Сегодня мы снова идём в школу – все согласны с тем, что сейчас это для нас лучшее место. С самых похорон Имоджен неустанно бродит по дому. Она заходит то в одну, то в другую комнату, потом разворачивается и выходит. Она лихорадочно переключает каналы на телевизоре, открывает и закрывает книги, не прочтя ни слова. Она заглядывает в холодильник и захлопывает его, не взяв ничего. Её переполняет нервная энергия – резкий контраст с моей летаргией. Я едва переползаю между своей комнатой, ванной и кухней. Я избегаю гостиной, которая заполнена светом и воздухом, потому что бабушка взяла моду оставлять двери открытыми, чтобы не прятаться от окружающего мира. Но мне горько даже видеть наш сад. Он полон жизни: цветы распускаются, играя красками, а по лужайке скачут птицы, за которыми, скрываясь в кустах, наблюдает моя кошка Клео. Единственное, чего я хочу, – это спать, но папа или бабушка (кто-нибудь из них каждый день обязательно заходит в мою комнату ещё до того, как я просыпаюсь) вытаскивают меня из постели ещё до восьми часов утра. Сон – это моё единственное убежище. Самое ужасное – это просыпаться, потому что в течение нескольких секунд я пытаюсь сообразить, что же не так, а потом на меня обрушивается осознание, да с такой силой, что мне становится трудно дышать. Как-то утром я почти на двадцать секунд забыла о смерти мамы, а потом до меня дошло. Горе, похожее на целую тонну камней, буквально раздавило меня. В эти дни кто-нибудь из нас – или мы все – выходим по утрам из наших комнат с таким видом, как будто выползли из-под руин здания. Нас покрывает невидимая пыль, а сердце сдавливает боль.
Я не вижу снов, я никогда их не видела – ну, насколько могу вспомнить. Но Имоджен видит, и иногда я слышу, как она плачет во сне. Тогда я иду в её комнату и иногда застаю там папу – он сидит и гладит Имоджен по голове. А если его нет, я сажусь на то же самое место и сама начинаю гладить волосы сестры, пока она не успокаивается. Мне нравится делать это для неё. Несколько лет назад, в нашем прежнем доме, где у нас с Имоджен была общая спальня, она проснулась ночью, крича, что богомолы забрались к ней в постель. Я тогда понятия не имела, кто такие богомолы, но звучало это жутко, и я побежала в комнату родителей, крича ещё громче, чем моя сестра. Мама и папа к этому моменту уже проснулись и бежали через площадку к нашей комнате. Мама подхватила меня на руки, а папа вбежал в комнату, чтобы сразиться с демонами Имоджен. Позже, когда мы обе успокоились в объятиях родителей и выпили по чашке тёплого молока, а потом легли обратно в постели, где не было никаких богомолов, я сказала сестре, что ей нужно постоянно держать под подушкой чеснок.
– Зачем? – с подозрением спросила она.
– От богомолов, конечно. Они не любят чеснок и солнечный свет.
– Китти, ты глупая. Богомолы – это насекомые, а не вампиры!
По её голосу я понимала, что она улыбается, и это меня обрадовало. На следующий день я стащила из кухни две головки чеснока и засунула под наши матрасы – одну мне, одну Имоджен. И знаете, что? Никаких богомолов больше не было!
Когда я вхожу в знакомые школьные ворота, у меня возникает странное ощущение. Миссис Брукс, наша до ужаса правильная директриса, стоит у входной двери, как это бывает каждый день. Она пожимает каждой девочке руку, обязательно при этом глядя ей в глаза, а потом окидывает ученицу с головы до пят пристальным взором, выискивая отклонения от установленной формы одежды. Во время моего первого года обучения в этой школе миссис Брукс сказала маме, что туфли из чёрной лаковой кожи, которые я с гордостью носила, более уместны для вечеринок, чем для школы. Мама ответила ей таким же твёрдым взглядом и вежливо объяснила, что эти туфли я буду носить, пока не вырасту из них, но в следующий раз она обязательно купит обувь из матовой кожи.
