Вторник, 3 ноября, Энфилдская теннисная академия: утренние тренировки, душ, еда, лекция, семинар, лекция, лекция, еда, экзамен по прескриптивной грамматике, семинар/лекция, кондиционная пробежка, дневные тренировки, матч, матч, упражнения на верхнюю часть тела в качалке, сауна, душ, рухнуть на пол раздевалки с другими игроками.
– …хотя бы понимают, что то, что они там себе чувствуют, – это несчастье? Или хотя бы, для начала, чувствуют ли они его вообще?
16:40. Мужская раздевалка в корп. Админки заполнена чистыми старшеклассниками в полотенцах после дневных матчей, волосы игроков мокрые, расчесанные и блестят от «Барбицида». Пемулис редким концом расчески делает широкие проборы, которые в фаворе у молодежи Оллстона. Волосы Хэла выглядят мокрыми, даже когда сухие.
– Ну, – говорит Джим Трельч, оглядываясь. – Ну, что думаете? Пемулис опускается на пол у раковин, прислонившись к шкафчику с дезинфицирующими средствами. У него есть привычка с опаской посмотреть в обе стороны перед тем, как заговорить.
– В том, что ты наговорил, был хоть какой-то смысл, а, Трельч?
– На экзамене в основном говорили о синтаксисе предложения Толстого, а не о самих несчастных семьях, – тихо замечает Хэл.
Джон Уэйн стоит у своего шкафчика и хочет надеть носки, но ждет, когда ноги просохнут; как и многие канадцы, он слегка поднимает одну ногу, чтобы перднуть, будто пердеж – ответственная задача.
Наступает молчание. С головок душа капает на плитку. Висит пар. Далекие жуткие звуки Т. Шахта в одной из кабинок у душевой. Все уставились перед собой, ошеломленные усталостью. Майкл Пемулис, который не выдерживает больше десяти секунд общественного молчания, могуче прочищает горло и харкает вверх и назад в раковину за спиной. Хэл замечает, что полет частично отражается в полированных зеркалах. Хэл закрывает глаза.
– Устал, – выдыхает кто-то.
Орто Стайс и Джон («Н. Р.») Уэйн кажутся не столько утомленными, сколько отрешенными; они умеют, как настоящие топовые игроки, вырубать на короткое время всю нейронную сеть, пялясь в пространство, окутавшись молчанием, на миг отключившись от связности мира.
– Ну ладно, – говорит Трельч, – тогда блиц-опрос. Блиц-тест. Самое критическое отличие – для Лита завтра – между историческим эфирным телевизором и картриджным ТП.
Дисней Р. Лит преподает в ЭТА «Историю интертейнмента» I и II, а также определенные темы из эзотерической оптики высшего уровня, но для этих курсов сперва нужно получить его допуск.
– Катодолюминесцентная панель. А не электронно-лучевая трубка. И не фосфенный экран. Вдвое больше диагональ в твл/см[30], всего.
– А ты про экран высокого разрешения в общем или экран с ТП-компонентой в частности?
– Не аналоговый, – говорит Сбит.
– Нет помех, не бывает слабых странных как бы двойников у УВЧ-изображений, кадры не прыгают вертикально, когда взлетают самолеты.
– Аналог против цифры.
– Ты спрашиваешь об эфирном телевидении в смысле телесети по сравнению с ТП или телесети-плюс-кабельное по сравнению с ТП?
– А кабельное ТВ было аналоговым? Что, как дооптоволоконные телефоны?
– Дело в цифре. У Лита есть какое-то слово, которым он называет переход от аналога к цифре. Слово, которое он употребляет по одиннадцать раз в час.
– А как, кстати, работали дооптоволоконные телефоны?
– Старый добрый принцип банок на нитке.
– «Прорыв». Он все время это твердит. «Прорыв, прорыв».
– Говорит, самое важное достижение в бытовых коммуникациях со времен телефона.
– В домашнем интертейнменте – со времен самого ТВ.
– Лит может сказать, что это перезаписываемый CD, в интертейнменте.
– А от него вообще трудно добиться конкретики, если прижать по интертейнменту как интертейнменту.
– Диз скажет – сами думайте, – говорит Пемулис. – Аксфорд сдавал в прошлом году. Дизу нужны рассуждения. Он будет валить, если отнесетесь к вопросу так, будто есть очевидный ответ.
– Плюс декодировщик «ИнтерЛейса» вместо антенны, у ТП, – говорит Джим Сбит, выдавливая что-то за ухом. Грэм («Отрава») Рэйдер смотрит, сколько под мышкой волос. Фрир и Шоу, кажется, спят.
Стайс чуть стянул полотенце и ковыряет глубокую красную полоску, оставшуюся на талии от ракушки.
– Ребзя, коли стану президентом – первым делом отменю резинки. Трельч делает вид, что тасует карты.
– Следующий вопрос. Как билеты. Определение четкости. Кто?
– Мера разрешения, прямо пропорциональная обработанному соотношению цифрового кода данного сигнала, – говорит Хэл.
– И снова последнее слово за Инкстером, – говорит Сбит. Это приглашение хору:
– Хэлстер.
