба. По воспоминаниям современников, «семь или восемь комнат составляли все помещение и служили классами для игры на фортепиано, на струнных инструментах и для пения». Но все равно то была консерватория, настоящий музыкальный университет.
Заремба преподавал Петру Ильичу контрапункт и музыкальную форму, Рубинштейн – сочинение и инструментовку, итальянец Чезаре (Цезарь Иосифович) Чиарди – игру на флейте, а немец Генрих Штиль – игру на органе. И Штиль, и Чиарди были виртуозами, непревзойденными мастерами своего дела и замечательными импровизаторами. Заремба тоже был хорош, но Рубинштейн превосходил всех вместе взятых.
«Как преподаватель теоретический Рубинштейн составлял разительную противоположность с Зарембой. Насколько тот был красноречив, настолько этот оказался косноязычен. Рубинштейн знал довольно много языков, но ни на одном не говорил вполне правильно… По-русски он в частной беседе мог выражаться очень бойко, причем иногда попадались выражения счастливые и меткие, но грамматика хромала, а в связном изложении теоретического предмета ее недочеты обнаруживались гораздо сильнее. Дара изложения у него не было ни малейшего. Замечательнее всего, что это обстоятельство как-то не вредило его лекциям и не отнимало у них интереса. Насколько у Зарембы все было приведено в систему, и каждое, так сказать, слово стояло на своем месте, настолько у Рубинштейна царствовал милый беспорядок: я думаю, что он за пять минут до лекции не знал, что будет говорить, и всецело зависел от вдохновения минуты. Хотя таким образом литературная форма его лекций была ниже критики, они все-таки импонировали нам и посещались с большим интересом. Огромные практические знания, огромный кругозор, невероятная для тридцатилетнего человека композиторская опытность давали словам его авторитет, которого мы не могли не чувствовать. Самые парадоксы, которыми он сыпал и которые то злили, то смешили нас, носили отпечаток гениальной натуры и мыслящего художника»[34].
Поначалу у Чайковского с Рубинштейном все складывалось гладко. Антон Григорьевич полюбил своего ученика и принял участие в его судьбе, настояв на разрыве с юриспруденцией. Модест Ильич пишет о том, что на Чайковского Рубинштейн произвел магическое действие – ни один из недостатков учителя не мог ослабить очарования, которое тот оказывал на ученика. И, как ни далеко впоследствии разошлись их жизненные пути, это очарование Рубинштейном сохранилось у Петра Ильича до самой его смерти.
Очарованный студент занимался не усердно, а, скорее, самоотверженно, просиживая ночи над выполнением заданий учителя. Чем сложнее было задание, тем больше трудолюбия проявлял Чайковский. У них с Рубинштейном было что-то вроде соревнования «кто кого», из которого ученик неизменно выходил победителем. Говоря об учебе у Рубинштейна, Модест Ильич употребляет выражение «непомерный труд» и радуется тому, что этот труд не оказал вредного действия на здоровье брата. Собственно, ничего удивительного в этом нет, ведь занятие любимым делом, тем самым, которое составляет смысл и цель жизни, приносит исключительно позитивные впечатления.
Примечательно, что в молодости Петр Ильич имел множество музыкальных предубеждений, от которых со временем, к счастью, смог избавиться. Например, ему не нравился звук фортепиано с оркестром, звук смычкового квартета или квинтета, а пуще всего – звук фортепиано в сочетании со смычковыми инструментами. Чайковский находил, что эта музыка «безобразна» по тембру, и обещал, что сам он никогда в жизни не напишет ни одного фортепианного концерта, ни одной сонаты для фортепиано со скрипкой и так далее (к слову сказать, сонаты для фортепиано со скрипкой он так и не написал). Романсы и мелкие фортепианные пьесы он презирал за невыразительность и тоже обещал не писать ничего подобного. Однако в определенной степени это презрение было наигранным, так как не мешало Петру Ильичу восхищаться романсами Глинки или песнями Шуберта. Непонятно, почему Чайковский считал себя неспособным ко многим отраслям музыки, в которых он впоследствии достиг определенных успехов. Столь же сильное предубеждение он испытывал против дирижирования. Это предубеждение было комплексным: с одной стороны, Петр Ильич был уверен в отсутствии у него дирижерских способностей, а с другой – пребывание на эстраде вызывало в нем странный страх, ему казалось, будто голова сейчас соскочит с плеч, и потому свободной левой рукой Чайковский держал себя за подбородок или за бороду. Иногда Петр Ильич объяснял эту свою привычку иначе – якобы ему казалось, будто голова у него заваливается набок, вот и приходилось удерживать ее в вертикальном положении.