Когда мы с Имоджен проходим через дверь, директриса обнимает нас. Она выглядит костлявой и угловатой, но объятия у неё на удивление мягкие.
– С возвращением, девочки. Я хочу, чтобы вы знали: Хаверстокская женская школа готова поддержать вас в это тяжёлое время. Если вам нужно будет с кем-нибудь поговорить, вы в любой момент можете прийти ко мне. У меня в кабинете есть чайник и довольно большой запас печенья с шоколадной крошкой. – Она улыбается, и вокруг её глаз собираются приветливые морщинки. – Даже если вы захотите просто тихо посидеть, почитать книгу и выпить чая с печеньем, то приходите, пожалуйста.
Мисс Брукс бросает взгляд на подведённые глаза Имоджен и не соответствующие форме чёрные колготки – они должны быть тёмно-синими, – но, очевидно, решает сделать ей послабление в первый день, потому что мягко подталкивает нас в проём блестящей красной двери.
– Ты собираешься пойти к миссис Брукс есть печенье, Имо? – спрашиваю я.
– Боже, нет! Ты же знаешь, что она не позволит тебе просто сидеть там и читать. Тебе придётся рассказать ей, что ты чувствуешь.
Имоджен скрывается в толпе девочек в тёмно-синей форме, и я смотрю ей вслед, чувствуя себя потерянной. Я бы с радостью выпила чая с печеньем в кабинете миссис Брукс. Там всегда хорошо и тихо, если не считать успокаивающего тиканья старинных напольных часов – невысоких, так называемых «бабушкиных».
– Что ж, в конце концов, это женская школа, Китти, – сказала миссис Брукс, когда я как-то раз заметила, что мне больше нравятся высокие «дедушкины» часы.
Джессика при встрече крепко обнимает меня и весь день неотрывно держится рядом со мной, взяв меня под руку – как будто защищает от чего-то. Наши руки расцепляются только во время уроков, во время обеда или когда кто-нибудь из нас идёт в туалет. Джесс не спрашивает меня о похоронах, только говорит, что её мама сказала, будто это было «красиво», а потом делает паузу, выжидая, не скажу ли я чего-нибудь. Когда я не отвечаю, Джессика начинает рассказывать мне про семейство лис, которое недавно поселилось под сараем у них в саду. Джесс любит всех животных и хочет, когда вырастет, стать ветеринаром или ведущим телепередач о дикой природе – а может быть, и тем и другим, если у неё будет время. Она пытается выманить лис из-под сарая разной едой, похищенной с кухни.
– Сегодня утром я оставила им сэндвич, – говорит она. – Они не съели яблочные дольки, которые я принесла им вчера, поэтому я нарезала сэндвич с сыром на такие кусочки, чтобы лисы могли их взять. Это был цельнозерновой хлеб, потому что моя мама не покупает белую выпечку. Надеюсь, лисы будут не против. Я лично предпочитаю белый хлеб. Лисы, наверное, тоже.
– Можешь попробовать кошачьи лакомства, – предлагаю я, благодарная за тему для разговора. – Я могу завтра принести те, которые даю Клео, если лисам не понравятся сэндвичи. Или я могу попросить у миссис Эллисон немного корма, которым она кормит Сэра Ланселота.
– Потрясающая идея! Почему я об этом не подумала? Я позвоню тебе, когда приду домой, и расскажу, съели ли они сэндвичи.
– А откуда ты узнаешь, съели их лисы, птицы или кто-нибудь ещё?
– Птицы не едят сэндвичи с сыром, Китти, – уверенно заявляет Джесс, так что на этом мы прекращаем обсуждение.
Хотя в школе мне есть на что отвлечься – гораздо больше, чем дома, – однако я не перестаю думать о маме. Я знаю, что ей понравилась бы книга, которую мы начали читать на уроке английского, – «Тайный сад». Наверняка мама читала её, когда была школьницей; надо будет спросить об этом у бабушки. Мама могла бы помочь мне с домашним заданием по французскому языку – написать разговор в кафе. Пока что я не продвинулась дальше фразы «Je voudrais un croissant». Кто теперь будет помогать мне с французским и английским? Мои родители делили обязанности по помощи с домашней работой, если эта помощь требовалась мне или Имоджен. Мама всегда говорила, что она занимается словами, а цифрами занимается папа.
