ВОРОНЕЖ

В Воронеже, крупном губернском городе, я с головой окунулся в кипевшую там жизнь. Театр, библиотеки, газетные и даже журнальные редакции, умные и образованные люди, наконец, – столько там было всего, чего не хватало мне в уездном болоте!

Я оживился и даже на какое-то время забросил выпивку; потом, правда, пагубная привычка вновь взяла надо мной верх, но на первых порах воронежского моего бытия меня отличала трезвость.

А помимо трезвости – энергия. На все меня хватало – и на учительскую работу, и на написание статей на темы воспитания и образования: они публиковались в различных местных газетах. Даже в петербургской прессе выходили мои корреспонденции – например, обзоры воронежской театральной жизни: одно время я любил эту сферу искусства, не видя с непривычки за блеском и мишурой ее фальши.

А еще занялся я сочинительством художественных произведений; пока это были короткие рассказы и очерки из провинциального быта, мещанского, гимназического и прочего. Должен признаться, что от статей моих они отличались лишь объемом и более развернутым описанием картин и фактов действительности и почти не содержали вымысла, фантазии: соответствие правде жизни я тогда считал важнейшим требованием к себе в части литературы.

Предлагать свои творения читательскому суду я не решался, только жене осмелился показать.

Иногда она оставалась в восхищении. Это было немудрено: в минуты благостного состояния она готова была похвалить и самый несвязный бред, лишь бы он исходил от меня.

– Ах, Сашенька, до чего же складно у тебя получается! Я всегда была в тебе уверена, всегда!

Но чаще она бывала не в духе и тогда, прочитав мои рукописи, кривилась в усмешке и разражалась сварливой тирадой:

– Что за ересь! Зачем я только за тебя, писаку бесталанного, замуж пошла! Предлагал же мне руку купеческий сын, Одинцов! Была бы сейчас купчихой, в золоте бы ходила да брильянтами б сверкала! А то с хлеба на воду перебиваемся, а он пишет, видите ли!

Да, несмотря на некоторое улучшение, материальные условия наши после переезда все же оставались стесненными, и именно недостаточность средств становилась главным поводом для недовольства жены и провоцируемых ею семейных скандалов. Любовь ко мне боролась в ней с этим недовольством, и когда побеждала первая, она расточала комплименты моим литературным опытам, а когда второе – разносила их в пух и прах. Так что объективной оценки своих рассказов я от жены добиться не мог. А от всех остальных, повторюсь, свои беллетристические начинания я держал в тайне.

Теперь, с высоты прожитых лет, я понимаю, что, не показывая никому свои первые произведения, я поступал совершенно правильно. Даваемые мной бытовые картины грешили описательностью и отсутствием красок, да и темы были мелки. Ну, кому было бы интересно прочитать об одном дне из жизни приказчика или как сводит концы с концами уездный чиновник-вдовец, с оравой детей. Разве что тем самым приказчику да чиновнику, чтобы они могли сказать: «Да-с, все так и есть, все правда, что здесь написано». Нет, право, очень хорошо, что мои первые рассказы так и не стали никому известны. Не так я писал и не то.


Открыл мне глаза на это все тот же Достоевский, со своим очередным романом. Должен признать, что сей автор сильно на меня повлиял; я же не мог предположить, что в жизни он окажется гнусным, подлым субъектом.

Так вот о его романе. Думаю, он, роман этот, известен всем и каждому, даже далекому от литературы человеку. Уж хотя бы название все слышали: «Преступление и наказание»! Фурор в обществе сие произведение произвело небывалый. Все только и говорили о запутавшемся Раскольникове, порешившем старушку-процентщицу, и хитроумном следователе Порфирии Петровиче, выведшем его на чистую воду.

Естественно, прочел роман и я. Как и на всю читающую публику, он произвел на меня ошеломляющее впечатление. И даже большее, нежели на всех остальных! Достоевский, повторю, просто глаза мне открыл! «Вот оно, – подумал я, – вот то, о чем мне нужно писать! Правду жизни можно найти не только в обыденном, но и в этаком – выходящем за рамки нормального! А ведь тут еще и занимательность, так необходимая в литературе!»

Тема наказания меня мало затронула, пусть наказывает суд, а вот преступление – это я счел подходящим предметом изображения для своих будущих рассказов. И даже не столько преступление, а психологию преступника. Как же это я запамятовал, что в детстве она владела моим воображением! И почему я раньше писал не об этом, а об обыденных и скучных вещах?

Разумеется, вспомнилась встреча с дедом Осипом, разбойником, замаливающим грехи, чтобы, в случае смерти при совершении очередного злодейства, предстать чистым перед Богом. У него была одна психология, у Раскольникова – другая, но и тот и другой в конечном счете пришли к душегубству, пусть и разными путями. Значит, мир преступности неоднороден и разнообразен, то есть схожести с романом Достоевского легко будет избежать. Да я и не способен на такие крупные и развернутые полотна, я вполне отдавал себе в этом отчет, мое – это короткие повести и рассказы. К их написанию я и приступил. А свои первые неудачные опыты я сжег самым натуральным образом в печке и предпочел забыть, как будто начал с чистого листа. «Теперь не бытописание, а уголовная хроника!» – вот как я решил для себя.