Легенда гласит, что, не желая дирижировать исполнением сочиненной им кантаты, Чайковский не явился на выпускной концерт в консерватории в декабре 1865 года (по новому стилю то был уже январь 1866 года). В отсутствие автора кантата была исполнена под управлением Рубинштейна. Разгневанный Рубинштейн якобы не захотел выдавать Чайковскому диплом об окончании консерватории, и наш герой получил диплом только через пять лет, когда Рубинштейна сменил на директорском посту Николай Заремба.
Так-то оно так, да не совсем.
Во-первых, Чайковский испугался не стояния на эстраде, а публичного экзамена по теории музыки, предшествовавшего исполнению кантаты. Во-вторых, Рубинштейн не вредничал, держа у себя заслуженный Петром Ильичом диплом. Нет – он вообще не хотел признавать Чайковского достойным диплома, настолько его разозлила неявка студента на главный экзамен. Но все же смилостивился, и Чайковский стал дипломированным «свободным художником» (такое звание было указано в дипломе) без публичной сдачи злосчастного экзамена. Оценки по теории композиции (по классу профессора Зарембы) и инструментовке (по классу профессора Рубинштейна) были отличными, по игре на органе по классу профессора Штиля – хорошими, по игре на фортепиано[35] – весьма хорошими, а вот по дирижированию – удовлетворительными. Что же касается времени получения диплома, который был выдан Чайковскому только 30 марта (11 апреля) 1870 года, то оно было обусловлено сугубо бюрократическими причинами, а именно проволочками с Высочайшим утверждением «Положения о консерватории». Пока оно не было утверждено, дирекция не могла выдавать дипломы. Заметим кстати, что Чайковский окончил консерваторию с серебряной медалью. Другую серебряную медаль получил пианист Густав Кросс, а всего выпускников было шесть[36].
Но вернемся назад, в 1863 год, и посмотрим, какой стала жизнь нашего героя после оставления службы. С одной стороны, она стала счастливой, поскольку его больше не отягощала необходимость присутствия в департаменте. Все свободное время можно было отдавать музыке – постигать, совершенствоваться, сочинять. С другой – стесненность в средствах перерастает в настоящую нужду. «Перспектива в материальном отношении была очень мрачная; приходилось начать расплату долгов не из капитала, как он надеялся прежде, а из пенсии, которую получит, и поэтому сократить траты до последней крайности. Случись это годом ранее, очень вероятно, что в будущем композиторе избрание новой деятельности пробудило бы колебание и борьбу. Хотя богат он никогда не был, но все же отец имел возможность делать его существование обеспеченным. Петр Ильич имел квартиру, стол, платье – даровые, а жалованье из министерства мог употреблять на прихоти, но даже и здесь… Илья Петрович был в состоянии изредка приходить ему на помощь. Теперь же предстояло отказаться от жалованья и не ожидать от отца ничего, кроме крова и харчей; и это на долгое и неопределенное время, при совершенной неподготовленности бороться с нищетой. И, несмотря на это, без тени сомнения, спокойно и твердо он предпочел перспективу нужды и лишений – обеспеченности, до такой степени вера в свое призвание и любовь к своему искусству за год времени глубоко и прочно пустили ростки в его душе»[37].