На уроке рисования мы завершаем наброски саркофага, который сделали две недели назад во время школьной экскурсии в Британский музей. Миссис Керр, учительница рисования, выглядит удручённой, когда перехватывает мой взгляд после того, как она велела продолжать классу работу над изображениями мумий. Я отвечаю ей сочувственной улыбкой, чтобы дать понять, что не вижу в этом ничего такого. Стараясь показать миссис Керр, что я в полном порядке, я иду через весь класс, чтобы заточить карандаши. И на меня обрушивается воспоминание о маме и её автоматической точилке для карандашей. Папа посмеивался над мамой за то, что она купила эту точилку, но она ей нравилась. Я привыкла сидеть рядом с мамой за кухонным столом, подавая ей один карандаш за другим, а она вставляла их в точилку и нажимала клавишу. Точилка жужжала, а потом тихим щелчком извещала о том, что карандаш готов. Мама доставала его и с удовлетворением смотрела на его безупречно острый кончик. Моей задачей было вытряхивать витые опилки после того, как резервуар мусора наполнялся. Мама сказала, что из них получился бы идеальный наполнитель клетки для хомяка, если бы у нас был хомяк. Папа пробормотал что-то об отравлении свинцом, а потом я отнесла десять идеально заточенных карандашей Имоджен. Всё это пролетает у меня в памяти, пока я стою, застыв посреди класса, с незаточенными карандашами в руке. Как будто я оказалась в сериале «Доктор Кто» и вошла в ТАРДИС[1], чтобы появиться на пять лет раньше в нашей кухне и коснуться рукой тёплого маминого плеча.
После уроков у школьных ворот нас ждала бабушка.
– Знаю, девочки, знаю, вы достаточно большие, чтобы дойти домой самостоятельно, но я просто проходила мимо и решила, что мы все вместе можем выпить смузи.
– У меня назначен приём у Анны, не забывай, – сказала Имоджен.
– А что насчёт тебя, Китти? – спросила бабушка, взяв меня за руку. – Ты же сегодня не идёшь к Сэму?
– Нет, но я бы лучше пошла прямо домой, если не возражаешь.
Мы с Имоджен дважды в неделю ходим к двум разным психологам с прежней маминой работы – и делаем это в течение последних шести недель. Имоджен наблюдается у Анны, а со мной работает Сэм. Сэм дал мне книгу «Руководство для ребёнка, потерявшего родителя», где сказано, что я вот-вот могу достичь стадии гнева. На самом деле я этого очень жду. Мне нравится мысль о том, что я законно смогу бить тарелки, плакать, кричать и грубить людям, которые «дают мне свободное пространство, чтобы пережить горе». Я отчётливо представляю, как визжащая девочка с раскрасневшимся лицом хватает посуду с полок и швыряет через всю комнату. Первым делом я принялась бы за изящные фарфоровые тарелки с золотым ободком, расписанные бледно-розовыми и тёмно-голубыми цветами. Они считаются антикварными, их нельзя мыть в посудомойке, и после каждого использования их приходится тщательно отмывать руками, а это меня раздражает. Однако вместо яростной, электрической энергии, которой я так жажду, я ощущаю лишь полное изнеможение – как будто я превратилась в смятое посудное полотенце. Я хотела бы больше никогда не разговаривать, не мыть голову, не есть – всё это словно требует от меня неимоверных усилий. Как будто я снова заболела гриппом, как прошлым летом.
В последующие дни и недели я чувствую себя вялой и слабой; всякий раз, когда я поднимаюсь в свою комнату, мне приходится присаживаться на верхнюю ступеньку, чтобы отдохнуть.