– Галорама.
– Галация.
– Галация, – говорит Рэйдер, – проявочный артефакт в форме гало вокруг источников света, видимый на химической пленке при низкой скорости.
– Самое ангельское из искажений.
– Завтра просто все будем бороться за места вокруг Инка, – говорит Сбит.
Хэл закрывает глаза: он видит страницу с текстом прямо перед собой, все нужное подчеркнуто, выделено желтым маркером.
– Он может просканировать страницу, повернуть ее, загнуть уголок и почистить им под ногтем, и все мысленно.
– Отстаньте вы от него, – говорит Пемулис.
Фрир открывает глаза:
– Зачитай-ка нам словарь, чувак, Инк.
Сбит говорит:
– Отвяжитесь.
Это все только в шутку. Хэл безмятежен, когда ему трахают мозг; как и любой из них. Он и сам не против докопаться. Рядом болтаются и слушают некоторые ребята помладше, принимающие душ после старшеклассников. Хэл сидит на полу, в покое, подбородок на груди, просто думает, как здорово наконец надышаться вволю.
Температура опустилась с солнцем. Марат слушал, как прохладный вечерний ветер скатывается по склону на дно пустыни. Марат чувствовал или ощущал, как начинают медленно открываться многие миллионы цветочных пор в надежде на росу. Американовый Стипли выпускал сквозь зубы чуть пара, исследуя царапину руки. Только один-два кончика пальчатых шипов радиальных кинжалов солнца отыскали расщелины меж пиками Тортолиты и ощупывали крышу неба. Вокруг царствовал легкий и сухой вездесущий шорох маленьких животных, что желают выходить во время ночи, пробудившись. Небо было фиолетовое.
У всех в раздевалке на талии килтом полотенце. У всех, кроме Стайса, – белое полотенце ЭТА; у Стайса собственные полотенца, черного цвета. После паузы Стайс выстреливает воздухом из носа. Джим Сбит вовсю ковыряет лицо и шею. Один или два вздоха. Питер Бик, Эван Ингерсол и Кент Блотт, двенадцать, одиннадцать, десять, сидят на светлых деревянных скамьях вдоль рядов шкафчиков – в полотенцах, локти на коленях, не принимая участия. Как и Золтан Чиксентмихайи, которому шестнадцать, но он плохо говорит по-английски. Идрис Арсланян, новенький этого года, этнически неопределенный, четырнадцать, сплошные ноги и зубы, – мрачно маячит за дверями раздевалки, изредка засовывает неевропеоидный шнобель и тут же удаляется, ужасно стесняясь.
У каждого теннисиста ЭТА из 18-и-младше есть где-то от четырех до шести ребят из 14-и-младше, якобы находящихся под его более опытным крылом, за которыми он приглядывает. Чем больше администрация ЭТА тебе доверяет, тем моложе и в целом беспомощней дети под твоим началом. Эту практику ввел Чарльз Тэвис, он зовет ее в литературе, которую рассылает родителям детей, системой «Старшего товарища». Чтобы родители знали, что их ребенок не потеряется в институционной суете. Бик, Блотт и Арсланян на ГВБВД – в группе Старшего товарища Хэла. Также в итоге он получил Ингерсолла, неформально обменяв его с Аксфордом на Тодда («Полтергейста») Потлергетса, так как Тревор Аксфорд обнаружил, что по каким-то не поддающимся анализу причинам так ненавидит этого самого Ингерсолла, что борется с ужасным непреодолимым желанием засунуть маленькие пальчики Ингерсолла в щель у петлей двери и затем очень медленно закрыть дверь, и пришел к Хэлу едва ли не в слезах, этот самый Аксфорд. Но технически Ингерсолл еще аксфордовский, а Потлергетс – все еще хэлов. У Потлергетса, мастера свечей, странное старо-молодое лицо и маленькие влажные губешки, которые при стрессе поддаются рефлексу сосания. В теории Старший товарищ – где-то между старостой в общежитии и проректором. Он отвечает на вопросы, подстилает соломку, обрисовывает картину, играет роль связного с Тони Нванги, Тексом Уотсоном и другими проректорами, которые специализируются на маленьких детях. Человек, к которому можно прийти неофициально. Жилетка, чтобы поплакаться, взобравшись на подставку. Если Старшим товарищем назначается 16-и-младше – это почетно; значит, считается, ты далеко пойдешь. Когда нет турнира или поездок и т. д., Старшие товарищи собираются со своими квар-/секстетами дважды в неделю на маленьких закрытых свечках, в интервале между дневными матчами и ужином, обычно после сауны, душа и пары минут бездыханного валяния в раздевалке. Иногда Хэл садится на ужине с Младшими товарищами и ест с ними. Но нечасто. Старшие товарищи похитрее не слишком сближаются с МТ-эфебами, чтобы те не забывали о непроходимой пропасти опыта, умений и общего статуса, которая разделяет эфебов и старшеклассников, тянущих лямку в ЭТА уже годами. Чтобы не теряли уважения. Старший похитрее не торопится и не давит: не суется в каждую бочку затычкой и дает просителям осознать, когда им действительно нужна его помощь. Надо знать, когда давить и участвовать активно, а когда отойти и дать мелким поучиться на собственном опыте, на котором неизбежно учиться надо, если они хотят дотянуть лямку живыми. Каждый год самый крупный отсев в академии, не считая выпуска 18-летних, идет среди 13-15-летних, которые не выдержали и просто не в силах тянуть лямку. Бывает; администрация понимает; учеба здесь – не для всех. Впрочем, Ч. Т. все же просит помощницу по административным вопросам Латеральную Алису Мур доводить проректоров требованиями выведывать инфу о психическом состоянии детей, чтобы предугадать возможные потери и дезертирский процент и заранее понять, сколько мест он с приемной комиссией сможет предложить поступающим в следующем семестре. Старшие товарищи в непростой позиции: с одной стороны, их просят держать проректоров в курсе, кто среди подшефных шаток в плане решимости, сопротивления страданиям и стрессу, физических мучений, ностальгии по дому, глубокой усталости, но, с другой стороны, хочется оставаться конфиденциальной жилеткой и надежным крылом для самых личных и деликатных проблем Младших товарищей.