Илья Петрович, вышедший в отставку примерно в одно время с сыном (он ушел с должности директора Технологического института в марте 1883 года) получал относительно неплохую по тем временам пенсию – две тысячи рублей в год. Но у него были свои долги, оставшиеся от неудачного участия в финансовом предприятии, на погашение которых уходило в среднем по восемьсот рублей в год. На оставшуюся тысячу двести (то есть на сто рублей в месяц) Илья Петрович должен был содержать себя и двух младших сыновей. Роскошь воткинского бытия и первых лет жизни в столице давно была позабыта, теперь Чайковские жили в скромной квартирке на пересечении Загородного проспекта с Лештуковым переулком[38]. На карманные расходы и вообще на все «излишества» Петру Ильичу приходилось зарабатывать уроками – он преподавал как теорию музыки, так и игру на фортепиано – и аккомпаниаторством. Выходило не густо, в среднем около семидесяти рублей в месяц, причем надо помнить, что рачительность не относилась к числу достоинств нашего героя. Однако же он не унывал. Более того, весело подшучивал над своей нищетой и был счастлив от сознания того, что стоит на верном пути.
«Я говорю на музыкальном языке, потому что мне всегда есть что сказать»[39], – заметит Чайковский в одном из своих писем.
К окончанию консерватории сказано было следующее: давнишний вальс «Анастасия» для фортепиано, романс «Mezza notte», или «Полночь» (да, романс!), увертюра «Гроза» – первое симфоническое произведение, сочиненное в качестве летнего консерваторского задания в 1864 году, «Характерные танцы», вошедшие впоследствии в оперу «Воевода», и кантата «К радости», на слова Шиллера, ставшая выпускной работой нашего героя. Кантата, к слову сказать, была встречена весьма прохладно. Так, например, композитор Александр Николаевич Серов (отец живописца Валентина Серова) сказал: «Нет, нехороша кантата; я от Чайковского ожидал гораздо большего». Рубинштейну кантата тоже не понравилась, а музыкальный рецензент «Санкт-Петербургских ведомостей» Це- зарь Антонович Кюи, член «Могучей кучки» и автор четырнадцати опер, высказался о кантате и ее сочинителе совсем уж плохо: «Консерваторский композитор г. Чайковский – совсем слаб. Правда, что его сочинение (кантата) написана в самых неблагоприятных обстоятельствах: по заказу, к данному сроку, на данную тему и при соблюдении известных форм. Но все-таки если бы у него было дарование, то оно хоть где-нибудь прорвало консерваторские оковы. Чтобы не говорить много о г. Чайковском, скажу только, что гг. Рейнталеры и Фолькманы[40] несказанно бы обрадовались его кантате и воскликнули бы с восторгом: “Нашего полку прибыло!”».
Хочется закончить главу на мажорной ноте, поэтому давайте послушаем Германа Августовича Лароша, которого Модест Ильич называет «первым и влиятельнейшим другом» Петра Ильича, объясняя этот «титул» тем огромным значением, которое имел Ларош в музыкальной и интимной жизни нашего героя. Первая встреча Чайковского и Лароша произошла в начале октября 1862 года в консерватории, куда Ларош поступил в семнадцатилетнем возрасте. Окончив курс, Ларош стал преподавать теорию и историю музыки в Московской и Санкт-Петербургской консерваториях. Он сочинял музыку, но в истории остался как музыкальный критик.
«Рубинштейн мне сказал, что исполнит вашу кантату не иначе, как при условии многих изменений. Но это заставит вас переписать всю партитуру. Стоит ли игра свеч? Я этим не отрицаю достоинств вашей кантаты: эта кантата – самое большое музыкальное событие в России после “Юдифи”, она неизмеримо выше (по вдохновению и работе) “Рогнеды”[41], прославленной не в меру своей ничтожности. Но переписывать!! Переписывать – это ужасно! Не воображайте, что я здесь говорю как другу: откровенно говоря, я в отчаянии признать как критик, что вы самый большой музыкальный талант современной России. Более мощный и оригинальный, чем Балакирев, более возвышенный и творческий, чем Серов, неизмеримо более образованный, чем Римский-Корсаков, я вижу в вас самую великую или, лучше сказать, единственную надежду нашей музыкальной будущности. Вы отлично знаете, что я не льщу: я никогда не колебался высказывать вам, что ваши “Римляне в Колизее” – жалкая пошлость, что ваша “Гроза” – музей антимузыкальных курьезов. Впрочем, все что вы сделали, не исключая “Характерных танцев” и сцены из “Бориса Годунова”, я считаю только работой школьника, подготовительной и “экспериментальной”, если можно так выразиться. Ваши творения начнутся, может быть, только через пять лет; но эти, зрелые, классические превзойдут все, что мы имели после Глинки».