В чем состояла трудность, так это в сюжетах. Где их брать, я терялся. Достоевский, насколько я мог судить, пользовался, кроме собственной фантазии, богатым жизненным материалом – недаром же он целые годы провел в каторге, там он мог изучить всевозможные типы темных личностей, находившихся рядом с ним, наслушаться их рассказов о том, что они вытворяли. А как быть мне?

Хотя я и служил одно время в полиции, но, повторюсь, писарская должность не предполагала непосредственного участия в раскрытии преступлений, а значит, и знакомства с теми, кто их совершал. О расследуемых делах я мог знать только из бумаг, которые проходили через мои руки. Да и что это были за дела, Бог ты мой! Мелочь одна, пустяки! Украденная шутки ради полоскательница (я уже упоминал, что пострадал через эту полоскательницу) или кто-то кому-то рожу начистил, перепутав с чертом с пьяных глаз (было и такое занятное дознание). Ну, решительно ничего достойного для повести или рассказа!

Весь в раздумьях и сомненьях, я обратился за советом к Де-Пуле. Я по-прежнему видел в нем своего покровителя и в трудных случаях рассчитывал на него.

– Так, мол, и так, Михаил Федорович, как же мне быть?

Тот в ответ рассмеялся.

– Право, вы меня удивляете, Александр Андреевич! Да весь материал – в газетах! Сейчас столько отчетов о судебных заседаниях печатается, и там довольно любопытные дела можно почерпнуть для художественных произведений. А то сами поприсутствуйте в суде да понаблюдайте за подсудимыми. Почище чем театр!

С досады на собственную глупость я даже хлопнул себя ладонью по лбу. Как же я сам об этом не подумал? Действительно же, ввиду проводимой как раз в то время судебной реформы в обществе разыгрался нешуточный интерес ко всякого рода делам, рассматриваемым в судах, особенно по уголовной части. Процессы о кражах, покушениях и особенно убийствах – все это щекотало публике нервы, а потому она валом валила на судебные заседания. Кто не имел возможности, скупал газеты: пресса потакала человеческому любопытству и публиковала в рубрике «Судебная хроника» отчеты о наиболее громких процессах.

Я как человек, не чуждый печатному слову, вызвался вести оную хронику в одной из газет. Для этого пришлось оставить службу в гимназии, согласившись на меньший и далеко ненадежный заработок, и снести бурю негодования, что устроила мне жена, когда я сообщил ей эту весть. Но я был одержим новой идеей и не обратил на эти неудобства внимания.

Как выяснилось, я не прогадал. Вскорости я был вознагражден и морально, и материально: увидел свет мой рассказ, написанный по мотивам процесса, где я присутствовал как хроникер. Да не где-нибудь увидел свет, а в столичном, петербургском журнале, куда я все же, после долгих раздумий и сомнений, решился отправить рукопись – плод своего труда. Конечно, биографию преступнику я для рассказа присочинил, но дело в основу мною было положено настоящее, именно то, что разбиралось в суде. И вышло, что публикация рассказа принесла мне и относительно неплохой – при тогдашних моих доходах – гонорар, и относительную – по сравнению с тем же Достоевским – славу.

Не славу даже, а всего-то некоторую известность, если уж совсем начистоту. Но в Воронеже я был героем дня. Часто меня останавливали на улице, как я когда-то Никитина.

– Простите, вы господин Шкляревский?

– Да.

– Это ваш рассказ пропечатан в журнале «Дело»?

– Мой.

Я отвечал односложно, как тот же Никитин отвечал мне полтора десятилетия назад. Моим собеседникам могло показаться, что мне неприятно их внимание, но в действительности я испытывал удовольствие. Теперь я понимал, что Никитин тоже был счастлив, когда юный поклонник его творчества, то есть я, подошел к нему, и только скрывал это.

Быть местной знаменитостью мне нравилось: как оказалось, тщеславие мне совсем не чуждо. Но скоро мой дебют в столичной печати был благополучно забыт в воронежском обществе, что меня огорчило, но не удивило. Все-таки мизерный рассказец – это не «Преступление и наказание». Да, Достоевский был старше меня на полтора десятилетия, а если брать в расчет его несостоявшуюся казнь, то и на целую жизнь, но я понимал, что и достигнув сорокапятилетнего возраста, в каковом он тогда пребывал, я не напишу ничего подобного. Всяк сверчок знай свой шесток.

И все же, даже давая трезвую оценку своим возможностям, отныне я не мыслил себя без занятий литературой. Сочинительству я уделял каждую минуту времени, свободного от газетной работы. Жена была счастлива моему первому успеху, а точнее – присланному мне гонорару, и поддерживала меня в моих писательских устремлениях.

– Пиши, пиши, Сашенька. Хочешь, света подбавлю? Еще одну свечу в подсвечник, а?

– Да, душенька, будь так мила. – Я на мгновение поднимал голову от рукописей, чтобы одарить ее благодарной улыбкой, и снова возвращался в мир преступлений и страстей человеческих – мир своих рассказов.

Загрузка...