Но – хотя Хэлу тоже приходится бороться со странным позывом к насилию при виде Ингерсолла, который напоминает ему кого-то, кого он сильно не любит, но не может вспомнить, кого, – в целом ему нравится быть Старшим. Нравится быть тем, к кому подходят мелкие, и нравится читать небольшие непретенциозные минилекции по теории тенниса, педагогике и традициям ЭТА, и быть добрым, но чтобы ему это ничего не стоило. Иногда он обнаруживает, что верит во что-то, во что даже сам не знал, что верит, пока не произносит это вслух перед пятью зашуганными безволосыми круглыми доверчивыми растерянными рожицами. Собрания с группой дважды в неделю (вернее, обычно выходит так, что раз в неделю) не доставляют удовольствия только после особенно неудачной дневной сессии на корте, когда он уставший, на взводе и лучше бы побыл один и занимался кое-чем тайным в подземном проветриваемом безлюдном помещении.
Джим Трельч щупает гланды. Джон Уэйн следует максимам философской школы «носок-ботинок на одну ногу, носок-ботинок на вторую».
– Устал, – снова вздыхает Орто Стайс. Из-за акцента получается «Уста». Все до единого старшеклассники теперь свалились на вытоптанный синий палас раздевалки, вытянув ноги, пальцы торчат под характерным для морга углом, спины прижаты к синей стали шкафчиков, все старательно избегают шести острых противоплесенных вентиляционных щелей у основания каждого шкафчика. Голыми все выглядят смешно из-за теннисного загара: ноги и руки – цвета глубокой сиены перчатки кэтчера, еще с лета, и загар начал блекнуть только сейчас, но при этом ступни и лодыжки – белого цвета лягушачьего брюшка, могильно-белого, а груди, плечи и предплечья – скорее белесого: на турнирах игрокам, когда они не играют, можно сидеть на трибунах без рубашек, чтобы поймать хоть немного солнца грудью. Лица, наверное, хуже всего – в основном красные и блестящие, некоторые еще шелушатся после трех недель кряду турниров на открытом воздухе в августе-сентябре. Не считая Хэла – который и так атавистически темной комплекции, – игроки с наименее пегой расцветкой – те, кто может вытерпеть и обрызгаться перед игрой полиролью «Лемон Пледж». Оказывается, полироль, если наложить ее в предыгровом стазисе и подождать, пока она высохнет до тонкой корочки, – феноменальная защита от солнца, с ультрафиолетовым рейтингом где-то под 40+, и только она одна-единственная в мире выдерживает трехсетовый пот. Никто не знает, какой юниор и в какой академии в далеком прошлом впервые обнаружил это свойство полироли, или как: в воображении рисовались на редкость причудливые обстоятельства. Но некоторых ребят с тонкой конституцией от запаха влажной от пота полироли на корте тошнит. А кое-кому кажется, что любая защита от солнца подсознательно феминизируется другими игроками, как белые козырьки или темные очки на корте. Так что у большинства старшеклассников ЭТА яркий загар на руках и ногах, от чего они приобретают классический вид кадавров, наспех слепленных из разных кусков тел, особенно если добавить к этому перекачанные ноги, обычно впалые груди и руки разных размеров.
– Уста-уста-уста, – говорит Стайс.
Эмпатия группы выражается во вздохах, еще большем съезжании к полу, слабых судорожных жестах изнеможения, мягких стуках затылков по тонкой стали дверец.
– У меня кости звенят, как, бывает, уши звенят, вот как я устал.
– Я даже до последнего терплю перед вдохом. Не собираюсь расширять грудную клетку, пока не вынудит потребность в воздухе.
– Так устал, что слова «устал» не хватает, – говорит Пемулис, – «Устал» – не то слово.
– Выдохся, измучился, умаялся, – говорит Джим Сбит, потирая закрытый глаз основанием ладони. – Замумукался. Ухайдакался.
– Смотрите, – Пемулис тыкает пальцем в Сбита. – Оно пытается думать.
– Как это трогательно.
– Упарился. Задолбался.