В один из первых наших сеансов, когда мама была ещё жива, Сэм сказал мне, что рассматривает себя как моего спутника на этом горестном пути. Что он будет рядом со мной только для того, чтобы стать свидетелем моей боли, не пытаясь убрать её или защитить меня от горькой правды. В последний раз, когда я посещала Сэма, он спросил меня, почему я говорю, будто у мамы был рак груди, а не рак лёгких.
– Для тебя есть разница, Китти, каким видом рака болела твоя мама?
– Да, на самом деле есть.
– Почему?
– Когда я говорю людям, что у мамы был рак лёгких, они спрашивают меня, курила ли она, как будто это что-то значит. Когда я отвечаю, что она никогда не курила, они сразу удивляются и говорят «как же не повезло», как будто иначе это была бы её собственная вина.
Сэм сидел, слушал и кивал мне, чтобы я продолжала. Он часто так делает. Мама однажды сказала мне, что чем больше пациент говорит, тем это лучше говорит о компетентности психотерапевта. Сэм буквально экономил слова. Можно было подумать, что его штрафуют на десять фунтов всякий раз, когда он произносит фразу.
– Поэтому теперь я просто говорю – «рак». Если меня спрашивают, какой именно рак, я отвечаю, что рак груди – похоже, это самый подходящий вид рака для женщин. К тому же все вроде бы знают кого-то, у кого был рак груди, поэтому начинают рассказывать мне о том, как пробежали полумарафон, чтобы собрать средства в фонд помощи таким больным, или показывают розовую ленточку, приколотую к своему пиджаку. Это лучший способ сменить тему.
– Понимаю, – отозвался Сэм. – Ты ведь знаешь, что не обязана отвечать на вопросы о болезни своей мамы, верно? Вполне нормально сказать, что ты не хочешь говорить об этом, даже со мной. Это моя работа.
– Ну, кажется, бабушка именно об этом говорила. Она сказала мне, что каждый день в нашей стране от рака лёгких умирает около ста человек, и пятнадцать из них никогда не курили.
Когда маме поставили диагноз, бабушка полезла в интернет, чтобы узнать всё, что только возможно, о лечении этой болезни… пока не стало ясно, что её дочь не вылечить никак. Тогда она обратила свою энергию на сбор денег в фонды помощи и на повышение сознательного отношения к здоровью. Несправедливо малое финансирование исследований рака лёгких стало её любимой темой.
– Рак лёгких среди других видов рака – как бедный родственник. На каждого человека, умершего от него, приходится жалких семьсот восемь фунтов, затраченных на исследования – не сравнить с тремя тысячами пятьюстами фунтами на рак груди и невероятной суммой в десять тысяч фунтов на рак органов размножения. Это позор, – твердила бабушка всем, кто готов был её выслушать.
Она настаивала на том, чтобы включить это в мамин некролог, опубликованный в газете, и хотела поместить их на обложке с расписанием поминальной службы, но мама сказала «нет».
– Нужно финансировать исследование всех видов рака, мама, – сказала она, – а не только рака лёгких. Это не соревнование между смертельными болезнями.
Но бабушка уже решила, что её миссия – повысить важность бедного родственника среди различных видов рака. Этот конкретный рак, забравший у неё единственное дитя, стал её заклятым врагом. Мама просила, чтобы на похороны не присылали цветы, а вместо этого люди пожертвовали деньги в Фонд онкологических исследований Великобритании или в хоспис имени Марии Кюри, где мама провела последние две недели своей жизни. Но некоторые люди всё равно прислали огромные букеты удушливо пахнущих цветов в церковь или к нам домой. Папа сказал, что они, вероятно, помимо этого пожертвовали ещё и деньги, но мы с бабушкой всё равно считали их дураками – им следовало бы просто добавить к своим пожертвованиям те суммы, которые они потратили на цветы. Бабушка устрашает многих людей, но рак не даёт ей покоя, словно назойливая муха. Никто и ничто не может одолеть его.
– Ты же знаешь, Китти, что разговоры помогают, – говорит Сэм, возвращая меня в этот маленький душный кабинет, под его пристальный взгляд.
Ему и положено так говорить, иначе он останется без работы.