– Скорее где-то «заебался».
– Выжат. Разбит. Вывернут наизнанку. Скорее мертв, чем жив.
– И все это даже не близко, слова.
– Инфляция слов, – говорит Стайс, приглаживая ежик так, что на лбу появляются и разглаживаются морщинки. – Больше и лучше. Хорошо – лучше – лучшей – ваще великолепно. Гипербольно и гиперболичней. Эт как инфляция оценок[31].
– Если бы, – говорит Сбит, который на академическом испытательном сроке где-то с пятнадцати.
Стайс из той части юго-западного Канзаса, что почти уже Оклахома. Он просит компании, которые обеспечивают его одеждой и экипировкой, обеспечивать только черными одеждой и экипировкой, отсюда его прозвище в ЭТА— «Тьма».
Хэл поднимает брови при словах Стайса и улыбается:
– Гиперболичней?
– Мой папка в детстве – ему бы и «вывернут наизнанку» хватило.
– Тогда как мы сидим тут с дефицитом новых слов и терминов.
– Фраз и оборотов, шаблонов и структур, – говорит Трельч, снова ссылаясь на экзамен по прескриптивной грамматике, о котором все, кроме Хэла, хотят уже забыть. – Нам нужна порождающая инфляцию грамматика.
Кейт Фрир изображает, как достает из-под полотенца свой Блок и протягивает Трельчу:
– Породи вот это.
– В такие дни нужен целый новый синтаксис для усталости, – говорит Сбит. – Над проблемой бьются лучшие умы ЭТА. Перевариваются и анализируются целые тезаурусы, – с широким саркастичным жестом. – Хэл?
Та частица тела, которая до сих пор работает нормально, позволяет поднять кулак и выкрутить второй рукой средний палец, как подъемный мост. Хотя, конечно, при этом Хэл прикалывается и над собой. Все согласны, что этот жест красноречивей тысячи слов. В парном тумане у двери снова мелькают кроссовки и резцы Идриса Арсланяна, затем быстро исчезают. Отражение в блестящем кафеле стены у всех какое-то кубистское. Фамилия Хэла происходит из Умбрии, ее носили пять поколений по отцовской линии, а теперь итальянская кровь так разбавлена новоанглийскими янки, юго-западной индейской примесью от прапрабабушки из племени пима и канадским кровосмешением, что Хэл – единственный живой Инканденца, который выглядит хоть как-то этнически. Его покойный отец в молодости был смугло-высоким, с приподнятыми плоскими скулами пима и очень черными волосами, зализанными назад «Брилкримом» так, что образовывался мыс вдовы. Сам тоже выглядел этнически, но он уже не живой. Хэл – лоснящийся, какой-то лучезарно темный, почти как выдра, ростом чуть выше среднего, глаза голубые, но темные, и несгораемый даже без защиты от солнца: его незагорелые ноги – цвета разбавленного чая, нос не шелушится, а только слегка блестит. Лоснится он не столько маслянисто, сколько влажно, молочно; Хэл втайне переживает, что выглядит женственно. Связь его родителей, наверное, оказалась полномасштабной хромосоматической войной: старший брат Хэла унаследовал мамин англо-нордо-канадский фенотип, глубоко посаженные и светло-голубые глаза, безупречную осанку и невероятную гибкость (в ЭТА никто больше не мог вспомнить другого мужчину, который мог бы так сесть на чирлидерский шпагат до упора), более округлая и более выдающаяся зигоматика.
Средний брат, Марио, не похож ни на кого, кого они знали.
Часто в невыездные дни, когда он не старшинствует над подшефными, Хэл дожидается, пока все уйдут в сауну и душ, укладывает ракетки в шкафчик и непринужденно прогуливается по цементным ступеням в систему туннелей и залов ЭТА. Он умеет непринужденно сплыть и долго не возвращаться, прежде чем кто-нибудь заметит его отсутствие. Часто он непринужденно возвращается в раздевалку со спортивной сумкой и в существенно измененном настроении как раз тогда, когда все валятся на пол в полотенцах, обсуждая изнеможение, и заходит, уже когда приходит черед мелких отдирать от конечностей полирольную шелуху и принимать душ, и сам принимает душ с шампунем мелких из бутылки в форме мультяшного персонажа, затем в свободной от Шахта кабинке закидывает голову и закапывает Визин, полощет рот, чистит зубы щеткой, потом нитью, и одевается, – обычно ему даже причесываться не надо. В кармане спортивной сумки «Данлоп» всегда лежат Визин АС, зубная нить со вкусом мяты и зубная щетка для путешествий. Тед Шахт, фанат оральной гигиены, всегда ставит нить и щетку из сумки Хэла всем в пример.
– Так устал, что почти под кайфом.
– Но под кайфом без кайфа, – говорит Трельч.
– Эт даж был бы кайфовый кайф, если б в 19:00 не надо было еще учиться, – говорит Стайс.
– Штитт мог бы и не напрягать нас так за неделю до сессии.
– Тренеры и учителя могли бы сами как-то напрячься и согласовать расписания.
– Это была бы кайфовая усталость, если б после ужина можно было пойти, залечь, поставить мозг на нейтралку и посмотреть что-нибудь несложное.
– Не волноваться насчет прескриптивных форм или четкости.
– Откинуться.
– Посмотреть что-нибудь с погонями и где все взрывается.
– Расслабиться, покурить бонг, откинуться, полистать каталоги чулок, пожевать гранолы большой деревянной ложкой, – мечтательно говорит Сбит.
– Переспать.
– Свалить на вечерок в самоволку.
– Натянуть старый скафандр и послушать атональный джаз.
– Заняться сексом. Переспать.
– Пежиться. Погрешить. Перепихнуться.
– Найти се официантку из-за стойки с бургерами в драйв-ине в северо-восточной Оклахоме с бальшущими сиськами.
– Такие огромные розово-белые сиськи, как с французских картин, которые сами вываливаются.
– Такой здоровой деревянной ложкой, что в рот не вломишь.
– Просто свободный вечерок, чтобы расслабиться вволю.
Пемулис отрыгивает два куплета из «Chances Are» Джонни Мэтиса, недорыганных в душе, затем углубляется в изучение чего-то на левом бедре. Шоу надул пузырь из слюны, выросший до такого исключительного размера, что за ним наблюдает полкомнаты, пока он наконец не лопается в тот же момент, когда Пемулис поднимает взгляд.
Эван Ингерсолл говорит:
– В деканате сказали, что хотя бы в субботу на канун Дня Взаимозависимости у нас выходной.
Несколько голов старших поднимаются взглянуть на Ингерсолла. Пемулис надувает щеку языком и двигает им.
– Флабба-флабба, – трясет своими брылями Стайс.
– Отпустят только с уроков. А тренировки и матчи, как сказал Делинт, славно идут по плану, – поправляет Фрир.
– Но в воскресенье никаких тренировок, до банкета.
– Но все равно матчи.
Все юниоры, присутствующие в комнате, входят в континентальный топ-64, кроме Пемулиса, Ярдли и Блотта.
Всегда еще издалека понятно, сидит ли Шахт по-прежнему в туалетной кабинке у душевой, даже если Хэлу не видно носков шахтовых гигантских сиреневых вьетнамок под дверцей кабинки, как только в его поле зрения попадает широкий проход в душевую. Есть что-то смиренное, даже безмятежное в недвижных ногах под дверью. Ему приходит в голову мысль, что поза дефекации – поза покорности. Голова опущена, локти на коленях, пальцы сплетены между коленей. Какое-то скрюченное вечное тысячелетнее ожидание, почти религиозное. Башмаки Лютера на полу у ночного горшка, безмятежные, наверное, деревянные, лютеровские башмаки 16-го века, в ожидании откровения. Немые безропотные муки многих поколений коммивояжеров на привокзальных толчках – головы опущены, пальцы сплетены, начищенные штиблеты недвижны, в ожидании едкого потока. Женские тапочки, пыльные сандалии центурионов, подкованные сапоги портовых грузчиков, тапочки Папы Римского. Все в ожидании, носки смотрят вперед, слегка притопывают. Здоровые мужики с кустистыми бровями в шкурах, скрюченные у круга света костра со скомканными листьями в руке, в ожидании. У Шахта болезнь Крона[43] – наследие от отца с язвенным колитом, – и во время каждого приема пищи ему приходится принимать ветрогонные, и терпеть кучу подколок насчет проблем с пищеварением, и плюс ко всему он заработал подагрический артрит, каким-то образом, из-за болезни Крона, который засел в правом колене и вызывает на корте жуткие боли.
Ракетки Фрира и Шпалы Пола Шоу с грохотом падают со скамьи, Бик и Блотт бросаются поднять и сложить их обратно, Бик – одной рукой, потому что второй придерживает полотенце.
– Потому что что у нас было, так, посмотрим, – говорит Сбит. Пемулис любит петь в акустике кафеля.
Сбит тычет пальцем в ладонь, то ли чтобы подчеркнуть важность, то ли для подсчета.
– Примерно, скажем, часовая пробежка у команд А, тренировка на час пятнадцать, два матча подряд.
– Я сыграл только один, – вставляет Трельч. – Утром была ощутимая температура, Делинт разрешил на сегодня сбавить обороты.
– У народа, который играл три сета, был тока один матч, вот у Сподек и Кента точно, – говорит Стайс.
– Забавно, как Трельч – как у него начинает скакать температура, стоит начаться утренним тренировкам, – говорит Фрир.
– …положим, с округлением два часа на матчи. С округлением. Затем полчаса на тренажерах под надзором гребаных бусинок Лоуча с его планшетиком. В общем, скажем, пять часов энергичных телодвижений.
– Поступательных и напряженных усилий.
– Штитт решительно настроен, шоб в этом году мы не пели в Порт-Вашингтоне глупых песенок.
Джон Уэйн за все время не произнес ни единого слова. Содержимое его шкафчика аккуратно и организованно. Он всегда застегивает рубашку снизу-вверх до последней пуговицы, словно собирается надеть галстук, которого у него даже нет. Ингерсолл тоже одевается у маленького квадратного шкафчика для старшеклассников.
– Вот тока, кажется, они забыли, что у нас еще пубертатный период, – говорит Стайс.
Ингерсолл, как кажется Хэлу, полностью лишен бровей.
– Говори за себя, Тьма.
– Я грю, что утомлять наш пубертирующий скелет – оченно недальновидно, – повышает голос Стайс. – От че делать, когда мне бует двадцать и попаду в Шоу, а я играю нон-стоп, скелетно переутомленный и весь в травмах?
– Темный прав.
Завитый клочок мутной полирольной шелухи и зеленая нитка спортивной ленты «ГозТекс» сложно переплелись с синими волокнами ковра у левой лодыжки Хэла, которая слегка раздута и синего оттенка. Он всегда напрягает лодыжку, когда вспоминает, что надо. Сбит и Трельч недолго спарингуются с открытыми ладонями, делая ложные выпады и дергая головами, не вставая с пола. Хэл, Стайс, Трельч, Сбит, Рэйдер и Бик согласно предписанию академии ритмически сжимают игровыми руками теннисные мячики. На плечах и шее Сбита яркие сиреневые воспаления; Хэл также заметил фурункул на внутренней стороне бедра Шахта, когда Тед садился. Отражение лица Хэла умещается ровно в одну из плиток на стене напротив, и, если он медленно двигает головой, лицо искажается и с оптическим звоном возвращается к норме в следующей плитке. Особое постдушевое ощущение общности развеивается. Даже Эван Ингерсолл бросает быстрый взгляд на наручные часы и откашливается. Уэйн и Шоу оделись и ушли; Фрир, главный приверженец полироли, ковыряется в волосах у зеркала, Пемулис теперь тоже встает, чтобы отодвинуться от ног Фрира. Глаза у того выпученные и широкие, из-за чего, как говорит Аксанутый, кажется, будто Фрира то ли бьют током, то ли душат.
А время в дневной раздевалке кажется безграничной глубины; все они были здесь раньше, точно так же, и снова будут завтра. Свет снаружи становится печальней, в костях отдается грусть, края удлиняющихся теней все четче.
– По-моему, это Тэвис, – говорит им всем в зеркало Фрир. – Всюду, где царят бесконечные труд и страдания, торчат уши долбаного Тэвиса.
– Не, это Штитт, – говорит Хэл.
– У Штитта не хватало калиток на крокетной площадке уже задолго до того, как ему попались мы, – говорит Пемулис.
– Пемстер и Хэл.
– Галация и Пемарама.
Фрир складывает крошечные губки и выдыхает, словно задувает спичку, сдувая со стекла большого зеркала какой-то крошечный остаток после откалупывания.
– Штитт только делает, что ему говорят, как славный послушный фашист.
– Че за хайль ты несешь? – спрашивает Стайс, – который хорошо известен тем, что спрашивает только «Как-высоко-сэр!», когда Штитт говорит «Прыгать», – щупая вокруг, чем бы кинуть во Фрира. Ингерсолл подбрасывает Стайсу взбученное полотенце, чтобы быть полезным, но Стайс не отрывает взгляд от глаз Фрира в зеркале, и полотенце падает ему на голову, и остается там висеть. Эмоции в комнате, кажется, меняют знак каждые пару секунд. Над Стайсом полуиздевательски смеются, пока Хэл вскарабкивается на ноги, аккуратно, поэтапно, перенося большую часть веса на здоровую лодыжку. Во время этой комбинации полотенце Хэла спадает. Сбит говорит что-то, но все тонет в реве смыва.
Феминизированный американец стоял поверх утеса под небольшим ракурсом к Марату. Он всматривался в тень сумерек, которая теперь накрыла их, и во все более сложное мерцание американового города Тусона, как завороженный, на манер того, как слишком большие для глаза виды завораживают людей до оцепеневшего очевидения.
Марат, казалось, был на волоске от сна.
Внутри тени даже у голоса Стипли имелся иной тембр.
– Говорят, это великая и, может, даже вечная любовь – у Рода Тана к вашей этой Лурии.
Марат хекнул, слегка повозившись в кресле.
Стипли сказал:
– Такая, о которой слагают песни, за которую люди умирают, а потом увековечиваются в стихах. Получаются баллады, оперы. Тристан и Изольда. Ланселот и как ее там. Агамемнон и Елена, Данте и Беатриче.
Дремотная улыбка Марата росла, пока не стала гримасой.
– Нарцисс и Эхо. Кьеркегор и Регина. Кафка и бедная девчушка, что боялась получить у ящика почту.
– Интересный выбор примера – почта, – притворно хихикнул Стипли.
Марат стал начеку.
– Сними свой парик и посри в него, Хью Стипли BSS. И меня устрашает твое невежество. Агамемнон не имел сношений с этой царицей. Муж был Менелай, что спартанский. А ты хотел говорить Парис. Елена и Парис. Что тройский.
Стипли словно придурошно веселился.
– Парис и Елена, лик, что тысячи судов гнал в путь. И конь: дар, который вовсе не дар. Анонимный подарок с доставкой на дом. Гибель Трои изнутри.
Марат слегка приподнялся в кресле на культях, проявляя эмоции по отношению к этому Стипли.
– Я усаженный здесь, ужаснутый naïveté [32] истории твоей нации. Парис и Елена были лишь казус белли. Все греческие государства в дополнение к Спарте Менелая атаковали Трою потому, что Троя владела Дарданеллы и требовала разорительные дани за проплыв, которые греки, дорого желавшие простой морской проплыв к азиатскому востоку, гневно отвергали. Все из-за торговли, война. Цитирующий «любовь» не цитирует оную Париса к Елене, потому что они только лишь казус.
Стипли, гений допросов, иногда при Марате разыгрывал более чем обычную дурость, потому что знал, что она провоцировала Марата.
– Все-то у вас сплошная политика, ребят. Разве эта война существовала не только в песнях? Она вообще была на самом деле?
– Суть такова, что в путь тысячи судов погнали государство, общество и их интересы, – сказал Марат без горячки, утомленный. – Ты только желаешь притвориться себе, что любовь одной женщины способна погнать столько судов альянсом.
Стипли оглаживал периметры мескитовых царапин, отчего его пожатие плеч было неуклюжим.
– Я бы не был так уверен. Приближенные к Богу Роду говорят, что он готов хоть дважды умереть за Лурию. Говорят, даже не задумался бы. Не то что дал бы рухнуть всей ОНАН к чертовой матери, если до такого дойдет. Но и умер бы.
Марат шмыгнул.
– Дважды.
– Даже не взяв времени на размышления, – сказал Стипли, поглаживая электролитическую сыпь на губе на задумчивый манер. – Многие у нас считают, что именно поэтому он еще на своем месте, а президент Джентл к нему до сих пор прислушивается. Конфликт интересов – это одно. Но если он делает все это из любви – что ж, тогда есть трагический элемент, который даже затмевает политический, что скажешь? – Стипли широко улыбнулся на Марата.
Собственное предательство AFR Маратом: во имя медицинского ухода за состоянием его жены; во имя (наверное, думает себе Стипли) любви к человеку, женщине.
– «Трагично» – значит, что Родни Тан из Неопределенности не отвечал за свой выбор, как не отвечают сумасшедшие, – тихо сказал Марат.
Стипли улыбался на порядок шире:
– Трагическая черта, вечная, музыкальная, ну как тут Джентлу было не поплыть?
Интонация Марата теперь стала насмешлива, вопреки его легендарной стылой крови перед лицом технических собеседований:
– И это сантименты человека, который позволяет посылать его в поле в форме огромной девушки с сиськами под косоглазым углом, который теперь рассуждает о трагической любви.
Стипли, невозмутимый и завороженно задумчивый, взирая с утеса гор, поковырял помаду уголка губы рта самым маленьким пальчиком на руке, удалил какую-то гранулу песчинки.
– Ну конечно. Фанатично патриотичные Убийцы-колясочники из южного Квебека смеются над межличностными сантиментами между людьми, – теперь глядя на Марата. – Нет? Даже несмотря на то, что именно благодаря им Тан подался к вам, под каблук к Лурии, если уж говорить начистоту?
Марат осел на зад в кресле.
– Твое американовое слово для фанатичного – «фанатичный», – вас учат, что оно произошло из слова латыни «святыня»? Оно значит, буквально, «поклоняющийся святыне».
– Ох ты господи, понесло, – сказал Стипли.
– Как, если дашь мне позволение сказать, любовь, о которой ты говоришь, – великая любовь мсье Тана. Она значит именно привязанность. Тан привязан, фанатично. Наши привязанности – это наши святыни, чему мы поклоняемся, нет? Чему мы себя отдаем, во что вкладываем веру.
Стипли сделал жест усталой привычности.
– И понесло-о-о.
Марат проигнорировал это.
– Разве все мы из нас не фанатики? Я говорю только лишь то, что ты, из США, только лишь притворяешься, будто не знаешь. Привязанности имеют великую серьезность. Выбирай привязанность умно. Выбирай святыню фанатичизма с большим умом. То, что ты желаешь воспеть трагической любовью, есть привязанность, выбранная без ума. Умереть за одного человека? Это сумасшествие. Люди меняются, уходят, умирают, болеют. Они уходят, лгут, безумеют, заболевают, предают, умирают. А народ – переживет тебя. Дело – переживет тебя.
– Как там, кстати, твои жена и дети?
– Вы, американы, будто не верите, что каждый из вас может выбирать, за что умирать. Любовь женщины, сексуальная, она зацикливает себя на себя, делает тебя узким, может, сумасшедшим. Выбирай с умом. Любовь к нации, стране и народу – она ширит сердце. Что-то большее, чем «Я».
Стипли возложил ладонь среди разнонаправленных грудей:
– О… Канада…
Марат вновь приподнялся и прильнул вперед на культях.
– Фырчи в насмешке, сколько желаешь. Но выбирай с умом. Ты – то, что ты любишь. Нет? Ты, целиком и единственно, то, за что умрешь, как ты говоришь, не думая дважды. Ты, мсье Хью Стипли: ты умрешь, не думая, за что?
Пространное досье AFR на Стипли включало упоминание о его недавнем разводе. Марат уже информировал Стипли о существовании этого досье. Он не знал, насколько Стипли сомневался в рапортах его, Марата, или же просто принимал их как чистые деньги. Хотя легенда Стипли часто менялась, его машина во всех полевых заданиях оставалась прежним зеленым седаном, спонсированным болезненной рекламой для аспирина на крыле – досье было осведомлено этой глупостью, – Марат и сейчас был уверен, что седан с рекламой для аспирина стоит где-то внизу, незримый ими. Фанатично любимая машина мсье Хью Стипли. Стипли наблюдал или взирал в темноту пустынной земли. Он не отвечал. Его выражение скуки могло являться как настоящим, так и тактическим.
Марат сказал:
– Это – разве это не выбор самой первой из всех важностей? Кто учит ваших американовых детей выбирать святыню? Что им любить так, чтобы не думать два раза?
– И это говорит человек, который…
Марат предпринял усилия, чтобы его голос не приподнимался.
– Ибо этот выбор определяет все иное. Нет? Все из наших, как ты говоришь, свободных выборов исходят из одного: что есть наша святыня. Что есть святыня, таким в итоге образом, американов? Что это есть, если ты боишься, что должен защищать американов от самих себя, когда злые квебекуа замыслили кознями привнести Развлечение в их уютные дома с очагом?
Лицо Стипли приобрело выражение открытой усмешки, которое, знал он, квебекцы находили в американах отталкивающим.
– Но ты говоришь, что все начинается с выбора, осознания, решения. Это ли не наивняк, Реми? Ты что, садишься за гроссбух и трезво высчитываешь, что любить? Всегда?
– Альтернативой является…
– А если иногда нет выбора, что любить? А если святыня сама приходит к Магомету? А если просто берешь и любишь? без решений? Берешь и: вот видишь ее, и в тот же миг забываешь свой трезвый бухучет, и не можешь выбрать ничего, кроме любви?
Шмыг Марата выдавал презрение.
– Тогда в случае такого твоя святыня – «Я» и сантименты. Тогда в примере такого ты фанатик страсти, раб индивидуальных субъективных узких сантиментов «Я»; гражданин пустоты. Ты становишься гражданин пустоты. Ты сам по себе и одинокий, на коленях пред тобой.
Засим последовало молчание.
Марат повозился в кресле.
– В случае такого ты становишься раб, который верит, что он свободный. Самые жалкие оковы. Ни трагедий. Ни песен. Ты веришь, что умрешь дважды за иного, но в правде умрешь только за одно «Я», его сантименты.
Последовало еще молчание. Стипли, который рано поднялся на высоту в Неопределенных службах благодаря техническим собеседованиям [44], применял паузы молчания как неотъемлемую часть техники допроса. Сейчас пауза разрядила Марата. Марат почувствовал иронию своей позиции. Бретелька бра протеза Стипли выскользнула с плеча на обозрение, где глубоко врезалась в мясо верхней доли руки. Воздух слабо пах креозотом, но куда не так сильно, как шпалы железной дороги, которые Марат нюхал не понаслышке. Спина Стипли была дебелой и мягкой. Наконец Марат изрек:
– Ты, в случае такого, имеешь ничто. Опираешься на ничто. Ничто из камня или земли нет под твоими ногами. Ты падаешь; тебя носит туда и этак. Как принято сказать: «трагически, невольно, потерян».
Последовало еще молчание. Стипли мягко пукнул. Марат пожал плечи. Полевой оперативник BSS Стипли мог усмехаться не взаправду. Люм города Тусона в невлажном воздухе казался выбеленным и призрачно-белым. Сумеречные звери шуршали и, вероятно, шмыгали туда и этак. Под утесом и другими выходами породы склона висели густые и непрекрасные паутины ядовитого вида американового паука черная вдова. И когда ветер бил по горе под определенным углом, гора стонала. Марат подумал о своей победе над поездом, который отнял его ноги[45]. Он предпринял попытку англоговоряще спеть:
– О скажи, страна свободных.
И они оба двое почувствовали особую, странную, сухую пустынно-ночную прохладу, спустившуюся с горбатым подъемом луны, – мучнистый ветер внизу кружил пылью и свистел иголками кактусов, звезды в небе настроились на цвет слабого пламени, – но им еще не было прохладно, даже Стипли в его платье без рукавов: они с Маратом стояли в облегающем астральном скафандре тепла их тел. Вот как бывает в сухих краях по ночам, узнавал Марат. Его умирающая жена ни разу не покидала юго-восточный Квебек. Отдаленная зачаточная база распространения Les Assassins des Fauteuils Roulents здесь, на юго-западе США казалась ему поселением на поверхности луны: четыре рифленых куонсетских ангара, запеченная до корочки земля, воздух, который плыл и волнился, как под реактивными двигателями. Пустые комнаты о грязных окнах, обжигающие дверные ручки и адская вонь в этих пустых комнатах.
Стипли продолжал не говорить, выстучав себе иную из длинных бельгийских сигарет. Марат продолжал мычать песню американов так, словно ему по уху ступал медведь.